— Но что для картошки лучше? — настаивал Платон Иннокентьевич. — Компост или минеральные удобрения?
— Это неправильный вопрос,— возразил Сережа.—
Это все равно что спросить, что на обед лучше: первое или второе. Можно обойтись только борщом. Или только котлетами. Но лучше, когда и то и другое. Тем более, что при компостировании мы добавляем и минеральные удобрения. А к чему вам все это? — не сдержал он любопытства.
— Видишь ли,— ответил Платон Иннокентьевич.— Я как-то плохо представляю себе современное сельское хозяйство. Я городской человек. Но когда я учился в университете, дипломная работа у меня была на такую тему: «Удобрения в сельском хозяйстве римлян во втором — первом веках до нашей эры».
— Здорово,— сказал Сережа удивленно и уважительно.— Чем же они удобряли?
Платон Иннокентьевич улыбнулся.
— О, это была серьезная наука. В древности, когда земли было много, истощенный участок просто забрасывали и распахивали новый. Но ко второму веку до нашей эры началось то, что теперь называют интенсификацией сельского хозяйства. Замечательный историк Катон Старший написал трактат об агротехнике. И там удобрения занимают большое место...
Платон Иннокентьевич произнес звучную латинскую фразу.
— А по-русски это будет примерно так: «Постарайся иметь большую навозную кучу, навоз старательно сохраняй». Те, кто считает, что латинская классика посвящена только любви, глубоко ошибаются. Сельское хозяйство занимало большое место и в творчестве поэтов, и в творчестве историков. Трактат Катона Старшего показывает, что ему уже было известно, что удобрять поля следует перепревшим, а не свежим навозом. Кроме навоза, Катон упоминает и золу.
— Золу можно применять как щелочное калийное удобрение,— подтвердил Сережа.
— А уже в тридцатых годах первого века нашей эры Варрон написал трактат, который назывался «О сельском хозяйстве». Он советовал иметь не одну, а две навозные кучи. В одну класть свежий навоз, а в другую перепревший, который можно вывозить в поле. Для того чтоб предохранить навоз от высыхания, кучи эти с боков и сверху укрывали зелеными ветками. Кроме того, Варрон привел классификацию навоза. Он позаимствовал ее из трудов греческого агронома Кассия. Лучшим удобрением считался птичий помет. Особенно голубей или дроздов. Дроздов тогда было очень много, они летали целыми тучами. Птичий помет не раскладывали по полю, как остальной навоз, а рассеивали, как семена. На втором месте, как удобрение, стояли человеческие нечистоты, а на третьем — навоз козий, овечий и ослиный. Лошадиный навоз применяли только для удобрения лугов.
Наташа забыла о своем поплавке. Она с удивлением поглядывала то на Сережу, то на Платона Иннокентьевича. Ей никогда не приходило в голову, что еще до Сережи сочинения о навозе писали Катон Старший и Варрон.
— А уже через тридцать лет,— продолжал Платон Иннокентьевич,— Колумелла критиковал и Катона и Варрона за то, что они все-таки недостаточно занимались удобрениями. Колумелла советовал подстилать солому крупному скоту. Он говорил: «Если подложить скоту соломы, то получится больше навоза». Улучшилось и хранение навоза. Если при Катоне и Варроне навозные кучи не имели твердого пола, то Колумелла советовал строить настоящие навозохранилища в земле с немного покатым цементным полом, который не пропускал жидкости. Навоз в хранилище следовало выдерживать год, пока он достаточно перепреет. А как в наше время?
— У нас,— ответил Сережа,— компост считается готовым, когда он однородный, темный, рассыпчатый. На это нужно три летних месяца. Ну, от силы четыре. Правда, если в компост добавляют не торф, а древесную стружку или, скажем, сосновые иголки, тогда надо держать год. А то и два.
— Интересно.— Единственный глаз Платона Иннокентьевича светился любопытством.— Этот срок получен опытным путем? Или это научные рекомендации?
— Научные,— ответил Сережа.
— А римляне тогда проделывали только первые опыты. Колумелла, например, советовал вывозить компост в поле после дождя и обязательно при убывающей луне. Считалось, что при полной луне растет больше сорняков.
Сережа удивленно рассмеялся:
— Почему?
— Не знаю. Ведь и сейчас некоторые люди не любят тринадцатого числа. Или когда черная кошка перебежит дорогу. Наверное, и это такой предрассудок. А может быть, в самом деле в полнолуние сорняки лучше растут?
— Не думаю,— возразил Сережа.— Но это можно проверить. А что они добавляли в свой компост?
— Это точно известно. Колумелла писал, что следует собирать любую листву, папоротник, золу, нечистоты, солому, всякий сор и сбрасывать все это в навозохранилище. Кроме того, и Колумелла и Плиний Старший советовали вносить в почву известь.
— Понятно. Значит, у них почва была подкисленная.
— Возможно. Плиний утверждал, что это делает почву плодородной пятьдесят или даже восемьдесят лет.
— Ну, это уже перебор,— не согласился Сережа.— У нас известкование проводят раз в семь лет. Хотя, с другой стороны, у них там другая земля. Может, в самом деле хватало на пятьдесят лет? А как они пахали свою землю? Сохой?
— Нет, у них уже был плуг. Хотя, если точно перевести его название с латыни, то это будет — рало. И у Колумеллы, и у Плиния Старшего подробно описываются эти плуги. При этом известно, что глубина вспашки составляла примерно двадцать сантиметров, а ширина борозды десять — двенадцать сантиметров. Кроме того, судя по трудам Плиния, в то время уже применялись и колесные плуги. В них запрягали по две-три пары волов.
— Это выходит, что у них на плуге стоял тягач в каких-нибудь девять-десять лошадиных сил? — удивился Сережа.— Молодцы! — одобрил он.— И сколько же они поднимали за день земли?
— Это я тебе могу точно ответить. Один югер. По нашим меркам это примерно четверть гектара.
— Мало! — возмутился Сережа.
Наташа улыбнулась мягко и мудро. Они говорили о древних римлянах так, как говорят о соседнем колхозе. Она сама не смогла бы этого объяснить, но впервые в жизни она испытывала чувство, которому подходит только одно название — материнское. Она гордилась Сережей, тем, что он так хорошо разбирается в агротехнике, и тем, что он поймал такого огромного язя, и тем, что Сережа — ее Сережа, и вместе С тем она чувствовала себя словно старше, опытнее и... умнее.
По вечернему сентябрьскому небу, белесо-зеленоватому, как полесский арбуз, с белыми пятнами облаков, прошел надрез, обнаживший красную, спелую мякоть. Самолета не было видно, только красная полоска чертила по небу и расплывалась и исчезала. Реактивный самолет шел на такой высоте, что летчик видел невидимое с земли солнце.
Платон Иннокентьевич посмотрел на красный след самолета.
— Видно клева, уже не будет. Пора собираться. Как говорится, сматывать удочки.
— Сам не пойму, что такое,— виновато ответил Сережа.— Как будто нарочно... Платон Иннокентьевич! — попросил он горячо и смущенно.— Вы возьмите этого язя... Я себе еще поймаю.
Археолог нерешительно помолчал.
— Понимаешь, Сережа,— сказал он.— Ни я, ни Наташа не возьмем у тебя твоего улова. Но если ты пригласишь нас на уху... или на жареного язя...
— Конечно! — обрадовался Сережа.— Обязательно!
Он привязал к веревке от своего камня-якоря кусок пенопласта, и они поплыли к селу. Сережа вытащил лодку на берег, разобрал удилища, смотал лески.
— Платон Иннокентьевич! Вы весной к нам снова приедете? — спросил Сережа.
— Непременно, Сережа,— пообещал археолог.
А у Наташи Сережа не спросил, приедет ли она снова. Он так и не мог себе представить, что она в самом деле уедет. Навсегда.
6. Инопланетянин
— А что такое, в самом деле, стихи? — спросил Сережа у инопланетянина.— Что такое поэзия? Чем отличается она от прозы?
Инопланетянин задумался, а потом сказал негромко:
— Я тебе отвечу. Только ты об этом никому не рассказывай. Пусть это будет нашим секретом. Понимаешь... Настоящая поэзия — если она настоящая! — всегда выше прозы. И не потому, что стихи снабжены рифмами. Зарифмовать можно что угодно. Даже заявку на удобрения. И не потому, что в стихах есть определенный ритм, размер. В хорошей прозе тоже всегда существует свой особый ритм. А потому, что поэзия может сказать и донести до сердца читателя то, что прозой выразить невозможно.
— Так,— недоверчиво отозвался Сережа.— Ну, а например?..
— Например?.. Примеров можно было бы привести много. Скажем, захотел бы ты выразить такую мысль... Захотел бы сказать, что людей объединяет прежде всего язык. Что именно язык в первую очередь отличает одну нацию от другой, один народ от другого. И язык свой создают сами народы. Весь язык в целом и каждое слово в отдельности. И первыми помощниками народам в этом замечательном, в этом нужном и трудном деле являются поэты. Представим себе дальше, что ты бы хотел сказать, что среди этих поэтов был и такой человек, который обращался со своим дарованием несколько легкомысленно: пьянствовал, хулиганил, не успел написать многого из того, что мог и должен был. Что человек это был какой-то... ну, как бы это сказать... какой-то легкомысленный, но поэт замечательный. И смерть его — горькая потеря и для всего народа, и для тебя... Видишь, сколько бы тебе пришлось затратить слов для того, чтобы выразить эту мысль, а вернее сказать, эти мысли.
Но вот Маяковский в стихотворении «Сергею Есенину» выразил все это и еще многое двумя строчками:
У народа,
у языкотворца,
умер
звонкий
забулдыга подмастерье.
Это и есть поэзия.
— И это главное? — спросил Сережа.
— Нет, главное все-таки не это,— ответил инопланетянин.
Он улыбался. Он задумчиво улыбался. То есть его странная голова со множеством глаз, конечно, не улыбалась. Задумчивая улыбка была в голосе, который звучал у Сережи внутри, в голове, в голосе Виктора Матвеевича. Даже по одному голосу Сережа всегда знал, что чувствует Виктор Матвеевич.
— Главное, в самом деле, другое,— продолжал инопланетянин.— Главное — правда. Был такой известный поэт Алексей Константинович Толстой. Романс, который тебе так нравится — «Средь шумного бала»,— написан на слова его стихотворения. Алексей Толстой был графом, помещиком. Ваш колхоз имени 12-летия Октября расположен на землях, которые принадлежали ему. У него здесь, на краю Черниговщины, было тридцать три тысячи гектаров пахотной земли. Во сколько раз это больше, чем у вашего колхоза?
— В три раза,— ответил Сережа.
— В три раза,— подтвердил инопланетянин.— И в сороковых годах прошлого столетия он так писал об этой земле:
Ты знаешь край, где все обильем дышит,
Где реки льются чище серебра,
Где ветерок степной ковыль колышет,
В вишневых рощах тонут хутора,
Среди садов деревья гнутся долу,
И до земли висит их плод тяжелый?
Туда, туда всем сердцем я стремлюся,
Туда, где сердцу было так легко,
Где из цветов венок плетет Маруся,
О старине поет слепой Грицко,
И парубки, кружась на пожне гладкой,
Взрывают пыль веселою присядкой!
Как ты думаешь, танцевали тогда парубки вприсядку? Или поэт это придумал?
— Наверное, танцевали. В минуты отдыха. Не все же время они работали на помещичьей земле.
— Наверное, иногда танцевали,— подтвердил инопланетянин.— Такими увидел помещик Алексей Толстой этих людей и эту бедную землю. А Тарас Шевченко в тех же сороковых годах прошлого века об этих же самых местах, об этих же людях написал так:
Он глянь,— у тім раї, що ти покидаєш,
Латану свитину з каліки знімають,
З шкурою знімають, бо нічим обуть
Княжат недорослих; а он розпинають
Вдову за подушне, а сина кують,
Єдиного сина, єдину дитину,
Єдину надію в військо оддають!
Бо його, бач, трохи! а онде під тином
Опухла дитина, голоднеє мре,
А мати пшеницю на панщині жне.
— Я знаю,— сказал Сережа.— Мы эти стихи Шевченко проходили в школе.
— «Проходили»! — передразнил Сережу инопланетянин.— Их нельзя «проходить». С ними нужно оставаться. С ними нужно жить. Это самая высокая поэзия. Потому что Тарас Шевченко видел большую народную Правду, а Алексей Толстой свою собственную маленькую правдочку.
Вон взгляни,— в том раю, что ты оставляешь,
Залатанный сермяк с калеки снимают,
С кожей снимают, потому что не во что обуть
Малолетних княжат; а вон распинают
Вдову за подушный налог, а сына заковывают,
Единственного сына, единственного ребенка,
Единственную надежду в солдаты отдают!
Их, видишь, мало! А вон под забором
Опухший ребенок голодный умирает,
А мать пшеницу жнет на помещичьем поле.
Глава пятнадцатая
НЕОБИТАЕМЫЙ ОСТРОВ
— Атебя, Сережа,— радостно объявила Наташа,— тогда б вообще на свете не было. И пришлось бы мне алгебру списывать совсем у другого мальчика.
— Может, и был бы,— как-то по-новому, оценивающе посмотрела на Сережу Алла Кондратьевна.— Но я б из него совсем другого человека сделала. Он бы у меня Гришины слова, как попугай, не повторял.
— Какой толк в том, что он мои слова повторяет, когда он твои дела делает,— улыбнулся Григорий Иванович и вдруг резко, в упор спросил у Сережи: — Ты картошку в магазин по весу сдавал?
Сережа растерялся. Он понимал, что вопрос этот неспроста, что отцу что-то известно, что, если он скажет «да», это будет неправда и батя не остановится перед тем, чтобы при всех уличить его во лжи, а если он скажет «нет»...
Матвей Петрович увидел, как растерянно потупился Сережа, и поспешил на выручку.
— Он — самосвалом... Что же ее, верейками перевешивать?
— Значит, прямо по накладной,— все так же резко обратился к Сереже Григорий Иванович.— На веру?
— По накладной,— нерешительно подтвердил Сережа.
— Накладные всегда были?
— Всегда.
— По скольку возил? — быстро, не давая Сереже опомниться, спросил Григорий Иванович.
— Когда как,— уклонился от ответа Сережа.
— Что значит — когда как? Сегодня сколько было?
— Ну что ты к нему пристал?..— вмешался дед Матвей. Он видел, что Сережа не выдержит такого напора.— Как ревизионная комиссия.
— Сережа, я у тебя спрашиваю, — требовательно и беспощадно посмотрел на Сережу Григорий Иванович.
— Сегодня...— не сразу ответил Сережа,— сегодня, кажется, две.
— Как это «кажется»? — возмутился Григорий Иванович.— Возил и не знаешь сколько?
— Серега,— удивился председатель,— у тебя машина с верхом была загружена. Я видел. Где там две!
— Так. Понятно. Значит, это в накладной было две,— констатировал Григорий Иванович.— Кто тебе накладную выписывал?
Сережа исподлобья посмотрел на Матвея Петровича и решительно выпалил:
— Сам выписывал.
— Что значит сам? Где ты ее взял?
Сережа и прежде замечал, что достаточно лишь сказать первое слово неправды, а дальше за него, за это слово, цепляются другие, как колесики в часовом механизме, и все это начинает вращаться и оборачиваться, и уже не поймешь, где начало, а где конец.
— В бухгалтерии. В ящике,— ответил Сережа.
— В каком ящике? — опешил Григорий Иванович.
— Вот тебе и Макхью...— протянула Алла Кондратьевна.
— Подожди,— остановил Сережу председатель так, словно Сережа продолжал говорить.— Значит, написал две, а привез три? Ну, а деньги?.. Пополам?..