Александр ШАРОВ
Через разные разности,
Через горе и радости…
В здании нашей школы-коммуны с 1941 года был госпиталь, потом, после войны, его захватило какое-то учреждение; только в прошлом году дом вернули ребятам, и из уст в уста, от товарища к товарищу разнеслась весть, что двадцатого августа школа вновь будет праздновать день своего основания.
Тот, кто был школьником, понимает, какой это большой, совсем особенный праздник.
Даже после коротких летних каникул в школу идешь с волнением; что же должен почувствовать человек, когда после двадцатилетнего, иной раз тридцатилетнего перерыва, после войны, взрослым, может быть, даже стареющим, он приближается к дому, откуда когда-то вышел с широко раскрытыми глазами и дерзкими мечтами!
Впрочем, пожалуй, мечтаний этих не стало меньше за прожитые годы.
Мы поднимаемся по крутому, темному в этот вечерний час переулку, догоняя старых товарищей и не сразу узнавая их. Да и трудно узнать Мотьку Политногу в одетом по всей форме каперанге[1] с седеющими усами или Лиду Быковскую в статной, красивой женщине с длинной косой, короной уложенной на голове. Но это кажется трудным только первую минуту. Даже грозные Мотькины усы, чуть побелевшие от морских штормов, стушевываются в вечернем свете, и прежний Политнога, старый и верный друг, задыхаясь от волнения, стоит рядом со мной перед школьными дверями.
Дорогая наша школа-коммуна! Мы не успеваем опомниться, собраться с мыслями, как двери раскрываются и нас окружают сотни ребят — нынешние хозяева школы. Они ведут нас с этажа на этаж, из класса в класс, и в этом путешествии прошлое точно выступает из стен и окружает нас. Вот тут была спальня, где со шведских стенок свешивались длинные ледяные сосульки. Вот тут жил Федор Пастоленко — славный факир-красноармеец, вот тут кабинет Тимофея Васильевича… Мне и сейчас кажется, что кто-то ходит и ходит за дверями, наклонив седую голову, обдумывая в темноте осеннего вечера нелегкие ребячьи судьбы.
Мы усаживаемся в зале бывшей спальни, без президиума, вперемешку; тут все поколения — те, которые прошли через школу, и те, которые еще на середине своего школьного пути. Мы рассказываем младшим о пережитом, и сперва нам кажется, что многое им непонятно; ведь такое далекое время, когда все строилось заново, — когда Институт благородных девиц превращался в детдом, когда тысячи ребят, потерявших родных в тифозных бараках, на войне, блуждали по улицам замерзших городов; когда нам казалось, что человек вообще не бывает сытым; когда партия, побеждая разруху, вводила нэп — новую экономическую политику, и за Россией нэповской только возникали первые контуры согретой ленинским сердцем России социалистической.
Далекое время. Но такое ли уж далекое?.. «Десять лет разницы — это пустяки», — говорил Багрицкий. Пусть и не десять лет, а двадцать, тридцать даже. Конечно, мы — отцы нынешних хозяев школы, иные даже деды, но разве обязательно отцы и дети должны говорить на разных языках и мечтать о разном? Разве не одними и теми же мыслями жили молодой Дзержинский и Зоя Космодемьянская?
Каждая школа имеет свои легенды, и каждое поколение оставляет свой след не только именами, вырезанными на партах. Мы вспоминаем разные, иной раз очень извилистые пути, которые когда-то привели нас сюда: у одних этот путь начинался в голодном Поволжье, у других — на Дону, где белогвардейцы вырезали семью, или в разграбленных местечках Украины, в затерявшихся среди лесов селах Полесья. Пути начинались по-разному, в разных местах, но тут, в школе, сливались в один, по которому мы идем уже столько лет. Какое же счастье, что Школа-коммуна встретилась нам в те трудные годы!
Красное знамя стоит в углу, и два пионера охраняют его. Слова «Школа-коммуна», выведенные еще под диктовку Тимофея Васильевича, немного стерлись, но видны ясно, а пониже написано: «Школа № 26 имени Т. В. Лещинского». Старое знамя. Мы смотрим на него, бережно развертывая и складывая в памяти воспоминания, как складывали в вещевой мешок, когда уходили в армию, смену белья, ружейный прибор, толстую тетрадь и патронник с патронами.
Смотрим и вспоминаем прошлое…
ЧЕМПИОН МИРА
В то лето восемнадцатого года у нас в Малых Бродицах, как и по всей Украине, происходило много событий. Менялись власти; банды, грохоча колесами тачанок, прокатывались по горбатым булыжным мостовым, неведомо откуда появляясь и неведомо куда исчезая.
К осени стало спокойнее, и тогда в наше маленькое местечко, на двадцать верст отброшенное от железной дороги, въехал и, соблазнившись относительной безопасностью, надолго застрял у нас заблудившийся в лесах и степях бродячий цирк.
В цирке этом выступали клоун Паулио, дрессированные собаки, ученый африканский еж — «чудо науки и загадка экватора», внешне, впрочем, неотличимо напоминающий скромных обитателей окрестных лесов, старый худой конь, наездница и фокусник.
Но гвоздем программы был матч на первенство мира по вольной французской борьбе — матч, исход которого волей случая должен был решиться не в Москве, Лондоне, Париже или другой мировой столице, а в нашем местечке, зажатом между пыльным шляхом и речушкой, сразу за околицей теряющейся в густом бору.
Матч на первенство мира — не больше и не меньше!
Он начинался во втором отделении цирковой программы. Красным светом горели, свешиваясь с потолка, керосиновые лампы, голубоватые звезды заглядывали сквозь дыры в холщовом куполе, было душно, пахло потом, а на потертом зеленом ковре перекатывались, делали двойные нельсоны, ложились в партер, сопели могучие борцы.
Их было несколько — кандидатов на первенство мира, но наибольшей славой пользовался у бродицких мальчишек чемпион Уругвая «Маска смерти».
Это был плотный человек среднего роста, в черном трико и с черной маской на лице. Грудь и спину уругвайца украшали изображенные белилами черепа и скрещивающиеся кости. Мы прекрасно понимали, что в судьбе чемпиона, приехавшего из такой далекой и необыкновенной страны, должно заключаться нечто таинственное; не назовет же себя борец так, за здорово живешь, «Маской смерти» и не скроет свое лицо от мира.
Боролся «Маска смерти» красиво, а швыряя противника на ковер, низким, глуховатым голосом выкрикивал непонятные, как нам казалось, уругвайские слова:
— Тр-р-рент! Эвр-р-рика! Гладиатор-р-р!
Было объявлено, что в день окончания чемпионата уругваец, если он окажется победителем, впервые за десять лет откроет свое лицо, в противном случае он и в могилу сойдет неузнанным.
Надо сказать, что мы не единожды, а два раза в день переживали напряжение чемпионата. По утрам на отгороженном пустыре у илистых берегов Пятицы вчерашние события повторялись, с той разницей, что зрители превращались в действующих лиц.
Ласька Хохолок, смуглый мускулистый мальчик с черным завитком непослушных волос, стрелкой спускавшихся на лоб, становился «Маской смерти»; за неимением трико череп и кости рисовались прямо на теле. Маленький Мишка Чертик превращался в подвижного и ловкого чемпиона Франции и Гималаев — Марселя Утена, а мы с Таней (я — по молодости лет, а она — как девочка) изображали зрителей.
Жили все мы по соседству, в Приречном районе, и только Таня приходила с другого конца местечка — Песковских выселок, от отчима, трактирщика и спекулянта, пользовавшегося дурной славой.
Это была худенькая, бледная девочка с красивыми, очень большими и блестящими карими глазами. Приходила она к нам почти ежедневно.
Может быть, главным образом чтобы поразить Таню, мы соорудили на пустыре цирк, лишь немногим уступающий настоящему. Круг арены был посыпан желтым речным песком, ящики из-под папирос Асмолова и печенья «Жорж Борман» служили местами для зрителей. Борцы боролись не за страх, а за совесть. В решающие моменты схватки Таня наклонялась вперед, темно-русые волосы завешивали лицо, но сквозь них, вселяя мужество, светились необыкновенные Танины глаза.
Так как Таня единственная из нашей компании ни разу не была в настоящем цирке, то в перерывах, пока борцы отдыхали и готовились к состязанию, я рассказывал ей о том, что видел накануне.
Таня слушала сосредоточенно и внимательно.
Я задыхался от волнения, стараясь правдиво изобразить красоту золотых позументов на униформе служителей, звучность оркестра, тревожный бой барабанов, мощь борцов, ослепительный свет керосиновых ламп, ум африканского ежа и ловкость акробатов.
Перебивала Таня редко, но всегда какими-то неожиданными замечаниями. Однажды она сказала:
— По-моему, он больше похож на Мексиканца!
— Кто? — спросил я.
— Ласька! Он совсем как Мексиканец…
Таня посмотрела на меня сквозь завесу упавших на лоб волос и удивленно переспросила:
— Разве ты не читал про Мексиканца? Я думала, ты все читал.
Понизив голос, Таня рассказала мне о юноше, который вступил в мексиканскую Хунту, чтобы бороться за свободу. А когда революционерам понадобились винтовки, вызвал на бой злого и беспощадного боксера, решив во что бы то ни стало победить его и на приз купить оружие.
Прислушавшись к Таниному рассказу, борцы прекратили схватку и подошли к нам. На середине Таня замолчала.
— А дальше что? — торопил я.
— Дальше в книжке оторвано.
— Конечно, Мексиканец победил!
— Не знаю, — пожала плечами Таня.
— Конечно, победил!
— «Конечно»? Если бы он купил винтовки, в Мексике уничтожили бы буржуев. Там уничтожили буржуев? — требовательно спросила Таня.
Она смотрела мимо нас, куда-то вдаль, резким движением отбросив со лба волосы, чтобы они не мешали ей; сощурившись, чтобы видеть возможно дальше, смотрела туда, где за пустырем, за прибрежными камышами вьется серая Пятица, скрывается в черной гряде лесов; смотрела так, будто хотела и могла рассмотреть, что делается за лесами, за океанами, за тридевять земель — в Мексике: победили там буржуев, как в России, или еще не победили?..
— Дальше в книге оторвано, — вздохнула Таня. — Нельзя узнать, что было дальше.
— Нет, можно, — проговорил Ласька.
Он убежал, вернулся с большим коленкоровым свертком и развернул его на нашей арене.
Это была новая карта мира, чудом попавшая из далекого Питера, сквозь фронты гражданской войны, к Ласькиному отцу, учителю истории и географии. Огромное пространство России было запечатано красной краской, сквозь которую просвечивали слова «Российская империя».
— Мексика! — Ласька положил ладонь на зеленое пятно рядом с Соединенными Штатами. — Зеленая — значит, там еще буржуи…
— А если не успели закрасить? — перебила Таня.
— Перекрашивают сразу; сгонят буржуев и перекрасят.
Мы смотрели на разноцветную карту, где на самой середине простерлась ярко-красным морем наша страна, и молчали.
Разговор о Мексиканце происходил в понедельник, а потом, до пятницы, четыре дня Таня не появлялась на пустыре. Надо было узнать, что случилось с девочкой.
Выбрались мы поздно вечером. Накануне шел ливень. Булыжная мостовая обрывалась, и мы шлепали по вязкой грязи. Рядом глубоким и бурным ручьем шумела канава.
Дом Деменюка, отчима Тани, мы узнали по старым вербам у мостика и остановились, чтобы продумать план действий. Теперь нам обоим было ясно, что час для посещения выбран неудачно. Таня давно спит, Деменюк и во двор не пустит, а то еще натравит Ветку — свою овчарку, известную злобным и непримиримым нравом.
Мы стояли у мостика, не зная, что предпринять, когда раздался звон ведер и из темноты вынырнула знакомая Танина фигурка. Увидев нас, девочка и обрадовалась и чего-то испугалась. Ласька взял у Тани ведра и побежал к колодцу.
— Только вам со мной нельзя, — сказала Таня, когда он вернулся: — отчим рассердится.
Ласька поднес ведра к воротам. Таня медлила. Ведра стояли на земле; видно было, как на поверхности воды покачиваются капустные листы.
— Дальше нельзя! — повторила Таня. Помолчав, она нерешительно добавила: — Разве на секундочку только, хлопчики.
Девочка приоткрыла ворота. Ветка залаяла было, но, узнав хозяйку, сразу замолкла. Мы шагали вслед за Таней. В глубине двора виднелось длинное, похожее на сарай строение под черепичной крышей. Таня пропустила нас вперед, и мы очутились в темной каморке. Сквозь щели сюда проникали полоски красноватого света и доносились звуки спорящих мужских голосов.
— Таня! Танька! Где ты, паскуда? — позвал кто-то.
Девочка стремглав выбежала на улицу, сделав нам знак подождать.
Мы прижались к щели. За перегородкой, на середине комнаты, стоял квадратный стол. Четверо мужчин, сдвинув в сторону темную бутылку и тарелку с огурцами, играли в карты.
Четверо игроков, но я смотрел на одного.
Это был широкоплечий крепыш с приплюснутым носом и пьяными, но зоркими, похожими на буравчики глазами. Из-под грязно-серого пиджака, накинутого на плечи, выглядывало обтягивающее грудь черное трико с нарисованными на нем черепом и перекрещивающимися костями.
Хотя это и казалось невероятным, чемпион Уругвая сидел без маски в гостях у Деменюка и тасовал засаленную колоду.
Если у нас еще оставались сомнения, они сразу рассеялись. Открывая карты, человек в черном трико повторял столько раз доносившиеся с арены цирка таинственные, вероятно уругвайские слова:
— Шестерка — эвр-р-рика! Семерка — тр-р-рент!
Игрок помедлил и, скинув пиджак, победно, как в те минуты, когда он швырял противника на ковер, выкрикнул:
— Восьмерка — гладиатор-р!
На столе лежал туз, а не восьмерка.
— Перебор! Гони монету, — хриплым голосом потребовал партнер.
«Маска смерти» опустил глаза-буравчики, с удивлением рассматривая карту. Руки его с ладонями, похожими на лопаты, шарили по столу.
Таня давно уже перебежала в комнату, где сидели игроки. Теперь она убирала стаканы, по временам вскидывая глаза на перегородку, за которой скрывались мы.
Я смотрел не отрываясь. Видимо, проигрыш был велик, и «Маска смерти» не любил проигрывать. Чего только не вытворял череп на груди чемпиона! Как живой, он растягивал рот и в злобной улыбке угрожающе скалил зубы.
Таня перегнулась через край стола, чтобы достать грязные стаканы. Неожиданно рука «Маски смерти» опустилась на плечо девочки и сжалась, как клешня рака.
— Брысь, гаденыш! — пробормотал уругваец.
Пригнув девочку к полу, рука его скользнула к Таниной голове, схватила за волосы и дернула с такой силой, что девочка стукнулась лицом о ножку стола.
Перегородка скрипнула под напором Ласькиного тела. Я подумал, что сейчас доски не выдержат и мы очутимся лицом к лицу с «Маской смерти». Но перегородка держалась крепко. В каморке продолжал царить полумрак.
— Подлюга! — прошептал Ласька.
Через несколько секунд прибежала Таня.
— Завтра приду, хлопчики! — пообещала она, проводив нас и прощаясь у ворот.
— Часто он тебя так? — вместо ответа спросил Ласька.
— Часто! Он же такой вреднючий!
Мы вышли на улицу.
У мостика Ласька помедлил, потом вслед за Таней нырнул в щель ворот и вернулся с веревкой для сушки белья. Он перетянул веревку поперек мостика; крепко привязал ее к одной вербе и обмотал вокруг ствола другой, так что получилась преграда, невидимая в темноте.
Ласька ничего не объяснял мне, но я начинал понимать его план.
— Алешка! — подозвал он. — Ты не боишься? Тогда покарауль у ворот. Пройдет этот «Маска смерти» — свистни. Или прокукуй два раза. Сумеешь?
Я кивнул головой.
Было тихо, даже Ветка не лаяла. Наконец послышались шаги, скрип досок, и на крыльце показались два человека. Я едва удержался, чтобы не подать сигнал. Деменюк, посветив фонарем, почти сразу снова скрылся, с силой захлопнув дверь.
В темноте петляя по двору, останавливаясь и насвистывая что-то, брел один «Маска смерти». Пока он открывал калитку, я неестественным голосом прокуковал два раза.
Никто не отозвался.
Слышно было, как шлепают по грязи тяжелые сапоги, как скрипнули бревна мостков.