Но тут на сцену смело вышла «Лесная аптека» и заврачевала наши кровоточащие раны. Честно говоря, когда я знакомился с экспонатами, «Аптека» не произвела на меня особого впечатления. Да и не только на меня. Уж очень это выглядело однообразно: марка с изображением лекарственного растения и на ней название — по-латыни и по-русски. И так — все двадцать четыре листа!
Однако стоило «Аптеке» заговорить, как марки ожили. За пятнадцать минут (никто и не заметил, что нарушен регламент) мы узнали о наших лекарственных кладовых, о болезнях, которые излечиваются без всякой химии, о том, сколько и каких растений собирается в нашей области и сколько погибает под снегом, так и не став целительным средством для тысяч больных!
Когда «Лесная аптека» сошла со сцены, ее окружили взрослые — учителя, родители, работники Дворца, — увели, в фойе, где открылось что-то вроде консультационного пункта.
Теперь улыбались сторонники семинара. Противники громко переговаривались между собой, выказывая полное равнодушие к происходящему.
Вот в такой обстановке был вызван следующий участник — Константин Крутиков.
Вслед за ним рабочие вынесли один единственный стенд и развели руками: все, мол, больше не ждите, не будет. В зале прошелестел смешок. Это и на самом деле выглядело смешно, словно в разгар соревнований штангистов на помост вынесли игрушечную штангу, весом не более одного килограмма. Из первых рядов раздались выкрики:
— Да у него всего один лист!
— А на листе всего две марки!
— Ну, дает!
Крутиков был бледен. Маленький, щуплый, с оттопыренными ушами, он совсем не походил на восьмиклассника. Но шум не смутил его, во всяком случае — не испугал. Он стоял, широко расставив ноги, словно моряк на палубе попавшего в девятибалльный шторм корабля. Взгляд его был устремлен в центр зала. Я проследил за этим взглядом и увидел Жанну Анатольевну. Она неотрывно смотрела на Костю. Правая рука ее была чуть приподнята, два пальца изображали латинское V — виктория, победа. А может, мне это только показалось.
Когда объявили, что Крутиков выступает вне конкурса, шум начал стихать и наконец сменился любопытствующей тишиной: пусть говорит, глядишь, да выкинет какой-нибудь номер! Многих заинтриговало непонятное «вне конкурса».
И Костя ринулся в эту тишину:
— Да, всего две марки! К тому же — одна бракованная, у нее угол совсем оторван. Только для меня она дороже всех «Дирижаблей», потому что с нее все и началось. Я ее такую уже получил, сменял на серию искусства, знаете, ту, где «Александр Невский» и «Царевна-лебедь». Я знаю, многие думают: облапошили, макулатуру всучили! Думайте, что хотите, а мне, если марка нравится, я за нее ничего не пожалею. Порванная? Ну и что? Все равно видно и прочитать можно. Тут надпечатка! Знаете, какая? «СССР Ленинградскому пролетариату 23/IX 1924». Правда ведь, интересно узнать, что такое случилось в тот день, почему марку выпустили. А как узнать? Вы скажете: очень просто, поглядеть в каталоге, в нем о всех марках все написано. Сейчас и я это знаю. А когда ко мне эта марка попала, я про каталог и слыхом не слыхал. И филателиста настоящего не знал. У кого ни спрошу — все плечами пожимают. Может, если б я марку показал, так догадались бы, а то я так спрашивал: «Вы не знаете, какое важное событие произошло в Ленинграде двадцать третьего сентября тысяча девятьсот двадцать четвертого года?» Попробуй, ответь!
Каталог мне только в прошлом году попался. Вспомнил я про ту марку, заглянул в двадцать четвертый год и сразу же увидал: «В помощь населению Ленинграда, пострадавшему от наводнения». Вот, оказывается, откуда надпечатка на моей марке! Думаете, теперь все? Совсем нет! Только начало. Я тогда про ленинградское наводнение ничего не знал. Полез в одну книгу, в другую. И сразу же — бац! — потрясная новость! Для меня, конечно; для других совсем не новость. Оказывается, за сто лет до того наводнения город тоже заливало. Да еще как! С жертвами, разрушениями. Не знаю, как вас, а меня эти сто лет — ни меньше ни больше, а точно сто — просто ошарашили! Снова стал читать… Энциклопедии, воспоминания разные в журналах… Понравилось мне самому выискивать, сравнивать… Я раньше примечания редко когда читал, особенно если надо в конец книги лезть, а теперь интересно стало, даже интереснее, чем про шпионов. Многие ребята думают, что это как уроки. Как бы не так! Уроки всегда хочется поскорее спихнуть, а тут и времени не замечаешь. Я даже вопросы учителям стал задавать. Не все, само собой, это любят. Есть такие, которые говорят: «Вырастешь — узнаешь!» или что-нибудь в том же роде, а Жанна Анатольевна говорит: «Наоборот надо! Узнаешь — тогда и вырастешь!» А еще она говорит, что человек образовался из обезьяны, когда начал задавать вопросы.
Костя перевел дыхание и, прислушавшись к тишине в зале, продолжал:
— Вы не думайте, что это к делу не относится, тут все относится! Жанна Анатольевна мне «Медного всадника» посоветовала. В нем, говорит, наводнение, то самое, которое в прошлом веке, — действующее лицо. Если чего не поймешь — не огорчайся, об этой поэме и ученые больше ста лет споры ведут. Ну, стал я читать. Первый раз прочитал, почти ничего не понял. То есть отдельные части понял, про Петра, про Петербург, а вот при чем там Евгений — это бедный чиновник, он из-за наводнения все потерял, вообще-то у него почти ничего и не было… Но он мечтал жениться на девушке Параше, только она тоже погибла, а он от всего этого сошел с ума и начал грозить памятнику Петру I… Вот по отдельности вроде бы все ясно, а в одно никак не соединяется! Стал второй раз читать, третий. Ни с места! Так бы, наверно, и бросил, если бы случайно не увидел у приятеля марку, на которой они все вместе: и Пушкин, и памятник Петру, и этот самый Евгений, маленький, правда, но через лупу хорошо видно. Это и есть мой второй экспонат. — Крутиков вновь кивнул на стенд, где сиротливо жались друг к другу две марки. — У приятеля каталог оказался. Стали мы листать, и вот что мне в глаза бросилось: почти на всех марках, которые декабристам посвящены, обязательно памятник Петру. Вот они у меня воедино и связались! Понятно?
— Не-е-е-т! — хором ответил зал и засмеялся. Но не злобно, не ехидно, а весело, по-хорошему засмеялся.
— Не дрейфь, Крутик! — выкрикнул высокий мальчишеский голос.
Жанна Анатольевна делала Косте какие-то странные знаки: показывала десять пальцев, а потом еще два. Смысл этой сигнализации я понял позже, а Крутиков, видно, сразу, потому что радостно кивнул учительнице и, не ожидая наступления полной тишины, продолжал:
— Ну как же вы не понимаете?! Ведь Пушкин в своей поэме о декабристах писал! Вернее, думал! Открыто бы никто не пропустил, о декабристах тогда нельзя было писать! Вот послушайте, почему я так думаю. Только…
Костя повернулся к жюри:
— Извините, могу я всем вопрос задать? Пусть, кто хочет, ответит!
— И нам тоже? — улыбнулся я.
— Конечно!
— Тогда спрашивай!
— Спасибо! Я спрашиваю всех, кто читал поэму «Медный всадник»: когда Евгений погрозил памятнику Петру I — «кумиру на бронзовом коне»? Когда он взбунтовался?
Нельзя сказать, что ответы посыпались градом. Вызов Крутикова приняли только двое:
— Сошел с ума и погрозил!
— Еще буря не утихла!
Я не удержался и тоже ответил:
— Осенью восемьсот двадцать четвертого года. Уточнить можно по дате наводнения!
— А вот и нет! — радуясь тому, что ему ответили именно так, как он и предполагал, отозвался Костя. — Вы ошиблись на целый год. На двенадцать месяцев! Год прошел, понимаете? Вот послушайте, я буду читать.
Крутиков достал из кармана тетрадочку, но заглядывать в нее не стал, прочитал наизусть. Он и потом цитировал поэму по памяти.
— «Прошла неделя, месяц — он к себе домой не возвращался». Вы поняли? Наводнение уже кончилось. Буря утихла, вода сошла, а Евгению некуда податься. Вот он и бродит. Наводнение тогда было в ноябре. Прибавим один месяц. Значит, уже декабрь наступил, зима.
«Яйца курицу учат! — подумал я. — Вот ведь как бывает: хрестоматийная вещь, всяк уверен, будто знает ее, а полностью читал давно, может, еще в детстве, хватая верхушки… Ну, конечно же, он прав!»
А Костя строил свое доказательство:
— Слушайте, что было дальше! Тут просто по месяцам и неделям проследить можно. Вот:
«… Он скоро свету
Стал чужд. Весь день бродил пешком,
А спал на пристани, питался
В окошко поданным куском,
Одежда ветхая на нем рвалась и тлела…»
А вот и указание на время года:
«… Дни лета
Клонились к осени. Дышал
Ненастный ветер…»
Чувствуете? Уже наступил новый, восемьсот двадцать пятый год, весна и лето тоже прошли, уже снова осень! Год прошел! Разве я не прав? И вот опять разыгралась непогода, почти так же, как в прошлом году. Ну, не совсем так, но все же. Вот тут-то Евгений и вспомнил прошлогоднее наводнение! И взбунтовался! Осенью восемьсот двадцать пятого года. Двадцать пятого! Понимаете? А ведь в том же году, может, через несколько дней, на том же самом месте начнется другой бунт! Около того же самого памятника! И декабристы тоже пригрозят царю, только не статуе, а живому. Вот так у меня все сцепилось… Если кто думает, что я не сам, что где-то вычитал, пусть думает, мне все равно… Я бы и выступать не стал, да Жанна Анатольевна попросила. А премии мне никакой не надо, я понимаю, за две марки разве можно место давать?
— Можно! — неожиданно ответил ему голос из зала. — Даже нужно! Просто нельзя не давать, это будет вопиющая несправедливость! Да, да — вопиющая!
Через несколько секунд на сцену вышел тот самый мужчина, которого подводила ко мне девочка, назвавшая меня жюрем.
Он решительно потряс руку вконец растерявшегося Крутикова.
— Благодарю, благодарю вас, коллега! И по-здрав-ляю! Отличное сообщение вы сделали! Пре-вос-ходное! Это говорит вам старый пушкинист, доктор наук! И пусть вас, коллега, не огорчает тот факт, что на элемент… Ну, скажем так: растянутости «Всадника» во времени ученые и до вас обратили внимание. Это не имеет существенного значения! Вы самостоятельно мыслите! Я не знаю, присутствует ли здесь уважаемая Жанна Анатольевна, о которой вы упоминали, но все равно, прошу вас, передайте ей спасибо, огромное спасибо! Предвижу, что кое-кто посмеется: подумаешь, велосипед изобрел! Да, велосипед, верно! Только многие ли способны на это, — вот в чем вопрос! Многие ли способны самостоятельно вновь изобрести велосипед?!
Он повернулся к нашему столу. В его глазах не было и тени прежней печали. Сейчас они лукаво улыбались.
— Ну-с, как же будем решать? В затруднительное положение поставил вас коллега Крутиков! Весьма! Но я вам помогу. Если, конечно, уважаемое жюри не возражает.
«Уважаемое жюри» не возражало. Ученый вновь обратился к залу:
— Я должен был сегодня выступать с лекцией о Пушкине. Однако по не зависящим от меня обстоятельствам, которые я теперь благословляю, лекция не состоялась. Я хотел показать ребятам свою реликвию — пушкинскую медаль, отчеканенную в честь столетия со дня рождения Александра Сергеевича. Вот она!
Он высоко поднял над головой отдающий медным блеском металлический кружок, потом протянул его Косте.
— Держите, коллега! Вы ее заслужили! И не вздумайте отказываться! Все честно: вы выступали вне конкурса, и награда тоже вне конкурса! Так-то!
Он вложил в Костину ладонь медаль и снова обратился к жюри:
— С моей стороны было бы нечестным умолчать… До сегодняшнего дня я считал филателию пустой забавой. Даже не пустой. Пустой — это слишком мягко. Я считал ее вредной забавой, а ссылки на Рузвельта, Павлова и других уважаемых людей — рекламными трюками. Да, считал! Но теперь не считаю!
— А я тебе что говорила, дедушка? — раздался уже знакомый мне голос из зала. — Вот никогда ты сразу не слушаешься!
Устное сочинение
История вторая, воспитательная.
Помните, Жанна Анатольевна упомянула по телефону о моем первом настоящем сочинении? Сейчас я вам о нем расскажу.
Сначала мы приняли Жанну Анатольевну за очередную невесту Валентина Валентиновича. Может, это были не невесты, а просто знакомые, перед которыми наш Валя-Валентина красовался, но у нас в классе так повелось: невесты и невесты.
Никогда — ни до, ни после — я не встречал такого самовлюбленного учителя. Неинтересных уроков у него не было, просто не могло быть — он бы этого не пережил! Ему требовалось постоянное поклонение. Без посторонних Валя-Валентина сникал, нашего внимания ему явно не хватало. Но стоило появиться директору, завучу или еще кому, как он преображался. Кого только ни приводил он к нам в класс: и приятелей, и родственников, и других учителей.
Вначале мы боготворили нашего литератора, гордились таким классным руководителем, однако постепенно любовь линяла и в конце концов сошла на нет, сменилась отчужденностью и взаимной неприязнью. А все оттого, что мы поняли: не для нас он старается — для себя! Главное ему — себя показать, он притворяется, будто мы ему интересны! Как заметили? Да разве такое скроешь? Сейчас, став взрослым, я понял, что учитель вообще не может притвориться. Не притворяться, а именно притвориться! Он всегда распахнут настежь. От своих учеников себя не спрячешь. Директору, инспектору можно «втереть очки», а ученикам — никогда! От них ничего не скроешь: ни доброты, ни злости, ни глупости, ни интеллигентности. И пошлости не скрыть. А самовлюбленности тем более! Так вот, Валя-Валентина нас не любил. Леня Малышев, мой сосед по парте, однажды его улыбку разъял, здорово получилось! Как разъял? Очень просто: отдельно нарисовал глаза и отдельно губы. Губы улыбаются, а глаза — стеклянные. Если не знаешь, ни за что не поверишь, что и глаза, и губы одному лицу принадлежат.
В общем, стала проявляться между нами, как теперь говорят, несовместимость, начали мы, семиклассники, разные фортели выкидывать: то с урока «смоемся», то в присутствии очередных гостей дурачками прикинемся. А он в ответ все сильнее ожесточался.
Как раз в разгар этой холодной войны и появилась у нас впервые Жанна Анатольевна. Лёни в школе не было, вот она и села рядом со мной. Оказалось — не невеста, а практикантка, студентка пединститута, об этом Валя-Валентина сам сообщил. К нам и раньше практиканты приходили, но те обычно сразу свои тетрадочки доставали и лист на две части делили, я сам видел, в одной части знак плюс, а в другой — минус. И весь урок строчили!
А у этой — ничего: ни бумаги, ни карандаша, подперла кулачками голову и сидит, только глазами во все стороны зыркает. А в глазах — любопытство и страх. Но любопытства гораздо больше.
Нашему классному такое поведение ее, видно, не понравилось. Подошел он к ней и тихо говорит:
— Я вам могу дать бумагу и ручку.
Она вскочила, словно ученица, глазами захлопала и отвечает:
— Нет, спасибо… не надо… я так.
— Да вы сидите, сидите! — он тоже растерялся. — Как знаете.
И стал читать наизусть стихотворение в прозе Ивана Сергеевича Тургенева «Русский язык».
Я и раньше слышал, что бывают стихи в прозе, но представить их себе никак не мог, как не мог представить сухую воду или, скажем, холодный огонь. Стихи — это когда стихи, а проза — это когда проза! Но вот Валя-Валентина прочитал «Русский язык», и я понял, что ошибался.
— Как хорошо! — прошептала моя соседка. — Верно?
Я улыбнулся ей в ответ. В этот момент я готов был простить нашему учителю даже его самовлюбленность и величайшее равнодушие к нам.
Он понимал, что добился успеха. Но ему хотелось большего. Получалось так, будто Валя-Валентина делил триумф с автором, а делить он не желал. Даже с Иваном Сергеевичем Тургеневым. И начался один из тех уроков, когда мы начисто исключались из игры, когда мы требовались ему лишь как темный фон, на котором ярче сияет его гениальность. Он обращался только к практикантке, сыпал незнакомыми именами, издевался над нашим невежеством, всем своим видом говоря: «Вот в каком болоте мне приходится прозябать!»