— Дерьмо людишки, Коля, мелочь... Не морщись, милый, правды не надо бояться. Ты к совести своей чаще прислушивайся.
— Милорд! — кричал Н.Н. в телефон своему приятелю Тарману. — Запускайте ваш рыдван и извольте срочно припожаловать. Есть дело...
Спустя пять минут он вспомнил, что ему надо в МОССХ, и, как ни в чем не бывало, собрался уходить. Я напомнил:
— А Тарман?
— Колеса круглые! — беспечно объявил Н.Н. — Какая им разница, куда вертеться? Как приедет, так уедет. Ему нужнее, старичок.
Мы не поссорились с Н.Н. На это у меня не хватило мужества. Сначала несколько разошлись. Со временем дистанция возрастала... потом еще... и еще. Пока не стала стремиться к бесконечности.
Я уже рассказывал о моем мальчишеском чтении, о литературных привязанностях и антипатиях. Вернусь к этой теме.
Перелистывая очередной, густо нашпигованный информацией том, я уперся взглядом в потрясшую меня цифру — 25 000!
Оказывается, 25 000 дней, как следовало из ссылки, кажется, на Аристотеля, это... плановая, предусмотренная природой, продолжительность человеческой жизни.
Реагировал я на это открытие бурно и совершенно однозначно: 25 000 дней, — казалось, жутко, невероятно много!
Открыл фонарь, перевернул машину на спину, благо элероны действовали, и благополучно вывалился из кабины.
Приземлился мягко. Даже слишком мягко — с отчетливым, глубоким причмоком. Болото. Освободился от парашютных лямок и стал соображать, где я. Выходило — до дому километров сорок, ну, пятьдесят... Как только вылезать из болота... Топь страшенная. И еще затруднявшее ориентировку мелколесье...
Рассчитывать на помощь с воздуха не приходилось. Не увидят. И просигналить нечем: ракетница осталась на борту. Парашютное полотнище не растянуть — негде. Костер р азвести — сомнительная затея: кругом все чавкало, клочка сухого не было...
Искать самолет? Там бортовой паек, но, во-первых, я не видел, куда он упал. И во-вторых, машину скорей всего засосало, добраться ли до кабины? Решил идти.
И тут я совершенно неожиданно подумал, поглядев на себя как бы со стороны: «Колька Абаза, проживший по состоянию на сегодняшнее число всего 9490 дней, должен выбраться! Есть же еще резерв... и ты, Колька, везучий!..»
Сорок километров я шел четверо суток. Подробности опускаю: теперь подробности не имеют значения. Дошел. На аэродроме появился в начале девятого. , Прежде чем кто-нибудь меня заметил, раньше, чем Брябрина, девица из штаба, заорала визгливым, со слезами, голосом: «Ой-ой-ой, мама... Абаза...» — увидел аккуратную фанерку, прилаженную к неструганой сосновой палке, воткнутой в пустом капонире. На этой фанерке красовался листок в красно-черной рамке. С фотографией. И было написано десятка три строк. Как меня ни мутило от голода и усталости, я все-таки прочитал, что они там про меня сочинили. Между прочим, могли бы и получше написать...
Я вернулся, и разговоров было много. Разных. Носов сказал:
— Значит, довоюешь, раз мы тебя живого отпели...
Я подумал: «Хорошо бы».
Остапенко, не глядя мне в глаза, бормотал, сбиваясь:
— Виноват... не удержался... Сам понимаешь, «Бюккера», можно сказать, напрашивались: «Дай нам!» Бросил, а когда «уговорил» — одного точно! — туда-сюда, тебя как корова языком слизала...
Виноват...
— Ладно, — сказал я, — чего размусоливать.
— Нет, командир, и еще я виноват... — И он замолчал.
— Ну?
— Когда прилетел, и началось: как, что, где?.. — Он достал карту и ткнул пальцем в район, лежавший километрах в ста западнее от места, где я на самом деле выпрыгнул.
Понятно: Остапенко показал б л и ж е к зениткам. И тогда получилось — «Бюккеры» попались ему потом, позже... Соблюдал свой интерес мой ведомый. Ждал я от него такого? Не ждал... А он:
— Виноват, виноват я, командир...
Вместе мы пролетали уже порядочно и, надо сказать, удачливо. Что было делать? Восстанавливать истину ради истины? Рисовать рапорт? Сказать Носову неофициально: так, мол, и так дело было... решайте, как находите нужным?
Эх, не оказалось под рукой ромашки погадать: любит, не любит, к сердцу прижмет, к черту пошлет...
Я развернулся и врезал Остапенко по шее. Не шутя, прилично врезал. И сказал:
— В расчете. Согласен?
Вечером было отпраздновано мое возвращение.
Мы сидели на завалинке летной столовой и пели душещипательную фронтовую песенку. Остапенко то и дело вскакивал и кричал:
— А вообще это колоссально! На каждого запланировано двадцать пять тысяч дней! А? Кто определил, командир, — обращался он ко мне, — я опять позабыл — кто?
— Кажется, Аристотель, — в десятый раз отвечал я.
— Во-во-во, Аристотель!
Не разобрав толком, о чем идет речь, подошедший Носов сказал:
— Не Аристотель, а Мефистофель. Но сейчас это неважно. Кончай базар, спать. С утра штурмуем полком...
Детство кончилось. Взрослость не наступила. Был пересменок — тревожный и душный. Желания превосходили возможности. Кругом роились обиды. Недоставало понимания и равновесия. Такое бывает у всех, но узнаешь, что это естественно и нормально, когда смута уже проходит...
Галя позвала в Парк культуры и отдыха. Все ходили туда. Ровные, обсаженные молодыми липками дорожки втекали в тенистые, даже самым жарким днем прохладные аллеи старого Нескучного сада... И сюда-то тянулась молодежь...