Чья-то рука потащила за край Петькину тетрадь. Он глянул — дежурный стоял у парты с горой тетрадей, ждал, когда Петька поставит точку. Петьке хотелось перечитать сочинение, но все шумели, хлопали партами, и Стелла Ивановна уже не читала книгу, а смотрела в окно и нетерпеливо хмурилась. Вероятно, был звонок. Петька сразу забыл про все, что написал, бросил дежурному тетрадь и побежал за Василием Степиным — дать ему в коридоре одну горячую за Старика.
— Труш, — сказал Глеб Самохин от порога, ловко метнув пузатый портфель на свою койку,— ты опять сочинение писал? Смешно. Эта училка совсем не перевоспиталась. В прошлом году нас замучила сочинениями. Мне-то ерунда. Я, как Чехов, на любую тему, даже про чернилку могу. А ты «два» оторвал? Чувак. Про огород и бабку не можешь сочинить?.. Летом жил у бабушки, у бабушки огород, на огороде капуста... Сочинять надо, понимаешь? Выдумывать, как писатели. Ну, если по-нашему, — врать. Ври на «пять». Только не очень длинно — меньше ошибок. Понял?
Петька понял. За это и нравился ему Глеб. Все он запросто знает. Глебу, пожалуй, и учиться не надо.
Глеб вертелся на стуле, обкусывая зубами ногти на чернильных пальцах, косился в маленькое зеркало, которое бабка Сидорченка повесила повыше и с таким наклоном, что чудилось: вот-вот оно упадет. Глеб выпячивал грудь, пучил глаза, опустив нижнюю губу, делал пессимистическое выражение. Когда это ему надоело, сказал:
— Учащимся полагается свежий воздух. И духовная пища тоже. Согласен? Сегодня два варианта. Номер один — крутить пластинки у одной девочки. Мать с отцом в кино уйдут. Чай будет. Станцевать можно. Чудно танцует девочка. Номер два — кино «Ночи Кабирии». Заграничное. Про любовь и воров. Рассказывал тебе.
Петьке не хотелось к девочке. Он страшно стеснялся с ними. Он просто молчал и потел. До того молчал и потел, что балдой делался, злился и убегал. А если не убегал, еще хуже было: ему казалось, что он пьяный мужик, и он начинал идиотски хохотать. Лапал скатерти и занавески, говорил гадости. А на другой день противно было все это вспоминать.
Отсчитали пятьдесят копеек, пошли в кино. Хорошо идти в кино. Рядом длинный Глеб. С ним всегда можно молчать. С ним можно поругаться, если надоест молчать, купить бутылку «Сахалинского освежающего», который, говорят, страшно тонизирует, потому что на корнях реликтовой аралии настоян, разделить сто граммов конфет, съесть у бабки Сидорченки вчерашние прокисшие щи. Глеб никогда не жадничает, не просит лишнего.
У кассы Глеб поднялся на цыпочки, так, что стали видны порванные на пятках носки, изогнулся, влез головой в окно и грубовато сказал:
— Два билетика, деушка.
Наступило молчание. Петька не смотрел на афишу — пусть не думают, что это его касается: «Детям до 16 лет...» Это детям, которые с матерями живут, которых молоком утром поят, которые говорят: «Папочка, купи велосипед» А другие сами в столовую ходят, платят за квартиру бабке Сидорченке, продают корюшку...
Хлопнуло деревянное корытце в окошке, и Глеб выдернул оттуда два билета. Петька не удивился. Которые сами ловят корюшку... Потом, может, в космос полетят.
Теперь легче. Дождались, чтобы скопилась очередь, Петька стал на носки, прикрыл глаза шапкой, пошел, качаясь, подальше от контролерши, а Глеб сунул билеты. Получилось по-человечески — просто и толково. Только когда пробирались во второй ряд, чуть не попали на глаза Стелле Ивановне: она стояла в самом проходе и разговаривала с родительницей Зиночки-льдинки. Зашли с другой стороны, сели и, пока горел свет, не снимали шапок, не вертели головами. У Петьки вспотела спина, ему казалось, что вот сейчас кто-нибудь толкнет сзади, скажет: «Ну-ка, дошестнадцатилетний...»
Но погас свет, и по экрану побежала девушка с большими черными глазами, худенькая и очень нервная. Через минуту здоровенный парень толкнул ее в речку, схватил сумочку с деньгами, убежал. Девушку спасли, когда она совсем тонула... Вот она сидит на крыльце в своей Италии, обхватив руками плечи, смотрит из-подо лба черными несчастными глазами. Девушка хочет познакомиться с хорошим человеком, выйти замуж... В Италии живет Пепе, который из рассказа М. Горького, он поет песенку «Санта Лючия», ходит по берегу в широких краденых штанах, бросает в мальчишек яблоки. Теперь Пепе уже вырос, конечно, работает в Риме и, может, скоро увидит Кабирию. Познакомится с ней и женится. Он не станет сумочку отнимать... Девушка отлично танцует, ее приглашают капиталисты, но все равно ей хочется кушать и выйти замуж. Потом ее привез домой богатый киноартист, ей так было хорошо у него. Она здорово наелась... Пепе каждый день будет кормить ее досыта. Много работать и кормить. Они купят себе домик у моря, возле тех камней, по которым прыгал Пепе, и лодку купят. (Пепе будет петь песни и рыбачить, Кабирия — продавать рыбу богатым и готовить обеды. Потом Пепе сделает революцию, прогонит капиталистов в Америку, а Кабирия станет заведующей детсадом, и детишки будут петь песню про космонавта Гагарина... К девушке уже пристал другой тип, она смотрит на него черными несчастными глазами и не может угадать, что это просто тип. Такой никогда не сделает революции, такой только к девчонкам приставать умеет. Он сейчас вытворит какую-нибудь гадость. Он уже повел ее куда-то. Он ее ведет, но сейчас что-нибудь... Вот он выхватил у нее сумочку и убежал. И ничего больше. И только огромные, на весь экран, глаза Кабирии...
Загорелся свет. Петька стал искать шапку, она оказалась на полу, прижатая ногой Глеба. Долго, пожалуй, Петька искал шапку, потому что Глеб толкнул его плечом: надо выбираться, пока у зрителей глаза не привыкли к свету.
Вместе с теплым паром, пахнущим духами, мехом, резиновыми ботами, вывалились на улицу. Было лунно и бело. Иней замутил землю, крыши домов, деревья, иней был похож на пролившиеся дождем и застывшие на земле лунные лучи. Море светилось ровно, казалось занемевшим, и красные огни на столбах у рыбокомбината, падая вниз, широко расплывались, как на чистом льду.
Сначала не говорили. Не говорили и когда шли по улице. Около дома Сидорченки Глеб отошел к забору, помолчал и из темноты сказал:
— Вот гады!..
Вернулся, показал кулак:
— Попробовали б они у меня...
И еще сказал Петьке:
— Запишись в секцию бокса. Чтобы таких гадов лупить. Сколько раз встретишь, столько врежь.
Было еще не поздно, но уроки решили сделать утром: бабка уже спала, свет действовал ей на нервы. Потихоньку легли, съели прихваченный Глебом на кухне кусок пирога с рыбой, и Глеб уснул, высунув из-под одеяла ноги.
Петька не мог спать. Сев на кровати, он до хруста сжимал кулаки, бил в темноту — сшибал с ног гадов.
Петька любил географию. И Стелла Ивановна, наверное, тоже любила географию, потому что она рисовала на клочках бумаги колючие горы, пушистые деревья и черные, как змейки, речки. Петька видел ее рисунки, когда выходил к доске, а раз подобрал после урока две сопки, два дерева и кусочек ручья. Сложил вместе — получилась картинка; внизу было написано: «Весна». Еще Стелла Ивановна рисует море: проведет черту, снизу затушует все, а сверху крючков наставит — это чайки. Может, Стелле Ивановне лучше быть географичкой? Тогда бы она на доске рисовала.
За окном идет снег, белый на черную землю. Если долго смотреть, слепнут глаза. К нижним стеклам уже налипли снежинки — получились зеркала, в них можно смотреться. Когда первый снег — делать ничего не хочется; надо просто бегать по двору или сидеть и смотреть в окошко.
Стелла Ивановна говорит:
— Учение о звуках речи называется фонетикой. Слова нашей речи состоят из звуков. Например, слово «ты» состоит... — она подходит к окну, на минуту замолкает, щурится, — состоит из двух звуков: «т» и «ы», а слово «дом»... — Она выводит на доске «дом», снова подходит к окну; темное платье у неё испачкано спереди мелом, и кажется, что оно осыпано снежинками. — В образовании звуков речи, — тихо говорит Стелла Ивановна, — участвуют легкие, дыхательное горло, гортань...
Петька вздыхает с шипением, «согласным звуком», смотрит в свою тетрадь. Под сочинением красным карандашом красивыми сердитыми буквами написано:
«Что за чепуха? Чтоб этого больше не было!»
Правильно написано. Только почему двойки нет? Надо бы и двойку, еще пожирней первой. Петька не обидится. Сам виноват: начнет сочинение, а потом чепуха всякая лезет. Надо же просто: «У бабушки был огород...» Зачем эти всякие старики, хромой Иннокентьев, «Оскол», брючки у капитанской жены?.. Петьке хочется попросить Стеллу Ивановну, чтобы она никогда не заставляла его писать сочинения. Пусть ставит сразу двойку Он как-нибудь исправит на диктанте или по устному. Петька и сам не станет больше писать. Все равно у него не получится, как у Зиночки-льдинки. Ее сочинение вывесят в стенгазете. Умно у нее про родителей, все по порядку: сначала они перевыполняют план на рыбокомбинате, потом дома отец читает газету, а мать готовит ужин, потом они проверяют Зиночкины тетради, потом Зиночка помогает им мыть посуду... И никакой чепухи. Даже у Василя Степина «3» в тетради. Он на тройку сочиняет. Из него тоже может со временем выйти писатель. Он такой сонный и тихий, будто всегда про себя сочиняет.
Петька вздохнул отрывисто, без шипения, подумал: «гласным звуком». Гласными охают девчонки, когда получат двойки, гласными они кричат, когда их хватают за косы.
Шел тихий снег, и Стелла Ивановна тихо говорила про гласные и согласные. Ее слова, такие маленькие и чистые, падали, как снежинки. Она, конечно, не любила русский язык. Ей бы только географию да географию... Вот бы приехала на Раманон — там действительно география!
Как рассказать ей про Раманон? Подойти Петька не сможет, сразу вспотеет и замолчит. Если бы написать без чепухи, как Зиночка. Потом дать Глебу подправить. А не получится, пусть Глеб сам напишет.
Петька колеблется: писать или не писать?.. А сам видит ручей — тот самый, из которого на Раманоне берут воду, на перекате вскипает пена, ветер выбеливает ею берег, а в струях если наклониться и пить, мелькают форели.
Он вырвал из середины тетради листок, перегнул пополам, чтобы меньше стал, положил в раскрытый учебник русского языка и, много раз ткнув в него сухим пером, начал писать:
«Стелла Ивановна, вы, наверно, любите географию. Приезжайте на Раманон. Раманон настоящая география. Там все география. И такие ручьи есть, как вы рисуете на бумажках. Только они не черные, они зеленые, и форелька в них плавает. А деревья пушистые, как у вас бывают, когда иней на них насядет. И сопки такие колючие весной, потому что листьев еще нет. Мой дед, хромой Иннокентьев, говорит, будто листья проклевываются от любопытства — посмотреть, какое солнце и какая земля. Когда я был маленьким, я думал, что в каждой почке сидит липкий зеленый птенчик, а потом стал думать, что по лесу летают птицы и проклевывают почки. На Раманоне первым пускает листья тальник в овраге, за ним — ольха. Береза и тополь зеленеют, когда я уже из школы приеду. Дед всегда говорит: «И березы рады тебе, вишь, как наряжаются». Это он по малограмотности, я-то знаю, что деревья неодушевленные. Вы, Стелла Ивановна, когда приедете, не очень с дедом разговаривайте: он отсталый. Пусть только сделает свисток из медвежьей дудки, это он здорово умеет, и всё. Отец — другое дело, отец на «Осколе» служил. Он сам покажет маячную башню. Подниметесь когда, голова закружится. Линзу посмотрите, на ней написано: «Париж, 1895 г.» Даже без света на нее больно смотреть, такая блестящая. Хрустальная вся. А я покажу вам пещеру под Раманоном, которая похожа на его рот, там в прилив грохочет вода, отрываются камни. Там можно найти потом живого краба, серого, лохматого, и сварить его на берегу в ведре с морской водой. Краб станет красный и красивый. Надо ломать его лапы, ножом резать панцирь и кушать мясо. Вкусное мясо, вкуснее даже, чем в банках, которые «Снатка» называются. Вечером тоже бывает красиво, когда в Татарский пролив солнце тонет, и ветер траву на Раманоне гладит, будто волосы ему гребешком чешет. А потом линза на маяке шевельнется, потихоньку поведет глазом, и загорится маяк. Мигнет в море, посмотрит: в порядке ли там все, отдохнет немножко и еще посмотрит. Он, конечно, неодушевленный, маяк, но так кажется. Вы, Стелла Ивановна, будете сидеть и мечтать про географию... Приезжайте на Раманон. Добраться легко. Сначала на катере, потом на машине, переплывем речку, потом пешком 10 километров. Ерунда!»
Три дня Петька носил в ранце письмо. На четвертый, когда они с Глебом, померзнув на речке, принесли домой полмешка корюшки, Петька вспомнил про него. Достал и дал прочитать Глебу. Руки у Глеба еще не отошли с мороза, он держал их в карманах и читал, согнувшись вопросительным знаком над столом.
На кухне трещало, лопалось масло — бабка Сидорченка жарила корюшку.
— Чувак! — сказал Глеб. — Ты что, девчонка, что ли? Художественный рассказ развел!
Он сходил на кухню, принес спички, чиркнул скрюченными, посинелыми пальцами, поджег письмо. Оно вспыхнуло, осветило сердитое лицо Глеба, и сухой пепел, ломаясь, тлея, рассыпался по комнате.
ЗВОНКАЯ БОЧКА
Солнечный луч, выписав на желтой бревенчатой стене яркий переплет рамы, медленно опускался вниз, к Тимкиной кровати. Проснулся кот, прыгнул на подоконник, погрел мятую мордочку, пожмурился и снова уснул. На стене обозначилась его горбатая тень. Поэтому Тимка и не встал вовремя. Всегда так: вздумается коту погреться на подоконнике — Тимка проспит: солнце дольше подбирается к его голове.
Встал Тимка сердитый, разлохмаченный, стащил на пол кота и дал ему хорошего пинка. Матери уже не было дома, ушла работать; на плите стоял завернутый в полотенце чугунок, в нем — завтрак, наверное рыба и каша. Тимка выскочил во двор и тут вспомнил, что забыл прихватить мешок под стружки. «И почему мать перестала ходить в бондарку за стружками? — подумал он. — То каждый день ходила. Дядя Антон лучшие обрезки ей припасал...»
Прижав колючий мешок локтем, ежась от свежего ветра, пустился Тимка по росе через кустарник стланика к бондарке. Подбежал мокрый, будто вынырнул из воды, остановился, прислушался.
Та-та-та!.. — рвался из-за двери чистый складный перестук. Тимка слушал его, радовался ему, как хорошей музыке.
Набрав побольше воздуха, чтобы успокоиться, он дернул дверь. Звуки вырвались из бондарки, запрыгали по пенькам, полетели над мокрыми кустами к лесу, где их ждало и окликало эхо. Тимка быстро закрыл за собой дверь, запер звуки, и они громче застучали в окна, стены, потолок.
Дядя Антон ходил вокруг бочки, бил молотком по набойке, а та, как живая, приплясывала на обруче. Изредка набойка срывалась, из-под нее брызгали белые искры и слышался острый скрип. Этот скрип не нравился Тимке, и он думал, что, когда научится делать бочки, у него уж не будет срываться набойка.
Дядя Антон коренастый, крепкий и поворотливый. И очень рыжий, как он говорит — «огнистый». А это точно — огнистый. Тимка много раз видел, как борода у него вспыхивала, становилась совсем красной на солнце или у камина вечером. И потом, какой-то чудной дядя Антон: уехал из города, скучает по родным, но живет один. И бочки делает; никто в поселке не умеет бочки делать.
Та-та!.. Тра-та-та! — тупо бьются в стены, отскакивают от стекол, гудят в пустом нутре бочки звуки.
Тимка думает, что дядя Антон уже увидел его, но, как всегда, немножко хитрит, чтобы потом удивиться и сказать: «А-а, мастер-мастерок, человек с ноготок!» Тимка ждет, нетерпеливо мнет ногами стружки, и ему кажется, что дядя Антон сегодня не замечает его. Вот он набил нижний обруч, стал натягивать на торец верхний. Борода его попала в солнечный свет, красно засветилась. Тимка прихлопнул поплотнее дверь, подошел ближе, сказал неловко:
— Здрасьте.
Дядя Антон, не поднимая головы, ответил:
— Здравствуй, браток, — и застучал молотком по обручу так быстро, что с его острого носа упало несколько капель пота.