Мыс Раманон - Ткаченко Анатолий Сергеевич 10 стр.


Чья-то рука потащила за край Петькину тетрадь. Он глянул — дежурный стоял у парты с горой тетрадей, ждал, когда Петька поставит точку. Петьке хотелось перечитать сочинение, но все шумели, хлопали партами, и Стелла Ива­новна уже не читала книгу, а смотрела в окно и нетерпели­во хмурилась. Вероятно, был звонок. Петька сразу забыл про все, что написал, бросил дежурному тетрадь и побежал за Василием Степиным — дать ему в коридоре одну горя­чую за Старика.

— Труш, — сказал Глеб Самохин от порога, ловко мет­нув пузатый портфель на свою койку,— ты опять сочине­ние писал? Смешно. Эта училка совсем не перевоспиталась. В прошлом году нас замучила сочинениями. Мне-то ерунда. Я, как Чехов, на любую тему, даже про чернилку могу. А ты «два» оторвал? Чувак. Про огород и бабку не можешь сочи­нить?.. Летом жил у бабушки, у бабушки огород, на огороде капуста... Сочинять надо, понимаешь? Выдумывать, как писатели. Ну, если по-нашему, — врать. Ври на «пять». Только не очень длинно — меньше ошибок. Понял?

Петька понял. За это и нравился ему Глеб. Все он за­просто знает. Глебу, пожалуй, и учиться не надо.

Глеб вертелся на стуле, обкусывая зубами ногти на чер­нильных пальцах, косился в маленькое зеркало, которое бабка Сидорченка повесила повыше и с таким наклоном, что чудилось: вот-вот оно упадет. Глеб выпячивал грудь, пучил глаза, опустив нижнюю губу, делал пессимистиче­ское выражение. Когда это ему надоело, сказал:

— Учащимся полагается свежий воздух. И духовная пища тоже. Согласен? Сегодня два варианта. Номер один — крутить пластинки у одной девочки. Мать с отцом в кино уйдут. Чай будет. Станцевать можно. Чудно танцует девоч­ка. Номер два — кино «Ночи Кабирии». Заграничное. Про любовь и воров. Рассказывал тебе.

Петьке не хотелось к девочке. Он страшно стеснялся с ними. Он просто молчал и потел. До того молчал и потел, что балдой делался, злился и убегал. А если не убегал, еще хуже было: ему казалось, что он пьяный мужик, и он начи­нал идиотски хохотать. Лапал скатерти и занавески, гово­рил гадости. А на другой день противно было все это вспо­минать.

Отсчитали пятьдесят копеек, пошли в кино. Хорошо идти в кино. Рядом длинный Глеб. С ним всегда можно молчать. С ним можно поругаться, если надоест молчать, купить бутылку «Сахалинского освежающего», который, говорят, страшно тонизирует, потому что на корнях релик­товой аралии настоян, разделить сто граммов конфет, съесть у бабки Сидорченки вчерашние прокисшие щи. Глеб никогда не жадничает, не просит лишнего.

У кассы Глеб поднялся на цыпочки, так, что стали вид­ны порванные на пятках носки, изогнулся, влез головой в окно и грубовато сказал:

— Два билетика, деушка.

Наступило молчание. Петька не смотрел на афишу — пусть не думают, что это его касается: «Детям до 16 лет...» Это детям, которые с матерями живут, которых молоком утром поят, которые говорят: «Папочка, купи велосипед» А другие сами в столовую ходят, платят за квартиру бабке Сидорченке, продают корюшку...

Хлопнуло деревянное корытце в окошке, и Глеб выдер­нул оттуда два билета. Петька не удивился. Которые сами ловят корюшку... Потом, может, в космос полетят.

Теперь легче. Дождались, чтобы скопилась очередь, Петька стал на носки, прикрыл глаза шапкой, пошел, ка­чаясь, подальше от контролерши, а Глеб сунул билеты. Получилось по-человечески — просто и толково. Только когда пробирались во второй ряд, чуть не попали на глаза Стелле Ивановне: она стояла в самом проходе и разговаривала с родительницей Зиночки-льдинки. Зашли с другой стороны, сели и, пока горел свет, не снимали шапок, не вер­тели головами. У Петьки вспотела спина, ему казалось, что вот сейчас кто-нибудь толкнет сзади, скажет: «Ну-ка, дошестнадцатилетний...»

Но погас свет, и по экрану побежала девушка с больши­ми черными глазами, худенькая и очень нервная. Через ми­нуту здоровенный парень толкнул ее в речку, схватил сумочку с деньгами, убежал. Девушку спасли, когда она совсем тонула... Вот она сидит на крыльце в своей Италии, обхватив руками плечи, смотрит из-подо лба черными не­счастными глазами. Девушка хочет познакомиться с хоро­шим человеком, выйти замуж... В Италии живет Пепе, ко­торый из рассказа М. Горького, он поет песенку «Санта Лючия», ходит по берегу в широких краденых штанах, бро­сает в мальчишек яблоки. Теперь Пепе уже вырос, конечно, работает в Риме и, может, скоро увидит Кабирию. Позна­комится с ней и женится. Он не станет сумочку отнимать... Девушка отлично танцует, ее приглашают капиталисты, но все равно ей хочется кушать и выйти замуж. Потом ее привез домой богатый киноартист, ей так было хорошо у него. Она здорово наелась... Пепе каждый день будет кор­мить ее досыта. Много работать и кормить. Они купят себе домик у моря, возле тех камней, по которым прыгал Пепе, и лодку купят. (Пепе будет петь песни и рыбачить, Каби­рия — продавать рыбу богатым и готовить обеды. Потом Пепе сделает революцию, прогонит капиталистов в Амери­ку, а Кабирия станет заведующей детсадом, и детишки бу­дут петь песню про космонавта Гагарина... К девушке уже пристал другой тип, она смотрит на него черными несчастными глазами и не может угадать, что это просто тип. Та­кой никогда не сделает революции, такой только к девчон­кам приставать умеет. Он сейчас вытворит какую-нибудь гадость. Он уже повел ее куда-то. Он ее ведет, но сейчас что-нибудь... Вот он выхватил у нее сумочку и убежал. И ни­чего больше. И только огромные, на весь экран, глаза Ка­бирии...

Загорелся свет. Петька стал искать шапку, она оказа­лась на полу, прижатая ногой Глеба. Долго, пожалуй, Петь­ка искал шапку, потому что Глеб толкнул его плечом: надо выбираться, пока у зрителей глаза не привыкли к свету.

Вместе с теплым паром, пахнущим духами, мехом, рези­новыми ботами, вывалились на улицу. Было лунно и бело. Иней замутил землю, крыши домов, деревья, иней был по­хож на пролившиеся дождем и застывшие на земле лунные лучи. Море светилось ровно, казалось занемевшим, и красные огни на столбах у рыбокомбината, падая вниз, широко расплывались, как на чистом льду.

Сначала не говорили. Не говорили и когда шли по ули­це. Около дома Сидорченки Глеб отошел к забору, помол­чал и из темноты сказал:

— Вот гады!..

Вернулся, показал кулак:

— Попробовали б они у меня...

И еще сказал Петьке:

— Запишись в секцию бокса. Чтобы таких гадов лу­пить. Сколько раз встретишь, столько врежь.

Было еще не поздно, но уроки решили сделать утром: бабка уже спала, свет действовал ей на нервы. Потихоньку легли, съели прихваченный Глебом на кухне кусок пирога с рыбой, и Глеб уснул, высунув из-под одеяла ноги.

Петька не мог спать. Сев на кровати, он до хруста сжи­мал кулаки, бил в темноту — сшибал с ног гадов.

Петька любил географию. И Стелла Ивановна, навер­ное, тоже любила географию, потому что она рисовала на клочках бумаги колючие горы, пушистые деревья и черные, как змейки, речки. Петька видел ее рисунки, когда выходил к доске, а раз подобрал после урока две сопки, два дерева и кусочек ручья. Сложил вместе — получилась картинка; внизу было написано: «Весна». Еще Стелла Ивановна рисует море: проведет черту, снизу затушует все, а сверху крючков наставит — это чайки. Может, Стелле Ивановне лучше быть географичкой? Тогда бы она на доске рисовала.

За окном идет снег, белый на черную землю. Если долго смотреть, слепнут глаза. К нижним стеклам уже налипли снежинки — получились зеркала, в них можно смотреться. Когда первый снег — делать ничего не хочется; надо про­сто бегать по двору или сидеть и смотреть в окошко.

Стелла Ивановна говорит:

— Учение о звуках речи называется фонетикой. Слова нашей речи состоят из звуков. Например, слово «ты» со­стоит... — она подходит к окну, на минуту замолкает, щу­рится, — состоит из двух звуков: «т» и «ы», а слово «дом»... — Она выводит на доске «дом», снова подходит к окну; темное платье у неё испачкано спереди мелом, и ка­жется, что оно осыпано снежинками. — В образовании зву­ков речи, — тихо говорит Стелла Ивановна, — участвуют легкие, дыхательное горло, гортань...

Петька вздыхает с шипением, «согласным звуком», смотрит в свою тетрадь. Под сочинением красным каран­дашом красивыми сердитыми буквами написано:

«Что за чепуха? Чтоб этого больше не было!»

Правильно написано. Только почему двойки нет? Надо бы и двойку, еще пожирней первой. Петька не обидится. Сам виноват: начнет сочинение, а потом чепуха всякая лезет. Надо же просто: «У бабушки был огород...» Зачем эти всякие старики, хромой Иннокентьев, «Оскол», брючки у капитанской жены?.. Петьке хочется попросить Стеллу Ивановну, чтобы она никогда не заставляла его писать со­чинения. Пусть ставит сразу двойку Он как-нибудь испра­вит на диктанте или по устному. Петька и сам не станет больше писать. Все равно у него не получится, как у Зиноч­ки-льдинки. Ее сочинение вывесят в стенгазете. Умно у нее про родителей, все по порядку: сначала они перевыполняют план на рыбокомбинате, потом дома отец читает газету, а мать готовит ужин, потом они проверяют Зиночки­ны тетради, потом Зиночка помогает им мыть посуду... И никакой чепухи. Даже у Василя Степина «3» в тетради. Он на тройку сочиняет. Из него тоже может со временем выйти писатель. Он такой сонный и тихий, будто всегда про себя сочиняет.

Петька вздохнул отрывисто, без шипения, подумал: «гласным звуком». Гласными охают девчонки, когда по­лучат двойки, гласными они кричат, когда их хватают за косы.

Шел тихий снег, и Стелла Ивановна тихо говорила про гласные и согласные. Ее слова, такие маленькие и чистые, падали, как снежинки. Она, конечно, не любила русский язык. Ей бы только географию да географию... Вот бы при­ехала на Раманон — там действительно география!

Как рассказать ей про Раманон? Подойти Петька не сможет, сразу вспотеет и замолчит. Если бы написать без чепухи, как Зиночка. Потом дать Глебу подправить. А не получится, пусть Глеб сам напишет.

Петька колеблется: писать или не писать?.. А сам видит ручей — тот самый, из которого на Раманоне берут воду, на перекате вскипает пена, ветер выбеливает ею берег, а в струях если наклониться и пить, мелькают форели.

Он вырвал из середины тетради листок, перегнул по­полам, чтобы меньше стал, положил в раскрытый учебник русского языка и, много раз ткнув в него сухим пером, на­чал писать:

«Стелла Ивановна, вы, наверно, любите географию. Приезжайте на Раманон. Раманон настоящая география. Там все география. И такие ручьи есть, как вы рисуете на бумажках. Только они не черные, они зеленые, и форелька в них плавает. А деревья пушистые, как у вас бывают, когда иней на них насядет. И сопки такие колючие весной, по­тому что листьев еще нет. Мой дед, хромой Иннокентьев, говорит, будто листья проклевываются от любопытства — посмотреть, какое солнце и какая земля. Когда я был ма­леньким, я думал, что в каждой почке сидит липкий зеле­ный птенчик, а потом стал думать, что по лесу летают птицы и проклевывают почки. На Раманоне первым пускает листья тальник в овраге, за ним — ольха. Береза и то­поль зеленеют, когда я уже из школы приеду. Дед всегда говорит: «И березы рады тебе, вишь, как наряжаются». Это он по малограмотности, я-то знаю, что деревья неодушев­ленные. Вы, Стелла Ивановна, когда приедете, не очень с дедом разговаривайте: он отсталый. Пусть только сделает свисток из медвежьей дудки, это он здорово умеет, и всё. Отец — другое дело, отец на «Осколе» служил. Он сам по­кажет маячную башню. Подниметесь когда, голова закру­жится. Линзу посмотрите, на ней написано: «Париж, 1895 г.» Даже без света на нее больно смотреть, такая блестящая. Хрустальная вся. А я покажу вам пещеру под Раманоном, которая похожа на его рот, там в прилив гро­хочет вода, отрываются камни. Там можно найти потом жи­вого краба, серого, лохматого, и сварить его на берегу в ведре с морской водой. Краб станет красный и красивый. Надо ломать его лапы, ножом резать панцирь и кушать мясо. Вкусное мясо, вкуснее даже, чем в банках, которые «Снат­ка» называются. Вечером тоже бывает красиво, когда в Та­тарский пролив солнце тонет, и ветер траву на Раманоне гладит, будто волосы ему гребешком чешет. А потом линза на маяке шевельнется, потихоньку поведет глазом, и заго­рится маяк. Мигнет в море, посмотрит: в порядке ли там все, отдохнет немножко и еще посмотрит. Он, конечно, не­одушевленный, маяк, но так кажется. Вы, Стелла Иванов­на, будете сидеть и мечтать про географию... Приезжайте на Раманон. Добраться легко. Сначала на катере, потом на машине, переплывем речку, потом пешком 10 километров. Ерунда!»

Три дня Петька носил в ранце письмо. На четвертый, когда они с Глебом, померзнув на речке, принесли домой полмешка корюшки, Петька вспомнил про него. Достал и дал прочитать Глебу. Руки у Глеба еще не отошли с мороза, он держал их в карманах и читал, согнувшись вопроситель­ным знаком над столом.

На кухне трещало, лопалось масло — бабка Сидорченка жарила корюшку.

— Чувак! — сказал Глеб. — Ты что, девчонка, что ли? Художественный рассказ развел!

Он сходил на кухню, принес спички, чиркнул скрючен­ными, посинелыми пальцами, поджег письмо. Оно вспых­нуло, осветило сердитое лицо Глеба, и сухой пепел, ло­маясь, тлея, рассыпался по комнате.

ЗВОНКАЯ БОЧКА

Солнечный луч, выписав на желтой бревен­чатой стене яркий переплет рамы, медлен­но опускался вниз, к Тимкиной кровати. Проснулся кот, прыгнул на подоконник, погрел мятую мордочку, пожму­рился и снова уснул. На стене обозначилась его горбатая тень. Поэтому Тимка и не встал вовремя. Всегда так: вздумается коту погреться на подоконнике — Тимка про­спит: солнце дольше подбирается к его голове.

Встал Тимка сердитый, разлохмаченный, стащил на пол кота и дал ему хорошего пинка. Матери уже не было дома, ушла работать; на плите стоял завернутый в полотенце чугунок, в нем — завтрак, наверное рыба и каша. Тимка выскочил во двор и тут вспомнил, что забыл при­хватить мешок под стружки. «И почему мать перестала ходить в бондарку за стружками? — подумал он. — То каж­дый день ходила. Дядя Антон лучшие обрезки ей припа­сал...»

Прижав колючий мешок локтем, ежась от свежего ветра, пустился Тимка по росе через кустарник стланика к бондарке. Подбежал мокрый, будто вынырнул из воды, остановился, прислушался.

Та-та-та!.. — рвался из-за двери чистый складный пере­стук. Тимка слушал его, радовался ему, как хорошей му­зыке.

Набрав побольше воздуха, чтобы успокоиться, он дернул дверь. Звуки вырвались из бондарки, запрыгали по пенькам, полетели над мокрыми кустами к лесу, где их ждало и окликало эхо. Тимка быстро закрыл за собой дверь, запер звуки, и они громче застучали в окна, стены, потолок.

Дядя Антон ходил вокруг бочки, бил молотком по на­бойке, а та, как живая, приплясывала на обруче. Изредка набойка срывалась, из-под нее брызгали белые искры и слышался острый скрип. Этот скрип не нравился Тимке, и он думал, что, когда научится делать бочки, у него уж не будет срываться набойка.

Дядя Антон коренастый, крепкий и поворотливый. И очень рыжий, как он говорит — «огнистый». А это точ­но — огнистый. Тимка много раз видел, как борода у него вспыхивала, становилась совсем красной на солнце или у камина вечером. И потом, какой-то чудной дядя Антон: уехал из города, скучает по родным, но живет один. И бочки делает; никто в поселке не умеет бочки делать.

Та-та!.. Тра-та-та! — тупо бьются в стены, отскакивают от стекол, гудят в пустом нутре бочки звуки.

Тимка думает, что дядя Антон уже увидел его, но, как всегда, немножко хитрит, чтобы потом удивиться и сказать: «А-а, мастер-мастерок, человек с ноготок!» Тимка ждет, нетерпеливо мнет ногами стружки, и ему кажется, что дядя Антон сегодня не замечает его. Вот он набил нижний обруч, стал натягивать на торец верхний. Борода его попала в солнечный свет, красно засветилась. Тимка прихлопнул поплотнее дверь, подошел ближе, ска­зал неловко:

— Здрасьте.

Дядя Антон, не поднимая головы, ответил:

— Здравствуй, браток, — и застучал молотком по обру­чу так быстро, что с его острого носа упало несколько ка­пель пота.

Назад Дальше