А ей стало не по себе, стало совестно урывать дорогие минуты у затурканного и, видно, не очень удачливого в работе начальника, и она, вернувшись к двум своим домам и пройдя по огородной меже к тому шалашу, в котором всё лето спали братья, забралась внутрь шалаша, на слежавшиеся дерюжки, и, словно продолжая случайный разговор с начальником, как бы оправдывалась перед ним, чтоб он, Сергей Потапович, понял, как нужен дом их семье. Она даже напомнила начальнику мамины слова, обещавшие счастливую жизнь в новом доме, и вообразила вдруг новоселье, полные от закусок и вин столы, гостей, их радостный говор, блеск прояснённых первым хмелем глаз, поцелуи за столом, братание и среди всего этого великолепия — его, Сергея Потаповича, сидящего в белой сорочке и так загадочно глядящего на неё, Катюху. А потом будто бы поручают Сергею Потаповичу растопить печь, он подносит спичку к облитым керосином поленьям, и вспыхивает пламя в молодой печи, бросая блики на лица помешавшихся от веселья людей….
Так, грезя о будущем, лежала Катюха на склеенных дерюжках, а зной томил её, смежал глаза и обещал необыкновенные, цветные сны, и когда она покорилась и уснула, то увидала самое хорошее место, какое только могла отыскать в городке в июльскую духотищу, — увидала пляж, песчаный рай, множество беспечных людей, и среди них — себя. Только во сне можно увидеть себя со стороны. И вот лежала на жгучем песке она, обкрадывала солнце, бродила у воды — и всё равно было жарко, и проснулась она в поту.
Должно быть, долог был её дневной сон, потому что, выглянув из шалаша, различив косоватые тени деревьев на картофельной сникшей ботве, она услышала голоса матери и отца, и голос отца был спокоен и трезв.
Неосторожно ступая на пересохшие, колючие стружки, занесённые за огородную межу, она влетела в старенькое жильё, в глаза бросились разные свёртки на столе, а батя точно испугался её и, отводя взгляд, болея за вчерашнее, произнёс:
— Здрасьте, Катерина Владимировна! Сейчас мы вам на «эскимо» отпустим… — И полез в карман нетерпеливой рукой.
— Мне лучше селёдки сначала, — откровенно попросила она, по запаху определив еду.
— Сейчас, Катерина Владимировна, сейчас… — забормотал отец, потянувшись к свёртку всё той же нетерпеливой рукой.
Нет, можно жить и в этой развалюхе, которую точит жук-древоточец, можно жить и в этой по-подвальному темноватой комнате, где на стене замерла Шуркина авиамодель, не так тесно и здесь, а новый дом — он никуда не денется, и надо ждать своего времени…
Она выбежала на улицу похвалиться бутербродом с селёдкой и, подойдя к той скамейке, где вчера таилась мать и где теперь сидели в надвинутых на лоб косынках соседки и тётка Наташа, сказала женщинам:
— А в двадцать пятый завезли копчёную селёдку.
Женщины стали спорить, в какую цену селёдка и не лучше ли, уж если покупать, то в магазине водников.
Катюха ушла к своему жилью.
У порога ей попалась пятнистая кошка, которая уже что-то съела, облизывалась, показывая бледно-розовую, как бутон, пасть, и которая посмотрела теперь изменчивыми глазами дальней родственницы.
Из коридорчика увидела Катюха через распахнутую дверь, как будто взятыми в раму, тихо и согласно разговаривающих за столом отца и мать. И когда она увидела это, то снова вспомнила вещие слова матери и подумала, что день закончится мирно, хорошо, а остаток дня будет красен: выбежит она на покинутую всеми реку, разденется под кручей донага и брассом поплывёт на середину Днепра и там поиграет на воде среди рыбьей мелюзги.
Заброшенный колодец
Раз, и другой, и снова проскакала на маленькой гнедой лошади девчонка в жёстких техасских брючках, и когда она так мелькала перед Севой в этих табачных брючках и с отлетающими назад волосами, похожими на холку гнедой лошади, когда взрывалась глубокая пыль под копытами, Сева откидывался спиною, пошатывая при этом изгородь, рассеянно взглядывал на дружка своего Лёшку и чувствовал в себе какое-то странное смятение. Нет, не пугался он скачущих коней и сам любил перехватывать их за уздцы на бегу, чтобы пахнуло в лицо горячим ветром от ржущей морды, чтобы увидеть так близко сливовый глаз скакуна, но эта припавшая к шее лошади девчонка словно бы примчалась из какой-то неведомой и заманчивой жизни, из потрясающе большого города — и всё вот так, на лошади, верхом. И едва она, ласково что-то приговаривая, завела лошадь во двор бригадира Стаха, как вспомнил Сева, что и вправду она из города и что зовут её Кирой, что приехала она в деревню, где всё так просто, обычно, где нет ни троллейбусов, ни многогнездовых домов, а лишь кони, да телята, да этот головастый пятнистый бычок, которого рассматривают они с Лёшкой и который так смешно бодается, будто подсаживает на свою комолую голову…
Странная у людей тяга к поездкам и путешествиям, к перемене мест! Кому в деревню скорей бы, а ему, Севе, в город, в шум, где знай не зевай, не очень-то глазей по балконам, на которых бережно выращивают травку. И вот лишь представил он грандиозный город с застеклёнными гнёздами для людей, с горками свежего, дымящегося и чёрного, как мак, асфальта на улицах, лишь представил себя в этом городе и дружка своего Лёшку, толстого, туго соображающего и словно бы внимающего всему приоткрытым пухлым ртом, как явилась тотчас же из бригадирского подворья незнакомая горожанка, лихая наездница.
— Вот так и живёте? — спросила Кира, поглядывая на них снисходительно, уткнув кулачки в передние, нашивные карманы техасских брючек. — Подпираете изгородь? Ловите мух? Ну и скука мне с вами!
При этих словах Сева с Лёшкой смущённо переглянулись, вовсе не удивляясь её смелому тону, вопросам её, а как бы чувствуя за ней правоту, потому что и вправду они с Лёшкой живут как-то сонно, а горожанка сразу же, едва оказалась в деревне, ловко вскочила на лошадь и побывала на большаке, в полях, и у ручья, и у леса, и на всё она глядит свежо и восхищённо, будто ей некогда, будто ей дальше с рассветом скакать, будто уже не первый день она так скачет.
— Ну, что у вас новенького? — допытывалась Кира, не вынимая рук из карманов и расхаживая. — Хоть бы придумали какую-нибудь штуку…
И тогда Лёшка, совершенно сбитый с панталыку её прекрасным появлением, её смелыми повадками, непринуждённостью, промямлил, запинаясь:
— А у нас это!.. бычок есть.
Стыдно было Севе за приятеля, за его дурацкое напоминание про бычка, как будто интересно слушать горожанке, повидавшей многое, про бычка, но вот горожанка восхищённо глянула на бычка, потом на Лёшку и улыбнулась, просияла, руки вынула из карманов и потёрла их одна о другую.
— Снимай-ка свою красную майку! — приказала она Лёшке. — Сейчас мы корриду устроим!
И Лёшка охотно стал раздеваться, а Кира ему помогала, и потом Сева уже с улыбкой наблюдал, как стала Кира этой красной майкой, словно мулетой, взмахивать перед мордой туповатого пятнистого бычка. А бычку-то что, он и без того прёт на человека, упрямо пошёл он и на красный мелькающий цвет, а цвет ускользал от него в другую сторону, и бычок опять упрямо целился головой на красное — и было это всё так здорово!
Жизнь устроена удивительно! Ещё день назад не знал Сева о Кире, а теперь с восторгом глядел на неё, как она ловко дурачит бычка, и казалась ему горожанка в техасских брючках необыкновенной, отчаянной девчонкой, и он изумлённо представлял её на лошади с развевающимися короткими волосами, напоминающими холку, и думал, что совсем по-иному, скучновато было бы здесь без Киры, хоть об этом не могла прийти мысль ещё вчера, — вот как удивительно устроена наша жизнь.
Ему самому захотелось поиграть с бычком в корриду, повзмахивать мулетой захотелось, на волосок от смерти захотелось быть, и он шагнул в нетерпении к Кире. Лёшка тоже шагнул, а Кира, наверное, почувствовала их нетерпение и, разрумянившаяся, с блестящими глазами, уступила им мулету, уступила суровую работу испанских мужчин.
Наверное, оттуда, с бригадирского двора, куда она ушла как-то сразу, вмиг, она ещё долго наблюдала за ними, как дразнят они бычка красным цветом, как настойчиво говорят друг дружке: «Лёш, дай-ка я», «Сева, постой, хватит, я теперь», как сердится пятнистый бычок, поддевая воздух. Всё это, наверное, видела Кира, потому что оттуда, из-за ивового зелёного, живого плетня долетел её требовательный голос:
— Живее, смелее, тореадоры! Каждый из вас может прославиться в Севилье…
Для Севы стронулась с места привычная жизнь и вообще что-то устойчивое в этом мире нарушилось, и он, просыпаясь, думал уже не о том, что в лес пора, пока не собрали бабы всю землянику, а про горожанку Киру думал, и старался уловить отчётливый топот маленькой гнедой лошади, и улавливал этот спешный топот, выбегал на улицу, на которой уже не было лошади, а лишь пыль, поднявшаяся странно, в форме чулок. И пока распадалась эта пыль, Сева всё посматривал по деревне, завидуя себе, что вот услышал он мимолётный топот. Но напрасно он так завидовал себе, потому что и вечером появлялась на улице наездница. Как быстро она мчалась на неутомимой лошади, как взмыкивали коровы, кропившие запылённый подорожник лишним молоком, как давилась лаем катившаяся сбоку собака, как поворачивал морду на дорогу пятнистый бычок, уже совсем готовый для корриды! А Севу знобило от нетерпения, что вот сейчас появится Кира, что ей покажут обученного на испанский манер бычка, и ей понравится всё, и она засмеётся… Хорошо было знать, что вот сейчас, в сумерки, послышится топот.
И вот в сумерки, когда Сева с Лёшкой подпирали изгородь, наигравшись с бычком, прискакала горожанка в техасских брючках, осадила лошадь на бригадирском подворье и тут же выбежала к ним, обиженно как-то приговаривая:
— Да отстаньте от этого тупого бычка! Не надоело вам? Вот я вам такой клад покажу!
И первая шагнула по тёмной улице, не оглядываясь, точно зная, что за нею пойдут они с Лёшкой хоть куда. Сева действительно готов был идти за нею хоть в огонь, хоть в подземелье, и он шёл, замирал, вздрагивал от спокойных голосов сидевших на завалинках дядек и баб, ждал приключения, и открывшаяся с околицы чернота леса показалась ему чужой, неведомой стороной.
Безмолвно шли они к лесу, деревня точно бы провалилась под землю, потому что летом не любят зажигать в деревнях электрический свет, и всё тёмно было позади, всё мрачно было впереди, лишь тосковали — уже не понять где — голоса, поющие в отдалении.
В неузнаваемом ночном лесу сладко пахло земляникой, и было бы страшно идти в чащу, в потёмки, если бы не Кира, которая вела их куда-то вглубь, и Сева понимал, что вовсе не клад открыла Кира, и всё-таки заманчиво было идти, оглядываться во тьму, таить дыхание, как будто и на самом деле идёшь на поиски клада.
И вот засветилось самоцветно то, что не было кладом, но можно было вообразить драгоценностями и эти горевшие холодным люминесцентным жаром светлячки, лежавшие грудой. Кира взяла несколько бледных гнилушек и стала подбрасывать в ладони, Сева тоже взял, а Лёшка принялся набивать ими карманы. Ладонь у Киры слегка озарялась светлячками, а всё же Сева представлял себе таинственную находку, когда он видел на узкой ладони Киры светлячков, и всё было таинственным, фантастическим: их появление в лесу, их тихий счастливый говор, этот клад и то, что исчезла деревня, словно провалилась, едва они покинули её.
— Глядите! — торжественно шепнула Кира и вставила в зубы светлячок, отчего засветились фосфорно-зловеще её зубы.
Тогда и Сева и Лешка сделали то же, у Лешки получалось особенно здорово, потому что у него, как у Кощея, недоставало нескольких зубов. И вот трое разбойников двинулись из леса, и так идти им было жутко и хорошо — Сева чувствовал это.
Никуда не провалилась деревни — обозначилась темными избами. А может, совсем другая деревня это была, если уж начались в эту ночь странные превращении, и Сева, ощущая на зубах пресную древесную щепочку, неугасимую, светящуюся, воображал, как напугается кто-нибудь встречный, как заорет, бежать пустится: караул, нечистая сила!
И надо же, что он почти столкнулся с Мишкой Косым, прозванным Косым за то, что любил он даже поздней осенью ходить из школы босиком, связав башмаки за шнурки и перекинув их через плечо. И вот теперь Босой, не узнавая Севу, так покорно и робко спросил: «А? А?» И вдруг с воплем перескочил изгородь и загрохотал кулаками в двери чужой избы.
— Сгинь, пропади! — крикнула ему вслед Кира, и светлячок выпрыгнул у нее изо рта.
Отошла земляника, загорелась ягода малина по берегам речки, в которой воды по колено, и Сева с Лешкой и Кирой лазили в зарослях, обирая конфетно пахнущую ягоду, иногда срывались в воду, тут же кто-нибудь бросался спасать приятеля. Кира кричала: «Эй, морские и океанские суда! Спасите наши души!» А потом сушили одежду на кустах и сидели на берегу, как потерпевшие бедствие, а потом снова лезли по ягоду, и на смуглой, коричневой коже оставались царапины от колючек малинника.
— Куда вы только смотрите? — с упреком сказала однажды Кира, когда примчались они втроем на речку, запыхавшиеся, точно марафонцы. — Думаете, на ваше детство воды в речке хватит, а там — хоть полное обмеление?
Сева улыбнулся, уже предчувствуя какую-то новую затею. Он уже научился предугадывать Кирины выдумки, когда слышал рассерженный ее голос, и вот, пряча улыбку, смотрел на ее лицо, на отросшую гривку волос, на упругое тельце ее в голубом купальнике, и готов был, как обычно, пойти хоть в огонь, хоть в воду, если так повелит Кира, тем более что вода здесь мелкая.
— Давайте строить запруду. Уровень воды вдвое повысится, обещаю. Вот на почин. — И она стряхнула с ног драные тапки, вмиг связала их шнурками и кинула на самую середину бедной, мелководной речки.
Лёшка потрясённо взглянул на Севу, а Сева, хоть это и показалось ему смешным, всё же высоко оценил Кирину щедрость, и тут же бросился на поиски камней, каких-нибудь валежин. И очень хотелось ему отличиться, чтобы Кира благодарно посмотрела своими зеленоватыми глазами, чтобы тряхнула гривкой, улыбнулась, что-нибудь знакомое произнесла: «Ты самый выдающийся матрос на моём судне. Да, Сева». Очень ему хотелось, чтобы замечала Кира его, обращала на него внимание и чтобы потом, когда уедет в город, когда ей надоест свой класс, она вдруг вспомнила бы их с Лёшкой, вспомнила маленькую гнедую лошадь, мелководную тихую речку и как строили запруду, загорали, как было жарко и хорошо.
И он бросился на поиски камней, каких-нибудь валежин, но тут же решил, что сначала надо гатить речку, вбивать колья, и он так и делал, вгонял в податливое дно столбики и колья, а Кира с Лёшкой подносили каменья и разный древесный лом. Всё это Сева крепил поперёк речки, вырастала крепостная стена… Уже по грудь ему была речка, и он, оглядываясь, видел её раздавшееся течение и думал, как было бы прекрасно устроить по всей речке запруды, чтобы приехала Кира на следующее лето и ничего тут не узнала!
Но уже и теперь стала речка шире, как в половодье, а может, Севе это казалось, и он всё укреплял запруду и готов был принять тележное колесо, которое катила Кира, но вот она придержала облепленное сухой грязью колесо и взглянула вверх, на великий тополь, росший на берегу, и словно бы улыбнулась небу и тополю, и, когда она так взглянула и улыбнулась, тотчас же догадался Сева, что сейчас велит им Кира достать верёвку или вожжи, зацепить колесо и втащить на самую верхушку тополя, чтобы гнездились на колесе аисты. На мгновение Севе подумалось, что он сам нафантазировал и что Кира ничего им не велит, но ему так хотелось исполнить и эту Кирину прихоть! И он уже представлял, как будет лезть, обдирая ноги, по стволу, тащить обложенное земляной коростой колесо, крепить верёвку и как следом будет взбираться в своих прочных брючках Кира. Нет, как прекрасно, что стронулась в нынешнее лето привычная жизнь и всё стало на грани приключений!