Солнце уже свернуло с полдня. В переулке, по которому они шли, у плетня, еще лежал снег, и ребята слышали тихий говор незримых ручейков. Ваня остановился и посмотрел на родное «море». Лед на озере стал синий-синий, и по этому простору темной лентой пролегала зимняя дорога к далеким островам. У камышей, по заберегам, где скопилась вешняя вода, летели стайки уток, метались чайки.
Гена тоже смотрел на озеро и первый высказал совсем неосуществимую мысль:
— Если бы у нас с тобой были ружья, настреляли бы уток, сдали бы в сельпо, вот и деньги на сапоги…
— «Если бы»… — передразнил его Ваня. — Если бы у нас были ружья, да порох, да дробь, да если бы умели стрелять… Что пустое говорить!.. Проще — если бы у нас с тобой были деньги, пошли бы и купили…
Гена смолчал. Задача была сложной и казалась непосильной. А Ваня вдруг сорвался с места и решительно сказал:
— Идем к сапожнику…
Дядя Яков обедал, когда пришли ребята. Они поздоровались и остановились у порога. Сапожник удивленно посмотрел на них и спросил, что им нужно.
Из-за кухонной перегородки вышла хозяйка со сковородкой жареной картошки и, увидев ребят, пригласила:
— Проходите, садитесь…
Ребята сели на скамейку. У сапожника лицо было строгое, и Ваня подумал, что ничего не выйдет из его затеи, но присутствие хозяйки ободрило его.
— Мы пришли просить вас, дядя Яков, — несмело сказал он.
— О чем? — сапожник отодвинул от себя тарелку и, вытирая полотенцем большие продымленные усы, пристально посмотрел на ребят: — Если кому сапоги починить — не возьмусь. Вон видите, какая гора в углу. Все это надо сделать в срок, люди собираются на пахоту…
Рядом с низеньким столиком, на котором стояли коробочки со шпильками, гвоздочками, лежали куски дратвы, несколько шильев и молоток с клещами, — горой были свалены старые сапоги и ботинки разных размеров. Ваня даже испугался, увидев это старье. «Ничего, однако, не выйдет», — подумал он и сказал:
— Мы не о себе… Товарищ наш заболел, в школу не ходит. Сапоги худые, он и простыл…
— Когда сапоги худые, люди стараются обходить лужи, а вам-то все нипочем: река — не река, море — не море, — сказал наставительно дядя Яков. Голос у него был грубый, трескучий, и, глядя на его суровое лицо, Ваня потерял всякую надежду. — Ничего, ребятки, не выйдет. День и ночь сижу. Председатель колхоза сам часто наведывается, торопит — на полях вовсе мало снега осталось, скоро выезд, а босиком никого на посевную не пошлешь…
— Мы это понимаем, — сказал Гена, опустив голову, словно боясь колючих глаз сапожника. — Сашку жалко — на второй год может остаться. А учился хорошо…
Ваня обрадовался. «Молодец Генка, правильную линию взял…» — и торопясь, пока дядя Яков не сказал последнего, решающего слова, добавил:
— Мы за сапоги сами заплатим, хоть деньгами, хоть рыбой. Сколько скажете, столько и принесем. Вот лето придет, мы рыбачить будем, рассчитаемся. Обидно, дядя Яков, что Сашка из-за сапог на второй год останется во втором классе.
— А он чей, Сашка-то? — спросила хозяйка.
— Да Матрены Ореховой, — привскочил Ваня со скамейки, надеясь в хозяйке найти поддержку. — Трое их у нее.
— А-а-а, знаю, — протянула она. — Это вы про ее старшего говорите? Несчастная!.. Федор с Василием на фронте погибли, а ей одной приходится тянуть троих… Легко ли!
— Ей правительство помогает… — вставил дядя Яков.
— Правительство-то помогает, а мы что? Понимать надо чужую беду. Не в радость ей это… — горячо сказала хозяйка, глядя на мужа. — Великое ли дело — сапожонки изладить? Проговорим больше… Возьмись и сделай…
Ребята ликовали: хозяйка была на их стороне.
Сапожник кончил обед и, завертывая толстую цигарку, спросил уже более мягким голосом:
— Сапоги-то шибко поношенные?..
— Да, можно сказать, одни голяшки целые, переда и подошвы нужны, — сказал Ваня, все еще не веря в успех.
— Вот то-то и оно! Все равно что новые шить… Что ж вы не принесли? — почти сердито выкрикнул он. — Идете по такому делу — и с пустыми руками…
— Да мы только спросить пришли, — сказал Ваня. — Мы сейчас…
Ребята вскочили и, осторожно прикрыв дверь, убежали.
Обо всем этом мне рассказала Анна Федоровна и добавила:
— Сапоги для Саши были сделаны на неделю раньше, чем он встал с постели. Ваня и Гена помогли ему догнать класс.
Когда я стал прощаться, Анна Федоровна, как бы вспомнив о самом важном, сказала:
— Матрена Орехова потом приходила благодарить меня. А при чем здесь я?.. Ребят, говорю, благодарите да сапожника, а я тут не виновата…
Поздно осенью я снова побывал в колхозе “Моряк”. В полях уже все было убрано, нигде не шумели молотилки, не стучали веялки, только неустанные тракторы еще урчали на полосах, поднимая зябь. Колхозники-рыбаки переключились на осеннюю путину, и на улицах, как и летом, было мало людей, зато возле школы, во время перемен, закипала возня: ребята бегали, боролись, играли в лапту, гоняли футбольный мяч.
Перед вечером я зашел в правление колхоза. Председателя не было. За большим письменным столом сидел уже немолодой очкастый бухгалтер, а против него — Ваня Поярков. Я сразу узнал его, хотя одет он был в новый серый пиджачок, и летние выцветшие вихры были острижены под машинку.
Они о чем-то спорили, и я не сразу мог понять.
— Это ж уравниловка… — горячился бухгалтер. — У нас так не ведется, чтобы всем поровну: сколько заработал, столько и получай. Отошли времена для лентяев…
А Ваня стоял на своем:
— Ну и пусть по-вашему уравниловка! Мы же не колхозная бригада… Сами разделим… А лентяев среди нас не было…
— Да пойми ж ты, голова садовая, одинаковых людей не бывает. Ты добыл рыбы больше, чем твои товарищи, значит, и получить должен больше. За Сашкины сапоги ты носил рыбу сапожнику?
— Ну, носил. За работу обещал, вот и носил…
— Так Сашка Орехов мог сам это сделать. Вы ж его обули, чего же надо?
— Может, и он носил, я не знаю…
Пришел председатель. Поздоровавшись со мной и узнав, о чем спор, сказал бухгалтеру:
— Перестань ты крутить ему голову со своими выкладками. На эти деньги мы не имеем никакого права, они заработали, они и разделят… — Он подошел к Ване. Тот встал и, не зная что делать, вертел фуражку в руках. — Так вот, значит, Иван Павлович, дела твоей бригады теперь в шляпе: от рыбозавода получена бумага, в которой говорится, что вы за лето сдали государству почти девяносто центнеров рыбы: язей, крупных щук и окуней, и за это вам причитаются большие деньги. Расчет уже давно составили, а выдавать боятся, как бы вы не потеряли свой заработок. А вы сделайте так: заведите каждый свою сберегательную книжку, они и переведут… Арифметику-то знаете?
— Разделим… — улыбнулся Ваня.
— Вот тебе бумага, завтра сходите к директору и договоритесь.
Ваня взял бумагу, бережно свернул ее и спрятал в карман.
Я поздравил Ваню с хорошими результатами рыбалки, спросил, как идут занятия в школе и все ли члены бригады успевают…
— Пока ничего… — коротко ответил он.
Я передал ему моток сатурна для лесок и крупные крючки, обещанные еще при первом знакомстве.
— Надеюсь, эти крючки вам понравятся, — сказал я, развертывая бумажку. — А книги вы получите от Анны Федоровны…
Ваня поблагодарил и заторопился: то ли спешил рассказать членам своей бригады, как решился вопрос с заработанными деньгами, то ли хотел показать мой подарок…
— Хорошие рыбаки у вас растут, — сказал я.
— Это будущая наша смена… — отозвался председатель, глядя через окно в потемневшую даль озера…
В ТАЙГЕ
„Глухой, неведомой тайгою…"
Третьи сутки мы пробираемся тайгой, переходим мелкие, но бурные речки, отдыхаем, где застанет ночь, а с рассветом снова трогаемся в путь. Тропа не торная, иногда чуть приметная, особенно по береговым зарослям. Кто ее проложил? Может быть, дикие звери или такие же, как мы, редкие гости этих необжитых мест.
Мой проводник — щупленький старичок из притаежной деревни, Аверьян Евстигнеевич, чем-то похожий на высохший гриб, в порыжевшей войлочной шляпе домашней катки, в коричневой выцветшей рубахе, едет впереди меня на шустром молодом Пеганке и, задирая кверху клочковатую седую бороденку, не первый раз говорит:
— Благодать-то какая!..
Это он хочет подбодрить меня. Ему, вероятно, тоже наскучило ехать по долине, среди вековечных лиственниц, елей и пихт, ехать, как по ущелью, из которого совсем не видно горизонта. И, должно быть чувствуя мое нетерпение — скорее добраться к намеченному пункту, добавляет:
— Вот поднимемся на перевал — и свет откроется… Там уж рукой подать до твоих лесорубов…
Его Пеганка быстро перебирает ногами и весело несет на себе не только хозяина, но и весь наш «запас» в переметных сумах: хлеб, зажаренный кусок баранины, туесок с медом и прочую дорожную снедь. Конь, по-видимому, не часто бывает в таких переходах, зорко присматривается ко всему, прядает ушами и всхрапывает. А мой Вороной — в летах — спокоен и медлителен. «Этот не сбросит…» — говорил Аверьян Евстигнеевич, передавая мне коня. Кроме моего дорожного рюкзака и пустого котла, притороченных к седлу, — на нем никакого груза; и идет Вороной неторопливо, размеренным шагом, как на водопой. За плечами у нас ружья: мало ли что в дороге может случиться, говорил старик.
Иногда долина раскрывается широко, и тогда мы попадаем в буйное веселое разнотравье. Лошади начинают сходить с тропы, хватать нежную зелень, и Аверьян Евстигнеевич говорит:
— Ну что ж… Вам покормиться надо, да и нам не вредно перекусить…
Мы делаем короткий привал и пьем чай. Только здесь замечаешь, что, кроме леса, обступившего нас, параллельно с долиной улеглись высокие горы, часто с оголенными вершинами, и хочется взобраться на какую-нибудь скалу и осмотреться.
…На четвертый день, к вечеру, мы, наконец, поднялись на перевал. Я попросил старика задержаться на минуту.
— Можно и отдохнуть… Видимость-то какая отсюда! — восхищается старик. — Загляденье!..
Воздух здесь настолько чист и прозрачен, что далеко на востоке виднеются, словно белые облака, заснеженные отроги Саянского хребта. А на север и запад, куда только хватает глаз, разошлись зеленые лесные просторы, среди которых, как острова среди моря, выступают голые вершины неведомых мне гор Кузнецкого Алатау. Солнце уже клонилось к закату, и казалось, вот-вот потонет в этом неоглядном зеленом море. Могучими волнами улеглись косматые горы, а по долинам уже разливался синий вечерний сумрак.
Деревья на перевале низкорослые, изуродованные бурями и зимними вьюгами, но сейчас здесь такая тишина, что звенит в ушах; холодно, хотя и не ощущается никакого движения воздуха.
— Однако пора ехать, — говорит Аверьян Евстигнеевич, — на Пеганке шерсть задубела. Припотел, а тут холодок…
И мы начинаем спускаться.
Любуясь изумительной картиной вечереющей тайги, я потихоньку запеваю:
Глухой, неведомой тайгою,
Сибирской дальней стороной…
Аверьян Евстигнеевич долго слушает, потом говорит:
— Правильная песня, душевная… И до чего же силен человек! С Сахалину, подумать только, с Сахалину по таким вот дебрям да марям пробирался, ягодами да кореньями питался, все превозмогал. Вот она какая жизнь была! А за что? За свою правду переносил человек мученья…
Он смолкает, плавно покачивается в седле и, может быть, вспоминает то далекое, горькое прошлое, о котором у народа сложено немало тоскливых сердечных песен, потом поворачивается ко мне и продолжает:
— Теперь, друг мой, и тайга не та, и люди не те… Ты вот едешь к лесорубам. Эвон куда забрались люди! А почему? Государству своему богатства добывают. Стройка теперь у нас какая идет! Ого-го! Везде лес требуется… А вот отсюда, — он показывает рукою влево, — из Барнаула инженеры в эту тайгу железную дорогу прокладывают… Зашумит тогда тайга-матушка!..
Я знал об этом проекте, и напоминание старика заставило меня долго вглядываться в сумрачные долины. Хотелось увидеть широкую просеку и на ней вечерние костры строителей…
Неожиданно мой Воронко заторопился, стал «наседать» на Пеганку.
— Ты чего? — махнул на него рукой Аверьян Евстигнеевич. — Зимовье зачуял?
Действительно, у подножья горы, на широкой открытой поляне стояла избушка с навесом. Когда мы подъехали к ней, рядом оказалась небольшая горная речка, и лошади сразу же потянулись к прозрачной воде.
— Охолоньте маленько, — говорил им Аверьян Евстигнеевич, привязывая к столбам навеса и снимая переметные сумы. — Наглотаетесь холодной воды, потом с вами мучься…
Покончив с делами, он повел меня в избушку.
— Вот наше охотничье зимовье…
В избушке было темновато, свет попадал только через одно окошко, но, несмотря на вечер, я хорошо различал предметы. Справа от двери стояла низкая печка, сложенная из серого камня и покрытая чугунной плитой; за печкой — большие нары из тесаных осиновых плашек, по стене, над нарами, связки пялец для правки и сушки звериных шкурок. Слева, у окна, стол и две длинные скамейки, сделанные топором. У матицы на гвоздях висели берестяной туесок и черный закопченный котел.
Острые глаза старика сразу же заметили непорядок:
— Вишь, негодник, ночевал и пяльцами печку растоплял… Мало ему в лесу сушняка!..
— А кто это?
— Кто ж его знает. Ночь, видно, прихватила, вот он и давай жечь, что под руку попадет… — Он снял котелок с гвоздя, понюхал: — Уху варил, а котелок не помыл, негодник. Должно, и мордушки бросил на берегу, где рыбу ловил…
Он вышел и направился к берегу говорливой речушки. Я видел из окна, как он осматривал, а затем устанавливал свои ловушки, действительно оказавшиеся на берегу.
— Это не охотник был, — заявил Аверьян Евстигнеевич, возвращаясь в избушку. — У нас такой закон: уезжаем с охоты — оставляем котел, соль, ложку, спички. Мало ли что может с человеком случиться в дороге, а в избушке он все необходимое найдет. Даже сухари, если остались, подвешиваем на матицу, чтобы мыши не попортили… — Он снял туесок и, заглянув в него, показал мне: — Вот видите, спички, охальник, забрал. Ну, на что это похоже? А если бы нас непогодье застало, дождем промочило, — вот и кукуй всю ночь без огня…
Старик негодовал, и если бы этот непрошенный гость оказался здесь, он прочитал бы ему хорошую лекцию о нормах поведения человека в тайге.
Аверьян Евстигнеевич попоил лошадей, спутал их и тут же пустил пастись. На этот раз он не выстрелил из своей беранки для острастки медведя, как это делал на всем пути. Я думал, что он забыл, и взялся за свое ружье, но старик остановил меня:
— Не к чему портить заряды. Тут человечьим духом пахнет, зверю это не по носу…
Ужинали мы у костра и тут же устроили себе постель из мягких пахучих пихтовых лап. За ужином Аверьян Евстигнеевич рассказывал о своей колхозной бригаде охотников: как они промышляют всю зиму и только к весне возвращаются в поселок с хорошей добычей.
— Я и сам много лет ходил в охотниках, да теперь остарел маленько… — Он смотрит на затухающие дневные краски на вершинах гор и продолжает: — Далековато живем, а кедровники тут богатые. А где кедровники, там и бельчонка и другой зверь держится. Промашки не бывает… Осенями шишку кедровую бьем, орех вьюками переправляем. Масло-то первеющее из ореха получается…
Долго рассказывал Аверьян Евстигнеевич про колхозные дела, и под его негромкий говорок я незаметно уснул.
Ночь была теплая, утро подкралось незаметно, и я проспал.
Старик сварил уху из попавшихся в мордушку хариусов, нарезал хлеба и негромко окликнул меня: