Лето в горах - Полетаев Самуил Ефимович 7 стр.


Под утро пошел дождь — он шелестел по кошме, затихал, потом снова начинал шелестеть. Гришка открыл глаза. В юрту бил резкий молочно-белый свет. На земле лежал за юртой снег.

Взрослых не было. Ребята еще спали. Гришка вылез из-под одеяла и сомлел от промозглой стужи. Он побрел из юрты и у входа споткнулся о ворох одеял и полушубков. Ворох зашевелился, показалась всклокоченная голова Аскара, сонно огляделась и снова спряталась, В дождевике с капюшоном выросла перед Гришкой старуха, она затолкала его обратно в юрту и накинула ему на плечи ватник.

Дождь, а вернее, снег с дождем уже кончался. В траве, пятнистой от снега, блестели лужи. Вдали стояли овцы. На их спинах блестели капли и еще не растаявшие снежинки. Над близким горизонтом смутно белели фигуры людей и силуэт автолавки. К юрте шла жена Баукена и несла товары, увязанные в брезент.

Когда автолавка уезжала, все семейство Баукена стояло у юрты — провожали, размахивая руками и кланяясь. Гришка подумал, что, наверно, не скоро еще будет у Баукена так шумно и весело, как вчера, и что вообще веселые дни не так уж часты на высоте, где летом вдруг выпадает снег и наступает ненастье…

В долине им опять встретился Юсуп — в изодранной телогрейке, истерзанный весь, с воспаленными глазами и белой накипью в уголках рта. Николай добавил газу, машина пронеслась мимо, обдав всадника пылью, а тот долго еще мчался за ними, размахивая камчой, и кричал:

— Са-бак! Змей! Стой, говорю!.. Ко-личка!..

— А ну, сынок, сними-ка ружье и попугай его маленько, — сказал Николай. — Количка тебе, прохвост собачий!

Гришка высунул ружье в окошко, но Юсупка отстал, топот копыт стих.

— Подожди класть, он еще встретится.

И верно: не успели подняться на перевал, навстречу им вымахнул всадник — тот же Юсупка, расхлестанный и дикий. Скаля зубы, он несся прямо на машину. Глаза у Николая стали острые и бешеные.

— Ну, а теперь сыпани! Только вверх бери, над головой…

Гришка выстрелил. Конь резко встал на дыбы, развернулся и провалился вниз, как сквозь землю, словно и не было его здесь секунду назад. Гришка укладывал ружье в скобы, руки у него тряслись. Отец смеялся.

— Чесанул, как заяц!

— Теперь домой приедет — жену убьет со злости, — мрачно сказал Гришка.

— Это он-то ее? — усмехнулся Николай. — Он ей на глаза не покажется, пока загул не пройдет…

Четыре дня ездили они по горам, ночевали в юртах, продавали товары. Заезжали чуть не под самые снежные вершины, где дули холодные ветры и текли ручьистые туманы, спускались в теплые долины, где паслись кони, коровы и овцы. Их поливали дожди, заметали сырые снегопады; но, бывало, сияла над головой и глубокая синь, от прямого низкого солнца накалялся воздух в кабине, тяжело дышалось, и на остановках лень было сделать несколько шагов. Перебегали дорогу кеклики, кружили над ними крикливые галки. А как-то пролетел орел, проплыл совсем близко, чуть ниже их уровня, распластав крылья, как планер, пока не скрылся за скалой.

Однажды случилась авария — спустило колесо. Вместе они, отец и сын, домкратили, поднимая машину, а когда меняли колесо, запаска покатилась вниз, свернула с дороги и свалилась в ущелье. Битый час искал ее Гришка в скважинах ущелья. Все же нашел и сам вытащил обратно. Отец возился в моторе, прочищая свечи. Удивился, где он так долго пропадал, а Гришка так устал, что не было сил объясняться.

Гришка знал теперь, что не так просто это — ездить одному по горам, от одного урочища к другому, доставляя чабанам товары. И все путешествие казалось долгим, будто выехали из дому давно, год назад. И чего только не увидели и не узнали — целый мир, раскинувшийся далеко. И весь он, этот мир, был связан с отцом, и люди, рассеянные в горах, с нетерпением ждали его к себе, потому что, кроме товаров, он вез им разные новости и рассказы, и доброе свое сердце, и веселый характер.

Гришка уже не резвился, вылезая в окошко. Часто, когда воздух накалялся в кабине, он засыпал, а просыпаясь, видел отца, приросшего к рулю, и не замечал в нем перемен: все такие же немигающие упрямые глаза, все та же папироса в уголочке усталого рта.

Но однажды, проснувшись, он увидел, что отец положил голову на руль и спит. Лицо его в жесткой седоватой щетине было землисто и грязно, на впалый висок косо съехала кепка. Гришке показалось, отец не дышит. Он тряхнул его за плечо, тот проснулся, посмотрел на сына чужими глазами, вылез из кабины, и, поддерживая левую руку, пошел вниз, к ручью, и долго сидел там, смачивая мокрым платком шею. Левая рука его недвижно лежала на колене.

— Зря я с Баукеном возился. Опять, подлая, блудит…

«Подлая» — это была пуля, застрявшая в теле с последнего года войны, когда отец воевал уже в Германии. Пуля кочевала где-то в груди, временами задевая нерв, от которого немела рука. Гришка помог отцу дойти до машины, раскурил ему папироску.

— Что будем делать, а?

Гришка не знал, что делать. Он бы рад что-нибудь предложить, но просто не знал.

— Ну, вот что, давай попробуем…

Гришка не понял, а поняв, не поверил. Он весь дрожал: дрожали руки, колени и даже в груди дрожало что-то, когда он садился за руль. Он повторил про себя то, что уже твердил не раз, следя за отцом, включил мотор, толкнул ногой акселератор, выжал сцепление, и — совсем неожиданно! — машина спокойно тронулась с места и тихо пошла.

— Переводи на третью и добавь газку…

Отцу вскоре стало легче, он сменил Гришку за рулем, а Гришка, разбитый от усталости, отдыхал, сидя на своем привычном месте, и вытирал кепкою пот со лба.

Как-то под вечер — это было на пятый день их поездки, — перевалив Каскырский перевал, последний перевал на их пути, они услышали сзади долгий гудок. Из кабины догонявшей их машины высунулся чумазый шофер и помахал рукой, прося остановиться.

— Здорово, Николай!

— А ты кто такой?

— Кто? Кудайберды! Друзей не узнаешь, черт лысый?

Это была автолавка из того же райпотребсоюза, только обслуживала другой участок. Гришка знал Кудайберды, но тот не был похож на себя: старый, заросший и грязный, а на самом деле ему было лет двадцать пять, не больше. Взрослые вышли из машин, закурили и стали говорить о делах. Кудайберды распродался в пути и не доехал до Иргизбая — дальнего урочища, подступавшего к границе, куда вели очень трудные дороги и редко заезжали автолавки.

— Товар есть? — спросил Кудайберды.

— Есть.

— А я — весь. Только швейная осталась. Не возьмешь?

Николай вспомнил Юсупову жену и покашлял: не по пути, а то бы захватил.

— Слушай, ты мне друг, а? — спросил Кудайберды.

— Ну?

— Нет, ты скажи: друг ты мне или нет?

— Отвались. Говори: что хочешь?

— Не махнешь ли в Иргизбай, а? А то Иван Ильич узнает, что я не дотянул туда, секим-башка сделает. Я же не виноват — товар кончился.

— Ты и виноват, — сказал Николай, глядя Кудайберды в глаза. — Зачем на моем участке торгуешь?

Кудайберды сделал удивленные глаза.

— Ой, хитрый, ой, старый ты лис! Тебе не шофер быть, а министр. Откуда знаешь, лысый черт?

— Ладно, будет разливаться.

— Нет, скажи, как догадался? Ай, Кудайберды, молодой дурак, старому на удочку попался. Ну так как же, поедешь?

— Поехать-то я поехал бы, только не знаю, как с ним, ему в школу надо.

Николай потер небритые щеки и покосился на сына.

Взрослые возились, переливая бензин, а Гришка сидел, вжавшись в сиденье, слушал, как булькает бензин, и вместе с бензином в канистре, он знал, кончается его время. Он смотрел на дальние горы, и в них, сквозь дымку тумана, проступали глаза Ольги Митрофановны — круглые, как у птицы, недобрые и требовательные. В голову лезли пустые мысли: разминулись бы с Кудайберды — и ехать бы вместе обратно, а теперь отцу одному култыхать бог весть куда! Но все эти мысли были бесполезные, потому что слово было уже сказано и обратно хода не будет. И придется, хочешь не хочешь, браться за учебу, потому что не хотелось подводить отца. А ведь раньше, вытворяя свои штуки, он и не вспоминал о нем.

Гришка молча перелез в машину Кудайберды, взрослые покивали друг другу на прощанье и поехали в разные стороны.

— Даешь Берлин! — расхохотался Кудайберды, страшно довольный тем, что бог послал ему неожиданного попутчика, а еще больше оттого, что ловко свалил на друга тяжелую поездку в Иргизбай.

Но далеко отъехать не успели. Автолавка Николая развернулась на полянке и нагнала их.

— Чего тебе, пап? — спросил Гришка.

— Слушай, Кудайберды: баш на баш. Я тебя выручаю, ну и ты мне послужи. Сгоняй к Юсуповой жене и оставь ей швейную машину. У нее деньги есть.

Кудайберды почесал в затылке.

— Конец большой давать надо, — помялся он. — Однако что для друга не сделаешь!

Николай стоял у их машины и не уходил. Он несмело просунул руку в кабину, положил ее сыну на голову и попросил:

— А ты, сынок, это самое… Мать не волнуй.

— Ладно, — буркнул Гришка и снял руку с головы.

— Ну, бывай! — просиял Николай и побежал к своей машине.

Машины разъехались.

— У тебя что, каникулы? — спросил Кудайберды.

— Нет.

— А почему не учишься?

Гришка промолчал.

Они спускались вниз, виляли, сворачивая то вправо, то влево, а когда оказались в низине, Гришка высунулся из окошка и увидел, как ползет отцовская автолавка, совсем уже маленькая, ползет над пропастью, чернеющей слева, по самой кромке, прижимаясь к скале. Ехал он вперед и вверх — туда, где дожди и снега, а он, Гришка, возвращался к теплу, к тополям, к веселым южным садам. Кудайберды все оглядывался на него, улыбался и не понимал, отчего мальчик грустен и тих, и решил, что был, наверно, между отцом и сыном тяжелый семейный разговор.

— Что? — подмигивал он, сияя всем своим заросшим, немытым и страшным лицом. — Влетело? Получил от отца? Беда с вами, ребята… Ай, беда!..

Безотцовщина

С вечера Настя принесла из арыка воды и, растрепанная вся, простоволосая, ползала с подоткнутым подолом по углам, вывозила слякоть к порогу и скребла половицы. Потом скрипела тряпкой по оконному стеклу, ходила босая по чистому полу и устало улыбалась.

В полночь пришел Петька, сын ее. Настя стирала возле печки белье; откинула свисавшую прядь и посмотрела на него мутными от горячего пара глазами. Он прошел к буфету, распахнул дверцу и разочарованно свистнул.

— С петухами еще приходи. Не помрешь, так поспишь.

— Веселенькая жизнь!

Петька выгреб из сахарницы все, что там было, опрокинул в рот и, не раздеваясь, лег в постель, прямо в ботинках.

— Снова, значит, замуж собираешься?

Настя разогнулась над корытом и вытерла руки о подол.

— От тебя услышишь ласковое слово. День и ночь мотаешься, чтобы копейку заработать, тебя, дармоеда, одеть-обуть…

— Ладно уж, завелась!

Петька вытащил из кармана смятую пачку «Севера». Курил, пуская дым к потолку, нежным постукиванием пальца стряхивал пепел на подоконник и мечтал. Мечтал о приятных и не очень ясных переменах, к которым готовилась мать. Так и заснул, позабыв раздеться…

Утром прибыл дед, Настин свекор, Андрей Никифорович Горшков — тот самый гость, которого ждала, убираясь в доме, Настя. Собственно, признавать ли его настоящим свекром, Настя и сама не знала, потому что со Степаном, сыном его, не была в законном браке. Раньше, бывало, наезжал Степан ненадолго и снова исчезал, изредка напоминая о себе небольшими переводами то из Сибири, то из Заполярья, а теперь и вовсе пропал — третий год о нем ни слуху ни духу. Ну и Настя мужем его не считала, не особенно ждала его, встречалась с разными, да все нескладно как-то, невсерьез — больше разговоров по соседям, чем настоящей радости. И свекром не интересовалась. И вдруг такое: ехать ей в дом отдыха, сына не с кем оставить. Ну и написала ему: приезжайте, мол, пожить на время. Написала безо всякой надежды, а он взял и приехал, чем сильно обрадовал: все же дед он Петьке, а и не виделись даже.

Петька спал еще, спрятав голову под подушку, а взрослые, перешептываясь, заносили вещи в дом: ящик, чемодан, рыболовную сетку с завернутыми в нее удочками и другими снастями. Во дворе стоял мохнатый ослик с тележкой и потряхивал ушами. Настя заглянула в ящик, оставленный в сенях:

— Ой, батя, меду привез…

Нравилось ей слово это — «батя», часто и со значением произносила его, по-собачьи заглядывая старику в глаза, чем немало смущала его — не привык.

— Как же, на пасеке жить — и без меду. — Он покашливал и смотрел в сторону. — А у вас тут как в саду? Есть чего? Ну ладно, иди на работу, опоздаешь.

— Проснется Петька — за хлебом пошлешь. И молоко пусть купит.

Андрей Никифорович взял у нее деньги, пересчитал и спрятал в кошелек.

— Иди, иди, я догляжу за всем.

Стараясь не шуметь, дед поднял с пола одеяло, прикрыл внука и оглядел дом. Кроме старенького буфета и кровати в одной половине, дивана и тумбочки в другой, в нем ничего не было, если не считать картинок из журналов — космонавтов и спортсменов на стенах.

«Не нажила», — подумал старик, потянул гирьку на засиженных мухами ходиках и вышел во двор… Там он выпряг из тележки осла и стал осматривать хозяйство, поступившее в его распоряжение на время отъезда невестки.

Андрей Никифорович прошелся по саду. На четырех сотках здесь буйно разросся чертополох, бурьян поднялся в полроста яблоням и вишням, малина свивалась с крапивой. Все здесь было тощим от недогляда и запустения. Присев на старый ящик, старик вытащил кисет и закурил, обдумывая, с чего начать.

Петька проснулся часам к десяти. Смутными глазами оглядел он непривычно чистую комнату, увидел на столе дыню и кастрюльку, прикрытую полотенцем, протопал, потягиваясь, к столу и отрезал ножом кусок дыни.

Со двора слышались странные звуки: жжик, жжик! Возле сарая сидел на чурбаке старик — седоусый, безбородый, в очках со стальной оправой — и точил напильником косу. Вот так муженек!..

Петька вытер руки о трусы и вышел во двор. Подошел к старику и подал руку.

— Здоро?во! Закурить не будет?

Неторопливо накрутил в газетную полоску махорки, затянулся, разглядывая гостя.

— Ты чего такой старый?

Гость посмотрел на Петьку поверх очков.

— Тебе что, мать не сказывала? Дед я тебе.

— Дед? Из Токмака? А чего раньше не приезжал?

— Надобности не было… Да я к вам ненадолго. Мать — на курорт, а я тут с тобой поживу.

— Ясно. Это чтобы, значит, глаз не спускать…

— Иди поешь, там на столе я поставил…

— Ну, ну, шуруй, а я посплю еще малость.

И побрел в дом, чтобы обдумать новость со всех сторон. Лежа в кровати, он доел дыню, но, так и не решив, хорошо или плохо, что приехал дед, которого он никогда не видел, заснул и проспал до обеда.

Проснувшись, увидел ту же картину: дед возился у сарая. Правда, на этот раз он успел смастерить верстачок и ладил топором колышки.

«Трудовой», — подумал о нем Петька и стал одеваться.

На другой день мать уехала на Иссык-Куль, и началась у Петьки с дедом совместная жизнь. Утром Петька вставал — рядом с кроватью уже висели на спинке стула аккуратно сложенные рубашка и костюм, а дед колдовал в сенях, готовя на керосинке завтрак. Покормит внука, а сам уйдет копаться во двор.

Петька выкурит папиросу, посидит, поглядывая в окошко, и пойдет по друзьям-товарищам. Потолкается возле клуба, зайдет в райсовет, где недолго работал курьером, заглянет на почту, где служила соседка, полистает газеты, еще не разнесенные по адресам, и махнет на базар.

На базаре тоже без дела не оставался: пристроится к кому-нибудь из приятелей, и вот сидят на берегу арыка, усеянном огрызками, едят дыню и поплевывают семечками в воду.

Спокойная, сытая жизнь началась у Петьки. Кормил его дед хорошо: мастер чебуреки делать, манты и пельмени, борщи соображал, какие Петьке и не снились. Не допекал ворчней, не попрекал куском, как мать, не суетился, а знал себе свое место и возился во дворе, всегда занятый делом. То уедет с осликом за речку и привезет хворосту; то с пастбища тащит навоз в корзине, размешает с водой и шлепает лопатой кизячные блины — целая гора их сушилась за сараем; а то уйдет с сетками на речку и вернется со связкой форели. Уху готовил — за уши не оттянешь. Но чаще всего возился в саду, обрезая ветки, перевязывая их веревочками, подмазывая сучки. Дряхлый такой старик, а столько делать успевал — непонятно, что и откуда.

Назад Дальше