Еще раз осмотрев остатки землянки, Вияль наконец встала, поправила на собаках алыки, тронула с места нарту.
Кругом было тихо. Мороз все усиливался. Из-за морских торосов поднималась багровая луна. Она казалась огромной и совсем не круглой, напоминая собой гигантский расплющенный медный пятак. Багрово-сумрачный свет луны то здесь, то там окрашивал тусклыми бликами вершины торосов в море. «Вон там, за этими льдами, на чужой земле томятся сестра и брат», — думала Вияль, не отрывая взгляда от холодных лунных дорожек на ледяных торосах.
Чем-то чужим, враждебным повеяло на нее при виде этих холодных лучей уродливой луны, которая взошла где-то далеко, за ледяной границей. На миг ей почудилось, что и она, Вияль, очутилась там, на чужбине, где, как ей сейчас казалось, нет солнца и только светит раздавленная кроваво-багровая луна.
Ей стало страшно.
«Доходили вести, что у Ринтынэ был сын. Жив ли он? Не болеет ли он там, под этой холодной луной! — думала Вияль, погоняя собак. — Какой он, на кого похож? Ринтынэ очень была на меня похожа. Быть может, и сын ее на моего Кэукая похож?»
Мысль о своем сыне немного отвлекла Вияль от горестных размышлений. «Хороший он у меня, честный и добрый, — думала Вияль. — Характером своим он чем-то на дедушку Ако похож...»
А Кэукай в это время, не замечая, как пристально наблюдает за ним сквозь очки старый мастер Кэргыль, трудился над своей статуэткой.
В школьной мастерской визжали пилки, напильники, стучали долота, слышались шутки, детский веселый смех. Мальчики то и дело обращались к Кэргылю, просили посмотреть, так ли получается морда медведя, корма шхуны или спинка нерпы.
— Сейчас, сейчас посмотрю, — обещал Кэргыль. — Теперь у меня двойные глаза, теперь у меня, как у молодого, глаза — все увижу, все объясню.
Ярко горели электрические лампочки. В мастерской было светло и тепло. Кэргыль, забросив под верстак свой посох, чувствовал себя так, словно он помолодел на добрых сорок лет.
И никто не замечал, да и не хотел замечать, в этом светлом доме, как, заглядывая в окно, поднималась над ледяной границей угрюмая, холодная луна.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ФАКЕЛЫ В ЧЕРНОЙ НОЧИ
ГОРЬКИЕ ЛЕПЕШКИ
Похоронив мужа, Ринтынэ занемогла. Первые месяцы она еще крепилась, но к весне слегла совсем. Беспрерывный кашель изнурял ее. Чочой с тревогой наблюдал, как его мать угасала с каждым днем.
Часто к Ринтынэ приходил ее брат Гоомо. Высокий, чуть сутулый, он выглядел так, будто всю свою жизнь нес на спине незримую тяжелую ношу. Смуглое скуластое лицо его с впалыми щеками, с мелкими добрыми морщинками возле узких глаз почти всегда было печально-задумчивым.
— Я тебе свежего нерпичьего мяса принес, — говорил он негромким низким голосом, присаживаясь возле сестры.
— Спасибо тебе, Гоомо, — шептала Ринтынэ и заходилась в кашле.
Гоомо молча смотрел на сестру, изредка беззвучно шевеля губами. Иногда он поправлял изголовье больной, подавал ей пить. Острая тревога светилась в темной глубине его глаз. «Вот умрет Ринтынэ, и тогда у меня, кроме Чочоя, никого не останется, — думал он, тяжело вздыхая. — Правда, где-то там, на родной земле, живет Вияль, но увижу ли я ее когда- нибудь?..»
Весна ушла, наступило лето, а Ринтынэ все так и не могла встать на ноги.
— Мама, да ты поешь чего-нибудь! — умолял Чочой.
— Что, что есть? — тихо спросила Ринтынэ. — Кэмби загнал Гоомо с оленьим стадом далеко в тундру, свежего мяса добыть некому...
— Вот тут у нас есть юкола. — Чочой протянул матери сухую тухлую рыбу.
— Нет, Чочой, я уже не могу есть юколу, не лезет она в мое горло.
Когда кончилась и юкола, Чочой обежал яранги чукчей и хижины эскимосов в надежде раздобыть что-нибудь, чем можно было бы накормить больную мать. Но, кроме юколы, никто ничего предложить не мог. «Муки хотя бы немножко достать,— думал Чочой, — лепешек испечь. Наверное, лепешки мама стала бы есть, она так давно не ела лепешек!..»
Худенькое смуглое личико мальчика с заострившимися скулами и подбородком, с тонким, чуть горбатым носом было не по-детски серьезным.
— Но я должен, должен найти ей что-нибудь поесть! — вслух сказал он и зашагал по поселку.
Остановившись напротив дома мистера Кэмби, Чочой смотрел на его окна. «А что, если попросить у Кэмби хотя бы немножко муки, — вдруг даст?» — с тоской подумал Чочой, не решаясь, однако, тронуться с места.
Мистера Кэмби Чочой боялся. Пугало его также и то, что сыновья Кэмби вернулись из города, где они учились в колледже. «Поколотят еще или словами нехорошими обругают, — подумал Чочой, чувствуя, как у него от голода ноет желудок. — Хотя бы немножко муки, хотя бы на несколько лепешек для мамы... А я бы юколы пожевал. Мне ничего, я здоровый...»
Мысль о том, что он должен во что бы то ни стало покормить мать, заставила Чочоя действовать. «Пусть поколотят, пусть обидят, но, может, мне удастся уговорить Кэмби, чтобы он хоть немножко дал нам муки. Придет Гоомо и с ним рассчитается»,— думал Чочой, подходя к двери дома мистера Кэмби.
Открыв дверь, Чочой робко вошел в коридор, пугливо осмотрелся. Ему казалось, что сзади кто-то непременно схватит его за шиворот и вытолкнет на улицу: мистер Кэмби не любил, когда в его дом входили не американцы.
Вот одна из дверей открылась, и перед мальчиком предстала полная женщина с тройным подбородком, с благодушным, на первый взгляд даже приветливым лицом. Брови ее удивленно поднялись, и она ласково спросила:
— Что тебе, мальчик, здесь нужно? Разве тебе неизвестно, что мистер Кэмби не любит, когда к нему в дом заходят эскимосы и чукчи?
— Я... я хотел попросить мистера Кэмби... — замялся Чочой, чувствуя, что от ласкового голоса миссис Кэмби у него пересохло в горле.
— Ты хочешь поговорить с мистером Кэмби? — У женщины снова брови поднялись вверх. — Наверное, у тебя, мальчик, случилось несчастье, раз ты решился на такое. Слыхала я, что у тебя больна мать. Может быть, она...
Заметив выступившие слезы на глазах Чочоя, миссис Кэмби вздохнула и направилась в кабинет мужа. Вскоре она опять появилась в коридоре:
— Мистер Кэмби занят, подожди немножко...
Видимо, ей очень хотелось добавить: «Подожди за дверью», но у миссис Кэмби было доброе сердце, настолько доброе, что она разрешила мальчику-чукче постоять у порога в ее доме.
Не успела миссис Кэмби закрыть за собой дверь, как Чочой услыхал недовольный голос Дэвида:
— Пусть дверь будет открытой, а то невыносимо жарко.
— Но там, дорогой мой, в коридоре, стоит мальчик-чукча, он одет в шкуры, запах... — ласково возразила сыну миссис Кэмби.
На пороге показался Дэвид. В руках он держал вилку с поддетой на нее оладьей.
— А-а, это Чочой! — сказал он с набитым ртом и, повернувшись к столу, за которым сидел Адольф, насмешливо добавил: — Вот к нам гость явился из тех, что ты собираешься воспитывать.
— Я тебе говорил об индейцах, а это чукча.
— Не все ли равно, индеец или чукча? Они даже лицом друг на друга похожи. Вот посмотри на этого: нос с горбинкой, широко раскрытые глаза...
— Ну что ж, в конце концов я согласен с тобой, — отозвался Адольф.
— Быть может, ты этого своего будущего воспитанника посадишь рядом с собой за стол?
— Надо знать меру, Дэвид, — недовольно сказал Адольф. — За стол я его, конечно, с собой не посажу, а вот покормить, пожалуй, покормлю, потому что уверен — он голоден, как волк.
С этими словами Адольф положил на тарелку несколько оладий и вышел к Чочою.
— Мама, дай фотоаппарат! — закричал Дэвид. — Такой прекрасный момент: янки из собственных рук кормит мальчика-чукчу, у которого почти черная кожа.
Чочой плохо понимал, о чем говорит Дэвид, и все-таки ему было ясно, что говорит он что-то обидное, оскорбительное.
— Бери, бери, Чочой. — Адольф протянул тарелку с оладьями. — Ты не слушай, что брат болтает. Он шутит, он добрый шутник.
Два чувства боролись в Чочое: первое — повернуться и уйти, ни слова не сказав этим людям, и второе — забрать оладьи, забрать во что бы то ни стало и накормить умирающую мать. А они были такие маслянистые, такие вкусные! Спазма сдавила горло Чочоя, на лбу и на щеках выступила испарина.
Вид голодного мальчика поразил даже Дэвида.
— Бери, бери! Адольф же сказал, что я шучу, — буркнул Дэвид и отвернулся в сторону.
— Мне... мне не надо. У меня мама больна, она ничего не ест, — наконец выдавил из себя Чочой.
— Так тебе завернуть, да? — спросил Адольф и повернулся к матери: — Заверни, пожалуйста, во что-нибудь.
Миссис Кэмби посмотрела на одного сына, перевела взгляд на второго и вдруг засуетилась, собираясь выполнить просьбу Адольфа.
— Ай, Адольф, Адольф, — приговаривала она, — у тебя такое мягкое сердце! Только как бы ты, мальчик, не нажил себе горя. Да, да, как бы ты не нажил себе горя со своим добрым сердцем. Это очень, очень часто бывает.
Получив сверток, Чочой ринулся прочь из дома мистера Кэмби. Он был счастлив, что наконец может принести матери такую пищу, которая ей должна непременно понравиться. Пугливо озираясь, как бы боясь того, что Адольф и Дэвид могут раскаяться в своей доброте и отнять оладьи, Чочой бежал, не выбирая дороги. И, когда ему показалось, что он ушел уже достаточно далеко, он присел за эскимосской хижиной и осторожно развернул сверток.
«Я не буду их есть... Нет, нет, ни за что не буду! — твердил , Чочой, чувствуя, что ему нестерпимо хочется съесть их все сразу. — Я только посмотрю на них, я только языком попробую».
Чочой не знал, как долго сидел он на одном месте, с жадностью вдыхая вкусный запах оладий. Голова его кружилась, от слабости дрожали колени. Не удержавшись, он откусил по крошечному кусочку от каждой оладьи, думая о том, проглотить ли ему сразу эти кусочки или подержать их во рту как можно дольше.
И вдруг сзади себя Чочой услыхал шаги. Быстро завернув оладьи в бумагу, он обернулся и увидел Адольфа и Дэвида с ружьями за плечами: сыновья Кэмби шли на охоту. Чочой поднялся на ноги и, крепко прижимая сверток к груди, попятился назад.
— Чего же ты испугался? — спросил Адольф. — Почему ты такой дикий?
— Между прочим, Адольф, ты забыл, наверное, что этот волчонок очень дружен с грязным негритенком Томом, — напомнил Дэвид.
И тут случилось то, чего так боялся Чочой. Добрая улыбка мгновенно исчезла с лица Адольфа. Сделав резкий шаг вперед, Адольф выхватил из рук Чочоя сверток и, швырнув его в грязь, растоптал тяжелыми резиновыми сапогами.
— Что касается негров, то тут я беспощаден! — сплюнув, промолвил он и пошел прочь.
Довольный выходкой брата, Дэвид громко хохотал, шагая вслед за ним.
А Чочой, прижав худые кулачки к груди, стоял неподвижно, с выражением безмолвного крика на лице; затем губы его дрогнули, и он заплакал так горько, как еще не плакал ни разу после смерти отца.
Не видя дороги, он ступал наугад в лужи, глотая слезы и размазывая их кулачками по чумазому лицу. На груди своей он еще ощущал тепло от свертка с оладьями. И, словно надеясь на то, что он еще нащупает дорогой ему сверток, от которого, как ему казалось, теперь зависела жизнь его матери, мальчик приложил руки к груди, немного постоял молча и вдруг залился слезами сильнее прежнего.
Таким и повстречал своего друга Том.
— Почему ты плачешь, Чочой? — спросил Том и пугливо осмотрелся вокруг.
Чочой умолк на мгновение, посмотрел на Тома так, словно не узнал его, и, присев на корточки, уткнулся лицом в колени.
— Адольф растоптал лепешки в грязи. Мама ничего, ничего не ест... — наконец сквозь судорожные всхлипывания промолвил Чочой.
Том нерешительно потоптался на месте, силясь понять, что за. лепешки растоптал Адольф в грязи, и пришел к простому, невеселому выводу: у Чочоя отняли возможность покормить больную мать.
— Не плачь, Чочой, не надо, мы сейчас что-нибудь придумаем, — наклонился он к своему другу, чувствуя, что дальше переносить плач Чочоя уже не в состоянии.
Чочой умолк. Он стал на ноги и, круто повернувшись в ту сторону, куда ушли Адольф и Дэвид, погрозил крепко сжатыми кулачками:
— Ну, подождите же, пусть только придет дядя Гоомо!..
Что будет, когда придет Гоомо, Чочой толком не знал, но ему хотелось в это мгновение верить: с возвращением дяди обязательно произойдет такое, после чего и Адольф и Дэвид непременно жестоко поплатятся за ту страшную обиду, которую они ему причинили.
— А знаешь, Чочой, пойдем ко мне! У отца припрятано немножко муки, мы сами лепешек напечем, — вдруг предложил Том.
В лице его с большими печальными глазами было столько участия к горю своего друга, что Чочой поверил: еще не все потеряно, мать еще можно накормить.
Чочой улыбнулся сквозь слезы Тому и снова погрозил кулачками своим обидчикам.
— Пойдем, — тянул его Том за рукав, — я знаю, отец не станет меня ругать. Он уже второй день по соседским поселкам ходит — посуду эскимосам чинит. Может, что-нибудь заработает, тогда мы купим муки.
Вскоре мальчики, запершись в хижине старого негра Джима, хлопотали у горящего примуса.
— О, мы сейчас такие вкусные лепешки состряпаем, каких ни Адольф, ни Дэвид никогда не едали! — приговаривал Том, намазывая сковородку нерпичьим жиром, потому что масла в хижине Джима не было.
Чочой топтался возле примуса, пытаясь хоть чем-нибудь помочь своему верному другу.
— Мы и себе по одной лепешке сделаем. Будешь есть лепешку? — спросил Том, наливая на шипящую сковородку жидкого теста.
Чочой неопределенно кивнул головой и попробовал подкачать примус. Подавленный происшедшими событиями, он сейчас уже не ощущал того мучительного голода, который еще так недавно терзал его.
К матери в полог Чочой вошел с большим волнением. Ему так хотелось хоть чем-нибудь помочь ей.
— Вот на, возьми. Это мы с Томом тебе лепешек напекли,— приговаривал мальчик, выкладывая из алюминиевой кастрюли еще горячие лепешки.
Ринтынэ встрепенулась, пожала чуть выше локтя худенькую ручонку сына, потянулась за лепешкой. Чочой широко раскрытыми, немигающими глазами смотрел на мать, словно ожидая: вот она съест одну, вторую, третью лепешку — и тут же с ее лица сойдет болезненное выражение и она встанет на ноги, бодрая, веселая, радостная. Но Ринтынэ жевала лепешку вяло, порой замирала, как бы к чему-то прислушиваясь, с трудом проглатывала. Она ощущала на себе напряженный взгляд сына и, насколько могла, заставляла себя есть. «Не знает, бедняжка, какими горькими кажутся мне его лепешки»,— думала она, предчувствуя приближающийся конец.
ТОСКА ПО РОДНОЙ ЗЕМЛЕ
Все чаще и чаще приходила в голову Ринтынэ мысль, что она доживает последние дни. Глядя в одну точку, она думала о том, что в последний раз видит пробивающиеся сквозь дыры в покрышке яранги лучи летнего солнца.
Однажды она попросила, чтобы соседи вынесли ее на улицу. Когда пришли мужчины-чукчи, которые когда-то вместе с ней были насильно увезены с Чукотки, Ринтынэ нахмурилась и сказала:
— Не надо нести меня на улицу. Это чужая земля. Я не хочу перед смертью видеть чужую землю. В мыслях я сейчас там, далеко, на родной земле. Дух мой вместе с тоской, которая точит мне сердце, уходит туда, за пролив.
Ринтынэ слабо взмахнула высохшей рукой, тяжело задышала. Чукчи присели и молча долго смотрели на умирающую. Один из них, со скуластым угрюмым лицом, изъеденным оспой, по имени Чумкель, тяжело вздохнул и негромко сказал:
— Тоска точит и мое сердце, Ринтынэ. Один я здесь. А там, за проливом, живет мой сын, которого я никогда не видел. Тынэт его имя. Как знать, может, и отец еще жив, — помнишь Кэргыля-костореза?