Большие неприятности - Анатолий Маркуша


Фрагменты одной жизни

РОМАН

Вечер превращает росу в иней, утро превращает иней в росу.

Жан-Поль.

Все это было, было, было...

Александр Блок.

То, что я собираюсь рассказать, правильнее всего назвать фрагментами одной жизни. Я собираюсь говорить главным образом о своих просчетах, про­махах, ошибках — словом, о теневых сторонах су­ществования, что не украшают жизнь, а делают ее труднопроходимой.Разумно спросить: а чего тебя, брат, на такие саморазоблачения тянет?

Скрывать нечего, лакировать тоже: отвечу.

Когда выходишь к четвертому развороту, когда впереди последняя прямая — это соображает каж­дый зеленый пилотяга, — маневрировать не прихо­дится, самое время подумать о душе.

В моем понимании подумать о душе — значит поддержать идущего вслед, чтобы не споткнулся там, где я шишку набил, открыть глаза сменщику на мои грехи — не греши подобно! А отважишься, знай, какой ценой за это приходится платить...

Должности мои, звания — чешуя. С них разговор начинать не стоит. Существенно одно: я — летчик.

Если хорошенько подумать, летчик — не только и даже не столько профессия, сколько состояние, образ мыслей, стиль поведения, отличающие чело­века этого сословия ото всех остальных людей тем, что он — летчик — способен, забыв о рулях и про­чих органах управления, вообще обо всей материи, образующей самолет, свободно перемещаться в небе.

Только не спешите подсказывать: как птица!

Настоящий летчик делает это много лучше птицы.

Таким образом, я утверждаю: летчик — существо особое, сформированное землей, небом и само­летом.

И суд над нами особый: высшая его инстан­ция — земля.

Земля строга и бескомпромиссна, молча прини­мает и лейтенантов, и генералов, разумеется, лета­ющих. Льгот — никому.

Что-то в последнее время небо мне снится.

Раньше, пока летал, никогда этого не было, а теперь — списали с летной работы — и снится.

Все чаще не праздничное, не голубое в белых, как невеста, нарядных облаках, а сумрачное, тре­вожное.

И снова чувствуют руки холодок тумблеров, жесткую выпуклость ручки управления, так плотно ложащейся в пальцы; и жмурятся, глядя мне в лицо, зеленоватыми глазами циферблаты прибор­ной доски...

Готовясь к взлету, я уменьшаю ультрафиолето­вый подсвет кабины, прислушиваюсь к двигателю.

Так снится.

«Верь только приборам», — должен сказать я прежде, чем начать разбег. И говорю: «Верь только приборам!»

Нарастает скорость — я это чувствую спиной: прибывает... еще и еще, сейчас будет отрыв... Есть. Шатнулись — самолет и я — чуть вправо, чуть влево, пошли вверх...

Весь мир теперь — в колеблющемся силуэтике авиагоризонта да на острие стрелки, счисляющей скорость: пока есть скорость — летишь, нет скоро­сти — падаешь.

Не глядя, на ощупь, нахожу и вдавливаю шарик крана шасси. Перевожу кран до упора вверх. Краем глаза замечаю: гаснут зеленые точки в указателе... Жду. Есть — одна красная... вторая... Все три есть — шасси убралось и встало на замки.

Берусь за головку крана щитков и тоже перевожу вверх. И сразу машина делается вроде легче, податливей, довольно пальцем шевельнуть, как силуэтик авиагоризонта опустит левое крылышко, поднимет правое, поползет вверх или, напротив, опустится под черту искусственного горизонта.

Лечу.

За остеклением тесной кабины непроглядная ночь, лишь навигационные огоньки на кончиках крыльев — зеленый справа и красный слева — све­тят мне из-за борта. Только и на этот умеренный свет заглядываться нельзя: отвлекает от игруш-ки-силуэтика, повторяющей каждое движение машины.

Высотомер успел накрутить уже не одну тысячу метров. И компас безмолвно диктует: идешь задан­ным курсом...

Облачность должна вот-вот кончиться. Прежде чем это случается, вижу: вдоль остекления понес­лись сероватые размытые клочья. И, будто занавес взвился, открылось чистое небо. Глубочайшая мас­лянистая чернотища забрызгана сияющими кру­пинками звезд — большими, поменьше, совсем ма­ленькими, с булавочную головку. Это и есть насто­ящее ночное небо.

«Не смотри по сторонам», — должен сказать я себе. И говорю: «Не смотри по сторонам».

Знаю, моргнуть не успеешь, звезды лишат ощу­щения пространства: низ сместится вверх, верх опрокинется под ноги... завертит, и никакие прибо­ры не помогут. Останется одна надежда — парашют.

Бондаренко выручил. Михалева выручил. Загри-цу не помог: высоты не хватило.

Но я лечу во сне. И сон раздвигает границы возможного: самолет странным образом истончает­ся и слоями стекает с меня. Легко, безболезненно, тихо. Я сознаю невозможность происходящего и все-таки испытываю какой-то удивительный, не поддающийся оценке восторг.

Вот уже руки мои ощущают плотность живого воздуха, и плечи входят в его упругий поток... Больше не нужен искусственный горизонт, и указа­тель скорости ни к чему: я слышу шелест звезд и по ясному их звуку сужу о скорости — растет... умень­шается...

Осторожно!

Я опрокидываюсь на спину и лечу так: лицом к звездам. Странная мысль приходит в голову — вер­нусь, и меня обязательно спросят: где машина? Что отвечать? Усмехаюсь во сне и успокаиваю себя: больше половины, если не все, совершенные мною «геройства» были стимулированы страхом — а ну как спросят: «Почему вьшрыгнул, почему бросил машину?»

И меня прохватывает озноб: а вдруг не поверят? Как это самолет сполз? Какими такими слоями?

И окажусь виноват.

Ведь это так удобно — списать беду за счет летчи­ка. Экипаж не подготовился должным образом... Командир корабля допустил преступную небреж­ность, за что и поплатился. Мертвые сраму не имут. Так говорится. Говорится легко, бездумно. Но так ли на самом деле?

Или живым спокойнее, когда виноваты мерт­вецы?..

Вот бы выскочить из сна. Я бы многое порасска­зал, как это бывает наяву. Но звезды не отпускают.

Звезды шелестят, подмигивают и тихонько кренят­ся: я оборачиваюсь лицом вниз, сжимаюсь, и покинувший меня самолет возвращается.

Натекает.

Материализуется.

Больше времени ни на что не остается: покачива­ющийся силуэтик в авиагоризонте, стрелочка ука­зателя скорости, высотомер...

Немного позже приказываю себе: «Установи стрелку радиокомпаса на ноль. Проверь остаток горючего... Снижайся...»

Уходить от звезд не хочется, но время. Делаю, что положено, и неотступно, ежесекундно помню: внизу земля.

Притаилась и ждет.

Прощайте, звезды!

Будь милостивой, земля. Я иду к тебе на послед­нем горючем.

У вернувшегося из полета исчезают крылья, и земной груз с новой силой сваливается на плечи. Почему? Не знаю. Но это так. Всегда...

Сначала ничего не было, а потом я вдруг увидел: она тоненькая-тоненькая и будто вся на пружин­ках... и не просто двигается, а... переливается, как ручеек.

Жутко была она все-таки красивая, Наташка.

И я стал глядеть на нее, не отрываясь, пока не сделалось больно дьппать.

Потом, уже после физры, подошел и, как буд­то нечаянно, тронул. Она ничего, засмеялась и спросила:

 — Ты почему такой несильный? Вот Фортунатов Митясильный!

И убежала, а я стал думать: при чем тут Фортуна­тов? Онтолстый и большой... Правильно. Но это необязательно, раз толстый, то и сильный... А еще бывает, хоть и сильный, да трус. Кто сказал, если толстый и сильный, значит, обязательно храбрый?

Так я шел по коридору, думал, а оннавстречу, Фортунатов. Идет, жует. Он всегда жуетяблоко или конфету... или пустым ртом жует.

 — Эй,сказал я,жиртрест! Не лопни!

Но он даже не посмотрел в мою сторону, вроде не видел, не слышал. А я так понимаю: не желал слышать.

Как вы думаете, это приятно, если тебя не желают слышать?

И почему?

Может, он меня презирал? Но кто имеет право презирать человека, если тот не фашист, не предатель, не ябеда и не трус? Вот вопрос!

А может, Фортунатов считает, что ятрус? Но Колька Абаза никогда не был и никогда не будет трусом!

С этим я вошел в класс.

Ребята еще галдели, рассаживаясь по местам. Я сразу подошел к Митьке и спросил:

По-твоему, ятрус? Да?

Иди ты,сказал Митька.

 —  Нет, ты скажи: ятрус?

И он не ответил!

А молчание что? Молчание — знак согласия! Сло­вом, мне пришлось щелкнуть его по носу и предуп­редить:

 —  Смотри у меня!..Больше я ничего не успел сказать: вошла Мария Афанасьевна. Ее мы уважа­ли, и потом у Марии Афанасьевны опять муж умер. Второй. Не хотелось расстраивать.

На уроке Наташка прислала записку: «Героический герой! С ума можно сойти — не побоялся пощекотать Митьке под носом! Ура!»

«Странно,подумал я,чего она из-за Фортуна­това выступает?»

Потом, дома, я все старался решить: кого бы должна выбрать НаташкаАбазу или Фортунато­ва, если совсем-совсем по-честному?..

И получалосьменя!

Мне даже приснилось: Наташка на физре выво­дит меня из строя, за руку; поворачивает лицом к ребятам и говорит всем: «Я выбираю Колю Абазу, а Фортунатов бабуин и обжора». В слове «бабуин» слышалось что-то замечательно пренебрежитель­ное, хотя я и не догадывался тогда: бабуиныпо­рода обезьян.

Но то было во сне, а на самом деле Наташа или не обращала на меня внимания или поддразнивала и по каждому поводу заводила: «А вот Митя!.. Форту­натов!! Митя!!!»

В конце концов вся эта музыка мне надоела.

И вот что я придумал: вырвал из нового альбома для рисования лист, толстенький такой, шершавый, и изобразил на нем маленькую стенгазету. Все чин чином: заглавия с завитушками, разные кар­тинки, синий ящик «Для писем...» И раскарикатурил Наташку вместе с ее Митькой! Рисовать я будь здоров рисовал, да еще разозлился.

На другой день специально пришел в школу пораньше, прокрался в класс первым и прямо к Наташкиной парте приклеил свою газету. Наглухо. Был такой особенный клей авиационныйэмалит. Вот им.

Ну, ясно, когда ребята увидели,смеху... И все догадались, чья работатак я один в классе мог,но и не докажешь, что Абаза: следов нет! А не пойман — не вор... Все чисто сработал!

Удивительно дальше получилось: ребята гал­дяткто за Наташку, кто против, — а сама она ни слова, будто все это ее вообще не касается. Смотрит на меня обыкновенно, вроде даже улыба­ется.

Чудно!

И только после уроков окликает в раздевалке и медленным, как будто засыпающим голосом спра­шивает:

 — Не можешь объяснить, Колька, — а сама юб­чонку задирает и у меня, можно сказать, под носом чулочные резинки перестегивает, будто я пустое место, будто меня нет, — не можешь объяснить: почему ты такой недоумок?

Ух, и презирала она меня!

А голос ни на одном словечке не спотыкнулся, не заспешил.

Не думал я, что на всю жизнь резинки эти запомню, а главное, тот невидимый лед в ее глазах, обжигавший страшнее огня...

И уж совсем не предполагал, что опалит меня тем льдом еще не раз в долгой моей жизни.

Не так давно занесло меня на старое летное поле. Ну, поле как поле, что земле сорок лет — мгнове­ние... А вот ангар наш заметно постарел, облупился. Теперь его используют для вспомогательных нужд, самолеты в ангаре больше не ночуют.

В ту давнюю пору, когда ангар был еще молодым, меня, вопреки желанию, оставили инструктором в летной школе. Тогда существовал порядок: в конце рабочего дня инструкторы, перегонявшие машины с полевой площадки, где они трудились от зари до зари, подходили к основному аэродрому на бре­ющем и садились без знаков — классическое матер­чатое «т» и ограничительные полотнища на этот случай не выкладывались. И особым шиком счита­лось касаться земли возможно ближе к ангару.

Подобная вольность была не бессмысленна: ожи­далось, что на войне придется (и пришлось!) при­земляться на полосах ограниченных размеров и, уж конечно, соблюдать строжайшие правила мас­кировки, так что никаких знаков не будет. Вот и тренировались между делом.

В тот день мы подлетели к основному аэродрому на заходе солнца. Первым пошел на посадку коман­дир эскадрильи. Мне с воздуха было хорошо видно, как четкая тень его самолета бежит впереди маши­ны, как проносится по ангарной крыше, падает на землю и сливается с колесами в каких-нибудь пятидесяти метрах от ангара. Подумал: солнце в спину подсвечивает — помогает, собственные коле­са видны, можно и расчетик сделать... и притереть в точечку. Следом за комэском приземлились коман­диры звеньев, а там подошла и моя очередь. Прицелился я самолетом в середку рыжей ангарной крыши, уменьшаю скорость... Ползу и соображаю: а если еще носик ей приподнять? И приподнял, са-амую малость, а оборотиков прибавил. На преде­ле иду. И надо же — не услыхал, почувствовал: колеса по крыше — чирк! Еле-еле, воздушно так, будто мимолетным поцелуем скользнули...

Первая мысль: на земле заметили или нет?

Делаю, что надо, убираю обороты, подпускаю самолет пониже, плавно тяну ручку на себя, — а в голове гудит: что, если заметили?

Ах, какая трава зеленая!

И цветочки белыми пятнышками проступили...

Ничего хорошего ожидать не приходится. Как начнут клевать, не отбрешешься. Что же делать?

Дальше