Мигнув, погас в избе огонёк, а ребята ещё долго шептались о чём-то и уснули далеко за полночь.
Утром Кирик проводил своего друга за ограду и долго смотрел ему вслед… По его худым щекам одна за другой катились крупные слёзы…
Глава четвертая
Прошёл буранный январь. Заимку Зотникова занесло сугробами снега. Перемело лесные тропы, и редкий человек заглядывал сюда. Кирик помогал Чугунному управляться со скотом, чистил конюшни, коровники и усталый забирался вечером в тёплый угол полатей, где прикрытый лохмотьями лежал игрушечный конь Атаман. Мальчик гладил коня по спине, снова и снова пускал по наклонной доске полатей.
Однажды он оставил коня на подоконнике и ушёл помогать Чугунному, который чистил двор. Вернувшись в избу, застал здесь только остатки своего Атамана. Оторванная голова валялась под лавкой, одна нога была вывернута, и вместо копыт торчали клочки плохо склеенной бумаги. Кирик горько заплакал.
— Чего разревелся? — грубо спросил его вошедший Иван.
— Атамана кто-то сломал, — ответил сквозь слёзы Кирик.
— Эка беда! Был Атаман да сплыл. В печку его теперь… — помолчав, Чугунный промолвил: — Я знаю, кто коня искалечил.
— Кто?
— Степанко. Забегал сейчас ко мне в пригон[7], хвастал, что сломал у тебя игрушку.
У Кирика созрел план мести. Вечером, когда стало темно, он вышел из избы и поднялся на хозяйское крыльцо.
Дверь открыла Варвара.
— Степанко дома?
— Дома. На что тебе?
— Мне бы только на его лошадку посмотреть.
— Нашёл время! — проворчала Варвара, но впустили мальчика в дом.
Стёпка сидел за столом. Зотникова не было видно.
— Можно твою лошадку посмотреть? — дрожа от волнения, спросил Кирик.
— В горнице стоит в углу, — ответил Стёпка и направился с Кириком в комнату.
Кирик ещё в дверях увидел блестящего коня, который так поразил его на ёлке. Он взял игрушку в руки и, сделав шаг к печи, без колебаний бросил в огонь.
Раздался отчаянный рёв Стёпки. Кирик метнулся мимо остолбеневшей Варвары и, распахнув дверь, кубарем скатился с крыльца. Через минуту он был на скотном дворе и, спотыкаясь в темноте о спящих коров, забился в солому.
Было слышно, как по двору быстро прошёл с фонарём в руке Евстигней, должно быть, направляясь к избе Чугунного.
Вскоре огонёк замелькал возле коровника. Затем послышался голос хозяина:
— Куда он, бродяга, девался?
Свет фонаря упал в угол скотного двора, перекинулся в другой.
Кирик лежал не шевелясь. Через несколько минут раздались удаляющиеся шаги и грязная брань хозяина. Прогремела цепью собака, и всё стихло. Кирик забрался глубже в солому и задремал.
Разбудил его крик петухов. Ежась от холода, он поднялся на ноги. Куда идти? В Тюдралу к Яньке нельзя — хозяин непременно найдёт. Лучше в тайгу — там можно встретить чьё— нибудь жильё.
Кирик вспомнил, что Стёпка прятал лыжи под крыльцо, и прокрался к хозяйскому дому. Действительно, лыжи были на месте, и Кирик осторожно потянул их к себе.
«Нужно выбираться задами, через скотный двор — тогда не скоро заметят», — подумал мальчик.
Поднявшись на крышу коровника, где было сложено сено, Кирик скатился в мягкий сугроб и ощупью направился вдоль стены.
Мальчик прополз несколько метров и стал на лыжи. Перед ним темнела тайга. Он пошёл торопливо, отдаляясь всё больше и больше от заимки. Наступал рассвет — серый, неласковый. В его сумраке Кирик натыкался то на кустарник, то на старый бурелом, оголённые ветви которого торчали из— под снега. Когда скупое зимнее солнце поднялось над тайгой, мальчик выбрал место под пихтой и снял лыжи. Отдохнув, пошёл дальше. В полдень он поднялся на перевал в надежде увидеть где-нибудь дымок, но всё было покрыто снегом, и ничто не напоминало о близком жилье человека.
Кирику стало страшно одному в холодном безмолвии леса, и он хотел было повернуть обратно, но, представив себе, что ждёт его у Зотникова, зашагал ещё быстрее вперёд.
К вечеру, спустившись с перевала, мальчик наткнулся на лыжный след. Но человек, видимо, прошёл здесь давно — это было заметно по завьюженной лыжне. Не спуская с неё глаз, Кирнк прибавил шагу. В сумерках остановился на опушке широкой поляны, наломал сухих веток и пошарил по карманам в поисках снимок. Коробки не было… Ночь тянулась томительно долго. Мучил голод.
«Только бы не уснуть!» — думал он и, чтобы прогнать дремоту, садился, вставал, ломал на мелкие части хворост.
Перед утром подул ветер. Под его напором качались голые верхушки деревьев, и с нижних ветвей комьями падал снег. Мороз крепчал. Голова Кирика клонилась всё ниже и ниже. Выглянуло солнце. Мальчик открыл отяжелевшие веки и увидел рядом с собой небольшую ель, осыпанную изумрудами блестящих снежинок. Где он видел её раньше? В доме Зотникова?
Ему казалось, что под елью стоит и тот старик в белом тулупе, в корзине у которого была чудесная лошадка.
Потом почудилось, что где-то недалеко хихикнул противный писарь и повертел перед глазами конфеткой.
Вдруг чья-то сильная рука подняла мальчика на ноги. Напрягая силы, Кирик открыл глаза: перед ним стоял незнакомый охотник, возле вертелась небольшая собака из породы сибирских лаек.
— Ну, малыш, тебе повезло! — сказал охотник по-алтайски. — Если бы не моя собака, замерзать бы тебе в тайге… Правда, Мойнок? — обратился незнакомец к собаке.
Пёс ласково вильнул хвостом.
Человек, нашедший Кирика, был молодой охотник Темир.
— Как тебя зовут?
— Карабарчик.
— О, Скворец! Как же ты сюда попал?
Кирик рассказал историю с конём, рассказал и про своё бегство с заимки Зотникова.
— Этого богача я знаю… — брови охотника сдвинулись. — Он друг кривого Яжная и Кульджинова — двух пауков Теньгинской долины.
Темир развёл костёр, вскипятил чай. Достал из сумки копчёный сыр и подал Кирику.
— Ешь и ложись спать, — сказал он. — Завтра утром пойдём на наше стойбище в Мендур-Сокон к дедушке Мундусу.
Наломав веток, охотник устроил Кирику постель и улёгся рядом с ним у огня…
На стойбище пришли на следующий день к вечеру.
— Живого скворца под пихтой нашёл, вот он! — молодой охотник подтолкнул Кирика к старику, сидевшему у огня.
— Однако алтайский мальчик, — подслеповатые глаза Мундуса уставились на Кирика. — Чей ты?
— У него родных нет. Жил у русского заимщика Зотникова, друга Яжная и Кульджинова.
— У Евстигнейки? — и, как бы отвечая на свой вопрос, Мундус добавил: — Шибко худой человек, чёрное сердце у него. Яжнай худой, Кульджинов худой. Садись к огню, — старик указал на место рядом с собой. — Сейчас кушать будем… Темир, — обратился он к сыну, — налей парнишке чегеня[8]. Пускай пьёт. Ишь, какой тощий! — он сочувственно похлопал Кирика по сухим лопаткам.
Вечером в аил Мундуса собрался народ. Пришли слепой Барамай с внуком, Амыр с сыном, горбатый Кичиней и другие. Мундус закурил трубку и передал её соседу. Тот, сделав затяжку, протянул её второму, и, когда трубка обошла мужчин и вернулась к хозяину, начался разговор.
— Ну, как белковал? — опросил Темира маленький Кичиней.
— Хорошо, — ответил охотник. — Скворца нашёл.
— Это зимой-то? — повернувшись к говорившему, слепой Барамай недоверчиво покачал головой.
Темир подвел Кирика к старику:
— Убедись.
Барамай ощупал мальчика, спросил, как зовут.
— Карабарчик, — ответил тот.
— Однако на Алтае скоро будет весна, — старик многозначительно улыбнулся. — В тайге появились молодые скворцы.
— Скоро будет весна, — повторил за ним Амыр. — Скоро! — тряхнул он уверенно головой.
Мундус поднялся от костра, горевшего посредине жилища, и, взяв топшур[9], тронул струны. В аиле раздалась песня:
…Гусь усталый летит по Катуни[10] вниз,
ниже вершины березы.
Я смотрю на свою невесёлую жизнь,
из глаз моих льются слезы.
Отправляются гуси в большой перелёт,
крылья у них устали.
В наших аилах злая бедность живёт,
и глаза мои слёзы застлали.
Разве есть у нас на Алтае ирим[11],
где не села б гусиная стая?
Разве есть бедняк, чтоб горбом своим
не работал на хищника-бая?..
Печально зазвенели струны топшура, и, вторя им, рыдающим голосом пел старый Мундус:
…Не найти у нас на Алтае камней,
на которых не сиживал ворон.
Не найти в нашей жизни радостных дней
без нужды и тяжелого горя.
Певец умолк. В аиле стояла тишина, нарушаемая лишь треском горящих дров, и, казалось, дым от костра, медленно клубясь, выносил с собой к тёмному небу отзвуки скорбной песни.
Первым прервал молчание молодой охотник Амат:
— Кам[12] Каакаш велел привести к нему белую кобылицу, а то злой дух пошлёт на наше стойбище несчастье.
— Мало он от нас баранов угнал? — горбатый Кичиней вскочил на ноги. — Он обманщик!
— Где возьмём белую кобылицу?
— Надо просить кривого Яжная, — раздался голос пастуха Дьялакая.
Темир, схватив висевшее на стене ружьё, крикнул гневно:
— Кто первый пойдет к Яжнаю — чёрному сердцу, тому смерть. Проживем без кама и Яжная! — помолчав, заговорил мягче: — Недавно я встретил в тайге русского, он мне сказал: «Скоро, охотник, будут большие перемены», — Темир окинул внимательным взглядом собравшихся. — Карабарчик — хороший знак. На Алтае настанет весна…
Наступил конец февраля — месяца больших морозов. Нужда железными клещами охватила стойбища. Хлеба не было, и большие плоские камни — серые паспаки, на которых когда— то женщины растирали зёрна ячменя, точно могильные памятники, стояли в углу бедных аилов.
Коровы не телились, и высохший борбуй[13] сморщился, как старый опёнок.
В один из таких дней в аил Мундуса забрёл слепой Барамай. Вынул трубку с длинным черёмуховым мундштуком и вздохнул. Табаку не было.
— Внучка Чейнеш умерла. Эрдине в горячке. Молока нет, ира нет, кушать нечего, — сказал он печально.
Из тёмных глазных впадин старика выкатилась слеза. Кряхтя, Мундус поднялся, снял с полки коробку из тёмной жести и высыпал на ладонь Барамая последнюю щепотку чая.
— Что ещё дать? — посмотрел на закоптелую решётку, где когда-то лежал сыр, и, положив руку на плечо слепого, сказал со вздохом: — Сыра нет. Может, Темир принесёт немного муки за пушнину, тогда дам.
Барамай засунул трубку за голенище и, нащупав дверь, вышел.
Под вечер зашёл Амыр.
— Думаю идти к кривому Яжнаю. Может, немного денег даст. Весной наймусь к нему в пастухи.
— Байский рубль — что снежный ком: чем дальше катится, тем больше становится. Возьми у меня немного денег. Поправишься с нуждой — отдашь, — нашарив несколько последних серебряных монет, Мундус передал их Амыру: — Сходи в Теньгу — купи хлеба.
Кирик с восхищением смотрел на доброго старика: «Всех бедняков жалеет!»
Прошло недели две. Голод, как зловещая птица, день и ночь кружил над аилами Мендур-Сокона. Люди умирали.
Умерла старая Бактай — мать Амыра. Пластом лежала на овчинах когда-то веселая девушка Эрдине.
Однажды ранним утром на стойбище прискакал всадник. Судя по богатой одежде и коню, он принадлежал к знатному роду. Лицо всадника было обезображено шрамом, один глаз вытек.
Соскочив с седла, незнакомец направился к аилу Мундуса. Опустившись возле очока[14], приезжий вынул отделанную серебром монгольскую трубку и, затянувшись, передал хозяину.
— Где Темир?
— На охоте.
— А под овчиной кто спит? — одноглазый, точно ястреб, взглянул на Кирика. — Чей мальчик?
Старик замялся.
— Мой племянник.
Богатый гость, быстро вскочив на ноги и подойдя к спавшему, грубо встряхнул его.
— А ну, поднимись!
Мальчик открыл глаза и в недоумении посмотрел на приезжего.
— Ого, этого племянника я видел, однако, у Евстигнея! Это Кирик. Он убежал с заимки. Завтра же доставь его хозяину! Понял?
Мундус ничего не ответил.
— Если явится Темир, пускай приедет ко мне. Скажи, что Яжнай будет ждать его на стоянке в Келее.
Пока знатный гость разговаривал с Мундусом, возле аила собрался народ.
Заслышав шаги бая, слепой Барамай вышел из толпы:
— Яжнай, я знал твоего отца, Камду. Он был добрый пастух, и, когда мы были в нужде, он делился с нами всем, что у него было. Ради доброй памяти отца помоги нам!
Яжнай занёс ногу в стремя и презрительно посмотрел на притихших людей:
— Брось шутки, старый Барамай! Яжнай не любит их, — ударив коня нагайкой, бай поскакал со стойбища.
Барамай повернул незрячие глаза к толпе.
— Кокый корон[15]! — воскликнул он и опустился на землю.
— Кокый корон! — повторила за ним толпа.
Горный ветер подхватил печальные голоса людей и развеял их по долине.
Глава пятая
Кирик по-прежнему жил у дедушки Мундуса и часто вместе с Темиром уходил в тайгу белковать.
Привычный к лошадям он быстро научился ездить верхом и стрелять из ружья, которое подарил ему Мундус.
Правда, ружьё было старое, тяжёлое, но Кирик был доволен подарком. Вечером, после охоты, укладываясь спать, мальчик насухо обтирал его и ставил над изголовьем, как настоящий таёжник. Иногда зимними вечерами старый Мундус рассказывал сказки. За тонкими стенками аила шумела пурга, сотрясая убогое жилище. Ветер, взметая сугробы, яростно бросал снег на стойбище, в ущелья гор, заносил все людские и звериные тропы. В аиле ярко горел костёр. Его отблески метались по закоптелым стенам жилища. Дым медленно тянулся к отверстию и, как бы дождавшись, когда пройдёт порыв ветра, стремительно вылетал из аила. Темир, намаявшись за день на охоте, крепко спал на козьих шкурах. Ворочался на своей подстилке Мойнок…
Выйдя как-то из аила, Кирик заметил на стойбище оживление. Мужчины и подростки спешили к жилищу слепого Барамая.
— Приехал кам Каакаш. Он будет выгонять злого духа из тела больной Эрдине, внучки старика, — сказал Мундус. — Сейчас пойдём смотреть.
Ещё издали услышали глухие удары бубна, которые неслись из аила Барамая. На обряд камланья людей собралось много. Те, кто не успел войти в жилище, стояли у порога. Мундусу, как почётному человеку, уступили место в аиле, и он уселся с Кириком недалеко от очока.
Кам, высокого роста, сухопарый старик, одетый в костюм с изображением мифического чудовища с четырьмя ногами и раздвоенным хвостом, бормотал над больной какие-то заклинания, ударяя колотушкой в бубен. К груди кама было прикреплено железное кольцо с подвесками, которое защищало от нападения злых духов, по краям одежды нашиты змеиные головы, когти беркута, перья филина и пух белой совы.
Кам стоял над изголовьем больной и продолжал тянуть нараспев свои заклинания. Эрдине сделала слабое движение, и Каакаш резко ударил колотушкой в бубен, медленно закружился и, грохоча колотушкой по бубну, запел резким, гортанным голосом. Неожиданно остановился у ног больной и, взвизгнув, протянул к ней руки.
Потом, пятясь к двери, начал делать движения, напоминающие движения человека, который, напрягая силы, старается вырвать из земли молодое дерево вместе с корнем.
— Злого духа вытаскивает из Эрдине, — услышал Кирик приглушённый шёпот Мундуса.
Продолжая визжать, кам тянул воображаемого духа к порогу. Больная лежала неподвижно, устремив лихорадочно блестевшие глаза к дымоходу.
Дёрнувшись ещё раз, Каакаш метнулся к постели Эрдине и, яростно колотя в бубен, закружился в дикой пляске. Стучали когти беркута, топорщились перья филина, казались ожившими змеиные головы на одежде.
Кирик прижался к Мундусу.
Вдруг кам упал, изо рта у него показалась пена. В аиле наступила тишина, и прерывистое дыхание больной слилось с хрипом лежавшего неподвижно кама.
Каакаш поднялся и сказал голосом здорового человека: