Темная комната - Попов Валерий Георгиевич 15 стр.


Потом ему дали там какое-то жильё, и он перестал приезжать вовсе, иногда только говорил со мной по телефону, как-то очень тихо и виновато.

Потом вдруг пришло от него письмо, я очень удивился: на моё имя! Я никогда ещё в жизни не получал писем. В письме было написано: «Ты уже взрослый… ты должен понимать… жизнь сложна» — и я понял, что мама и папа разошлись.

Дома у нас стало тихо, пусто. Раньше отец, приходя с работы, сразу громко начинал говорить, смеяться. Подходил ко мне, смотрел отметки, иногда говорил сочувственно свою любимую присказку: «Эх, товарищ Микитин! И ты, видно, горя немало видал!» А теперь стало вдруг тихо, мама, вздыхая, ходила по комнатам. Однажды только случайно я увидел вдруг папу по телевизору… Нет, наверно, не случайно — наверно, мама знала и специально включила.

Отец, взъерошенный, в широком галстуке, сидел в какой-то комнате и горячо, но сбивчиво рассказывал о новом методе, который он придумал, о новых сортах ржи, которые он выводит. Потом пошла плёнка: играла музыка, отец ходил по полям в соломенной шляпе. Вот он взял рукой колос, стал рассматривать.

— Сейчас сморщится ведь! — сказала мама.

Тут же он сморщился, как всегда морщился, когда задумывался.

— И ты тоже, — сказала мама. — Так же морщишься! Папа родимый! — Она махнула рукой, потом встала и ушла в другую комнату.

Я слышал его глухой, сиплый голос и почувствовал, как я соскучился. Через два дня были ноябрьские праздники, и я решил вдруг съездить к нему.

Сразу же за вокзалом пошла тьма, тёмные пустые пространства. Иногда только — фонарь, под ним дождь рябит лужу.

Я смотрел в тёмное окно, с тоской понимая, что всё это — безлюдье, темнота, пустота — имеет теперь отношение к моей жизни.

Я вышел на пустую платформу среди ровного поля. Сошёл на тёмную скользкую тропинку, балансируя, пошёл по ней. Тропинку в темноте переходил гусь, из клюва гуся шёл пар.

Очень не скоро — будто через сто лет — я увидел освещённые окна. Я пошёл вдоль них и в одном увидел отца. Он стоял посреди комнаты, как обычно стоял у нас дома: сцепив пальцы на крепкой лысой голове, покачиваясь с носка ботинок на пятку, задумчиво вытаращив глаза, нашлёпнув нижнюю губу на верхнюю.

Я обогнул дом, прошёл по коридору, вошёл в комнату. Комната оказалась общей кухней — у всех стен стояли столы.

Увидев меня, отец вытаращил глаза ещё больше.

— Как ты меня нашёл?! — изумлённо сказал он.

— Вот так, нашёл, — усмехнувшись, сказал я.

— О! Есть хочешь? Давай! — всполошился он.

На плитке кипел чайник. Он снял чайник, поставил кастрюлю с водой. Потом выдернул ящик стола. По фанерному дну катались яйца — грязные, в опилках. По очереди он разбил над кастрюлей десять яиц, стал быстро перемешивать их ложкой.

— Новый рецепт!.. Мягкая яичница! — подняв палец, сказал он (как будто яичница имеет право быть ещё и твёрдой!).

Потом, по своему обыкновению, он стал рассказывать, какие замечательные у него новые идеи, какую инте-рес-нейшую книгу он напишет!

Из десяти яиц получилась маленькая, чёрная, пересоленная кучка.

— Слушай! — сказал отец. — А пойдём в столовую? Отличная столовая! Класс!

Мы вышли на улицу, пошли в столовую, но там было уже пусто, только толстая женщина выскребала пустые баки.

— Всё уже! — зло сказала она. — Раньше надо было приходить!

— Как? — Отец удивлённо вытаращил глаза.

…На следующее утро мы пошли с ним гулять. За ночь выпал снег — вокруг были белые пустые поля. Я ждал на улице, пока он выйдет, стоял, нажимая ногой чёрный лёд на луже, гоняя под ним белый пузырь. Вот вышел отец, в сапогах и ватнике, и мы пошли. Мы долго ходили по дорогам. Отец, чтобы уйти от волнующей темы — его отъезда, всё говорил о своих опытах:

— …инте-реснейшее дело!.. Я сказал Алексею — он ахнул!

Голос его гулко разносился среди пустого пространства. Потом мы шли по высокому берегу. Река внизу замёрзла, по ней плыли тонкие, прозрачные льдины. Вороны с лёту садились на них, иногда, поскальзываясь, падали на бок.

На следующий день вечером я уезжал. Мы долго шли в темноте, и только у самой станции он вдруг притянул меня к своему плечу, спросил, конфузясь:

— Ну, а ты как живёшь? Я самолюбиво отстранился.

Потом я часто вспоминал эту поездку.

За то время, что я провёл у него, я понял, что живётся ему там довольно одиноко. Все сотрудники по вечерам уезжали в город, а местные не очень с ним общались, потому что он был приезжий.

Я часто представлял, особенно по вечерам, что он сейчас делает: идёт куда-нибудь в темноту в резиновых сапогах или стоит, задумавшись, посреди кухни?

Я бы хотел снова это увидеть, но шли занятия в школе, и поехать к нему было невозможно.

Начались зимние каникулы. Я гулял в основном с ребятами со двора, и никак почему-то не получалось вырваться и уехать.

Тридцать первого декабря наш дворовый вожак, Макаров, сказал, что надо нам отметить новый наступающий год, для этого нужны «бабки» (так он называл деньги), а для этого нам всем придётся немного поработать.

Ничего заранее не объясняя, он привез нас на троллейбусе к железнодорожной платформе «Дачное». Там он вдруг достал из кармана красные повязки, сказал, что мы теперь дружинники и должны отбирать ёлки у тех, кто выходит из электрички, потому что они, ясное дело, везут их из леса. Две ёлки отобрал он сам, третью мы отобрали у старичка в валенках все вместе.

Потом мы проехали остановку, продали все три ёлки у магазина за десять рублей.

Домой я пришёл в полдвенадцатого. Мама не сказала ничего, только вздохнула.

Мы встретили с ней Новый год, потом я пошёл спать.

Но, ясное дело, я не спал. Я всё вспоминал того старичка, у которого мы отобрали ёлку. И главное, хулиганы, действительно срубившие ёлки, просто отталкивали нас и проходили, а купившие ёлки — вернее, самые робкие из них — не могли доказать своей правоты и отдавали!

…Ночью я поклялся себе, что занимаюсь подобными делами последний раз. Утром, вместо того чтобы выходить во двор и снова встречаться с Макаровым, я оставил маме записку и помчался к отцу — были каникулы.

Народу в поезде оказалось мало. Я сидел у окна. Поезд шёл среди синеватого снежного поля, вспоротого кое-где ослепительно белой цепочкой следов, — день стоял солнечный и холодный.

Я вышел на станции, сразу закрыл лицо рукой от мороза и обежал по узкой тропинке среди высоких снежных стен. Местами от дорожки уходили снежные коридоры с розовым светом в них, гладким примятым дном, длинными параллельными царапинами на стенах. Хотелось пойти туда, но коридоры эти шли поперёк моего пути. Взбежав на пригорок, задыхаясь от мороза, я с удивлением увидел, что коридоры эти никуда не ведут — доходят до горизонта, до леса, и, описав там широкую дугу, идут обратно.

Стараясь думать об этих странных коридорах, я бежал по тропинке всё быстрее. Лицо стянуло морозом, нос побелел — я это видел, закрывая один глаз. Наконец я выскочил на аллею. Деревья вдоль аллеи стояли высокие, неподвижные, бело-розовые. Люди шли быстро, прикрывая рты шарфами, белыми от дыхания. Дома отца не оказалось, и я, секунду подумав, побежал в лабораторию. Отец сидел в своём кабинете в пальто — было холодно — и быстро писал. Увидев меня, он в знак приветствия вытаращил глаза, но продолжал писать.

Вдоль стен кабинета свешивались метёлки колосьев, на столах стояли прямоугольные жестяные коробки с семенами.

Я подошёл к папе, увидел, что он быстро заполняет таблицу: «содержание белка в зерне», «стекловидность»…

Наконец он бросил ручку, довольный, откинулся назад.

— Видал-миндал? — сказал он, показывая на таблицу.

— А что… здорово? — спросил я.

— Ка-ныш-на! — дурачась, сказал он.

Он поднялся, довольный, заходил по комнате, потом встал у окна, закинув ладони за голову.

— А давай на лыжах! — сказал он. — Наперегонки!

Потом мы ходили по территории станции, заходили в лаборатории, оранжереи, отец показывал мне «инте-рес-нейшие вещи». По дороге мы зашли погреться на конюшню, и мне так там понравилось, что неохота было уходить.

Вообще, конюшни не отапливаются, — считается, что лошади обогревают их своим теплом, но в тот день, по случаю морозов, конюх затопил в своей комнате печку — красное зарево дрожало в тёмном коридоре, доходило до дальней стенки.

Войдя в конюшню, я задрожал от одного только запаха! Ещё раньше, когда мы всей семьей жили на Пушкинской опытной станции, я всё почти время проводил на конюшне — помогал конюху, чинил сбрую, запрягал и распрягал.

И здесь, когда я на следующее утро снова пришёл на конюшню, я первым делом рассказал конюху Жукову об этом и стал упрашивать его, чтоб он разрешил мне что-нибудь сделать, например, почистить стойла, и потом, абсолютно довольный, вёз тачку с лопатой по проходу, по скользким, мягким доскам пола.

Убрав стойла, я снова стал приставать к Жукову.

— Съездить никуда не нужно?

Но он не отвечал. Наконец минут через сорок он сипло сказал:

— Знаешь старый телятник?

— За Егерской аллеей?

— Там прессованное сено. Сюда привезёшь… Букву возьми.

Я подпрыгнул от радости: Буква была самая красивая лошадь. Я зашёл в тёмное стойло, вывел за недоуздок Букву, по пути к выходу надел на неё хомут, чересседельник, взял дугу. Выйдя на свет, Буква затрясла головой, заржала. Проведя её через двор, я впятил её между оглобель саней, запряг.

Мы проехали по Егерской аллее, проскочили со стуком бревенчатый мост и повернули по узкой дороге к телятнику.

Вся площадка перед телятником была измята отпечатками разных шин, обуви, — что за странная жизнь бурлит здесь, у заброшенного строения?

Перекидав в сани спрессованное кубами сено, я примчался обратно на скотный двор, перекидал сено через окно в фуражный отсек, потом распряг Букву и повёл её в конюшню.

У двухэтажного каменного общежития стояли четыре автобуса — какого-то странного, непривычного вида. Из первого автобуса вылез человек с чёрной бородой и поманил меня пальцем. Слегка испугавшись, ведя сзади Букву, я подошёл.

— Дело есть, — сказал он.

— Сейчас… только лошадь поставлю.

Я вошёл в тёмную конюшню и вдруг услышал, как колотится сердце. Что ещё за дело ко мне у этих людей, приехавших на таких необычных автобусах?

Походив по тёмному пахучему коридору, чуть успокоившись, я вышел. Бородатый человек, при внимательном рассмотрении, оказался довольно молодым, борода, видимо, была отпущена для важности.

— Привет… Ты здешний?

— В общем, да, — сказал я. — А что?

— Работаешь? — Он показал в сторону конюшни. Я кивнул.

— С лошадью здорово умеешь! — сказал он.

Я кивнул, хотя понимал, что пора уже что-то мне сказать.

— В кино поработать хочешь? — спросил он.

Я сразу всё понял: и почему он ко мне приглядывается, и для чего эти огромные автобусы!

Вот это дело, действительно! Не то что сено возить!

…Сено можно провозить хоть всю свою жизнь, и в соседней деревне, может быть, будут тебя знать и больше нигде. А тут день работы — и выходишь на мировую арену!

Я кивнул. Он подумал, потом протянул руку, стащив перчатку:

— Зиновий… ассистент режиссёра.

Я молчал.

— Саша, — спохватившись, сказал я. — А эти автобусы — для съёмок?

— Именно, — сказал он. — Это вот — лихтваген — осветительную аппаратуру возит, а этот — тонваген — со звукозаписывающей… Камерваген — съёмочная. А этот вообще для всего остального.

— А можно посмотреть?

— Ну, давай.

Открыв сзади дверь, мы влезли в тонваген. Сначала была маленькая комнатка — подсобка — с верстаками, тисками, паяльниками, проводами, оловом и канифолью, потом было полутёмное помещение побольше — посередине стол, к стенам прикреплена аппаратура (чтоб не падала при качке): большой серый магнитофон, усилитель, микрофоны на раздвижных «удочках».

Вот это техника! Только что самым сложным прибором был хомут, и вот уже — шкалы, микрофоны, мигающий в полутьме зелёный глаз большого магнитофона.

— Чего надо? — сказал человек, поднимаясь со скамейки.

— Всё! Всё! Уходим! — сказал Зиновий.

Мы выпрыгнули на свет.

По дороге я чуть не плясал. Здорово! Как раз каникулы — и я в кино!

Мы подошли к общежитию. У крыльца стояла «Волга» с надписью «Ленфильм»!

Действительно — неизвестно, где ждёт тебя удача!

Казалось бы, уехал на глухую станцию, хотел отдохнуть — и вот! Мы вошли в Красный уголок, где сидел почему-то уже обиженный режиссёр.

— Яков Борисыч, — робко сказал Зиновий. — Отличный сельский хлопец! Видели бы, как распрягает.

— Это неважно, неважно! — подняв руки, закричал режиссёр.

— Понимаешь, — сбивчиво сказал мне Зиновий, — мальчик, который должен был у нас играть… заболел. Точнее — мама его стала вдруг против… точнее — он сам не захотел.

— Понятно, — сказал я.

— Что — понятно? Что тут может быть понятного-то?!! — закричал Яков Борисыч.

— Всё понятно, — сказал я. — Мальчик сниматься не может — вам нужен другой. — Зиновий и Яков Борисыч переглянулись. Потом мы с Зиновием вышли в коридор.

— В общем, я с ним поговорю, не беспокойся. Иди домой — приходи завтра, часов в одиннадцать.

— Я могу и раньше!

— Раньше не надо.

Я выскочил на мороз.

Сокращая дорогу, я лез по глубокому снегу. Одно время я чуть не заблудился, только случайно обернувшись, увидел освещённый розовым солнцем угол лаборатории.

Я вошёл к отцу в кабинет.

— А я в кино буду сниматься! — сказал я.

— Ну? Где? — всполошился отец.

Я рассказал.

— О! А ко мне тоже приезжало кино! — толкнув меня ладонью и откинувшись, сказал он. — Программа «Сельский час»! Нет, ты скажи: ты видел или нет?

— Конечно, — сказал я.

Утром я проснулся, когда солнце уже ярко светило. От крошек под обоями шли по стене длинные тени. Я посмотрел на часы. Пол-одиннадцатого! Какой-то я мальчик-спальщик!

Я попил чаю и выбежал на улицу. Для сокращения пути я снова пролез через заснеженный лес и выбрался к гостинице. Вся группа стояла у крыльца гостиницы.

— Куда-то Зуев пропал, — озабоченно озираясь, говорил Зиновий.

— А я? Я разве не пропал? — подскочил к нему я. Зиновий улыбнулся, но ничего не ответил.

— Ну, так когда? — спросил я.

— Что — когда?

— Сниматься?

— А-а-а-а. Пока не знаю.

— А разве вы… с Яковом Борисычем… обо мне не говорили?

— А-а-а! Ну вообще так говорили… а конкретно — нет.

— А что же мне делать?

— Тебе? Вот помоги пока нашему механику.

— Ладно!

Зиновий подвёл меня к механику, познакомил.

— Ну, что будем делать? — спросил я.

— Местный? — спросил он.

— Да!

— Это хорошо. Поможешь мне антенны снимать.

— Какие… антенны? — Я удивился.

— Телевизионные.

— А… зачем?

— Ты туго, видно, соображаешь, — сказал механик. — Фильм-то про довоенное время!

— Ну и что!

— Что, что! Ну, и что хорошего будет, если зрители на крышах телевизионные антенны увидят? Додул?

— А-а-а-а-а! — сказал я.

— А поскольку ты местный, всех знаешь, сможешь, я думаю, всем объяснить: так, мол, надо.

Я похолодел. Зачем только я сказал, что я местный?

Никого совершенно не знаю, кроме конюха Жукова, и то вряд ли бы мог его уговорить!

А ещё — с незнакомыми!

Я и со знакомыми, честно говоря, ни о чем не могу договориться. А тут людей, которые меня и не знают, уговаривать снять антенны! А здесь сейчас и развлечений никаких нет, кроме телевизора! Люди старались — вон на какие высокие мачты поднимали антенны, и вдруг — снять! Тем более, я вспомнил, сегодня суббота, с утра уже телевизор все смотрят!

Ну, влип!

Отказаться! Сказать: не могу. Что не местный я вовсе, а приезжий — такой же приезжий, как и они! Что не знаю тут никого, и всё!

Назад Дальше