Алики-малики - Полетаев Самуил Ефимович 3 стр.


Письмо из книготорга взбодрило её. Исчезла слабость, появилось хорошее настроение. Всем объявила, что получила приглашение от подруги, которая собирается показать её московским врачам. До самого последнего дня не сообщала даты отъезда.

Накануне вдруг почувствовала слабость. Закралось смутное предчувствие, что это последняя в её жизни поездка и что она, наверно, не вернётся. Наглоталась лекарств, отлежалась немного и всё же решила ехать. И обо всём сказала Алику. Алик нисколько не обиделся, что не он едет в Москву, он был даже очень рад за бабу Шуру и горд оттого, что, кроме него, в квартире об этой поездке никто не знал.

Непонятно, как удалось ему вырваться из-под бдительного родительского ока — возможно, сослался на какую-нибудь районную олимпиаду юных математиков. Он встретил Александру Ивановну на углу Бассейной улицы, взял её лёгкий чемоданчик и пустился в рассуждения о будущих городах — поводом послужила Москва, — о городах сферических, кольцевых, высотных, островных, летающих вокруг Земли, громко кричал, привлекая внимание прохожих. Александра Ивановна слушала его вполуха и озабоченно заглядывала в окна первых этажей, соображая, не очень ли скромно — потёртая жакетка, шляпка, туфли на низких каблуках — одета она для столицы.

На вокзал пришли за час до отхода поезда, времени было много, она завела Алика в кафе и накупила разных сортов мороженого, две бутылки фруктовой воды, курила и смотрела на Алика, лизавшего фиолетовые и розовые шарики и не перестававшего рассуждать — на этот раз о будущем транспорта. Припухшие глаза Александры Ивановны подозрительно мигали, она прикладывала к носу платочек и хрипло кашляла, прочищая горло. Она с болью расставания смотрела на этого неумолкающего человечка, который, сам того не ведая, сделал счастливыми последние её дни. Грусть, с какой она смотрела на него, горчила предчувствием, что она уже не вернётся и больше не увидит его. И тогда она подумала вдруг, что он, наверно, будет счастлив и без неё, и успокоилась. И мир, в котором она жила, стал удаляться от неё, она знала, что останется сейчас одна, и ей вдруг стало хорошо, потому что уже тогда, когда вызывали ночью неотложку, уже тогда она рассчиталась с жизнью и жила теперь сверх положенного срока, и сейчас поняла, что это состояние снова придёт к ней и уже не уйдёт. Но оно ещё не пришло, и пока её что-то связывало с жизнью — мальчик, этот философствующий человечек, пучеглазый, кучерявый Алики-малики. Она в последний раз дышала его дыханием и ненасытно смотрела на него, единственно дорогое ей сейчас на свете существо. Нет, она жила, ещё жила и наслаждалась, глядя, как работает языком на два фронта Алик, проникаясь его жизнью, сливаясь с ним, и чувствовала, что он навсегда входит в неё, верила, что, может быть, через сто, двести, пятьсот, тысячу лет они ещё встретятся, чтобы уже никогда не расстаться.

— Алики-малики, мы не опоздаем?

Нет, времени было ещё достаточно, но беспокойство подхватило и повлекло её вон из кафе. По платформе расхаживал, вглядываясь в лица, Сергей. Неизвестно, как он узнал о её отъезде. Он подлетел к ней, расталкивая толпу, взял её за плечи, что-то хотел сказать, но бубнил, заикаясь, осевшим голосом.

— Ты не волнуйся, сынок, Серенький мой. Всё будет хорошо.

— Как… какая подруга? Зачем неп… правду говоришь?

— Ну, сынок, прости меня, старую дуру, не хотела тебя огорчать. Ты не сердись на меня, милый, не ругай непутёвую твою мать… Ты прости меня…

Сергей оглянулся — на него, засунув руки в карманы, странно косил глазами Алик, смущённый нежностью женщины, которую любил больше всех.

— Здравствуй, Сергей, — сказал он, как бы извиняясь. — Я тоже провожаю твою маму.

«Твою маму» — он проговорил эти слова затруднённо и с каким-то удивлением, словно расставаясь с чем-то важным, принадлежавшим только ему, а вот сейчас приходилось делить это с кем-то ещё. Недоумение сквозило в глазах его. От Александры Ивановны не ускользнуло это недоумение, оно обожгло её душу: чужая она, старая, пропасть разделяет их, а ведь он смотрел на неё как на мать, глазастый этот говорун и фантазёр, и тихая, подавленная, как глоток рыдания, шевельнулась обида на судьбу.

— Её посмотрит хороший московский доктор, — докладывал Алик Сергею, словно тот ни о чём не знал.

— Да что ты мелешь! — вскричал Сергей, поймавший наконец голос, до этого ускользавший от него. — Да она же премию какую-то получила, книгоноша несчастная!..

— Да? — не очень удивился Алик. — Это, безусловно, интереснее, чем ходить по докторам. — Он ни капли не смутился оттого, что баба Шура бессовестно обманула сына — видимо, моральные вопросы, цена слов и поступков не занимали его. — В таком случае, баба Шура, ты обязательно должна побывать в планетарии и зоопарке. Папа обещает меня свезти в Москву, — Алик вздохнул и отвёл глаза в сторону, — если я буду хорошо себя вести и успешно закончу седьмой класс…

— Ты должен постараться, Алик.

— Конечно, я буду стараться, но не всё зависит от меня, к сожалению. Если учительница по физике не понимает простых вещей, то сколько ни старайся, а больше троечки у неё не получишь.

Дело в том, что при своём несколько отвлечённом складе ума и интересах, далёких от школьной программы, он порой не понимал простых вещей, требующих обыкновенного прилежания и внимания, и это прискорбно отражалось на его отметках. Можно было посочувствовать ему: условия перед ним отец поставил чрезвычайно хлопотливые и сложные.

— Вообще говоря, времени у тебя впереди много, в Москве ты всегда успеешь побывать…

— Безусловно, — согласился Алик.

— Милые мои, прощайте, дайте я вас поцелую. Вы здесь постойте, я посмотрю на вас вместе…

Александра Ивановна клюнула растерявшегося сына, прижала Алика и вдруг взяла их руки, сцепила и страстно сжала, словно хотела спаять в любовном порыве собственного сердца всё, что осталось, всё, что ей было дорого. И от этого внезапного движения Сергей, пришедший с твёрдым намерением не пустить мать в Москву и вернуть домой, оцепенел и ослаб, и проблеск живой мысли блеснул в его глазах.

Александра Ивановна поднялась, уже в тамбуре показала проводнице билет и промелькнула в одном, другом, третьем окне. Сергей растерянно огляделся. Какое-то далёкое, возможно, детское воспоминание передёрнуло душу, он стушевался, на миг почувствовал себя маленьким, затерянным и жалким. Увидев рядом Алика, незнакомо уставился на него, перевёл взгляд на свою руку — в ней покорно лежала худенькая смуглая рука, словно он забыл о ней. Алик задумчиво смотрел на вагон, брови его двигались, он хотел вдогонку сказать что-то очень важное и значительное, и досада кривила его губы оттого, что поезд уже отходил. Их толкали, и Сергей чувствовал бессилие его худенькой руки в своей сильной мужской ручище, и что-то тёплое окатило его душу и толкнулось к Алику — сам ли он почуял беспомощную доверчивость мальчика, или, может, это внушала ему мать, которая, собрав морщины на лбу, подняв брови, неистово смотрела на них. Она хотела что-то сказать, она говорила что-то, но поезд уносил её. Она тянулась из окна и смотрелась, как уплывающая фотография в рамке. Над вагонами плыл дымок, ветер сбивал его вниз, заволакивая окна.

Сергей очнулся от оцепенения.

— Ты что? Ты сказал что-то?

Алик исподлобья посмотрел на него своими расширенными внезапной мыслью глазами.

— Понимаешь, все шумы, гудки, скрипы, звон и даже то, что говорят люди, это ничего не пропадает, оставляет след, неуловимый никакими сегодняшними приборами, но, вообще-то говоря, нет ничего хитрого в таком аппарате, сверхчувствительном, который мог бы расшифровать следы, оставляемые звуками на стенах, скажем, этой станции. Представляешь, пройдёт много лет, может быть, тысячу или больше, включат микрозвуковой магнитофон, настроят его на соответствующую волну, и он воспроизведёт всё, что происходило сегодня здесь, и даже наш разговор…

Сергей посмотрел на него ошалелыми глазами, напряжённо сморщил лоб, продираясь мыслью через эту внезапно возникшую перед ним перспективу. Он мучительно барахтался, пытаясь связать слова, возникшие так неожиданно. По-видимому, это имело какое-то отношение к тому, что ушёл поезд и уехала мать, — да, это было как-то связано с матерью. Он с внезапной жалостью подумал о ней, теперь уже отчётливо понимая, что жить ей недолго, и содрогнулся оттого, что был с нею груб и нечуток. Мать любила черноглазого больше, чем его, Сергея, и он, Сергей, осознав это, не почувствовал обиды. В нём появился вдруг интерес к мальчишке и к тому, что тот сказал, поскольку слова его имели отношение к звукозаписи и радио, в которых он разбирался. Он вытянул Алика из толпы провожающих и повёл в кафе, где можно было посидеть и съесть по порции мороженого.

— Ты, брат, не видел моего мотоцикла? — спросил Сергей, придвигая Алику мороженое. — Своими руками сделал. Понимаешь, хранить негде, в институте стоит. Хочешь, махнём сейчас туда и покатаемся?

Алик оставил мороженое.

— Ты ешь, ешь! Так какой, говоришь, магнитофон? Ну-ка расскажи о нём подробней, что за штука такая…

Кожаный ошейник

Над горой ещё не поднялось солнце, ветер дремал в лощине, свернувшись в клубок, а Орко уже проснулся. Он стоял, привязанный к ограде, скучал и ждал, когда закричит петух, зашевелятся куры, послышится голос хозяйки и зазвенят о подойник молочные струи. Он будет ждать, пока в шуме просыпающегося дня не разнесётся хрипловатый и резкий голос Хазбулата, его молодого хозяина. Кроме Хазбулата, был ещё старый хозяин Кунай. Он всегда, сколько помнит его Орко, был молчалив. Это был хороший хозяин, всегда спокойный, разумный и терпеливый. Он трудился вместе с Орко, возил на нём сено с луга, и это было хорошо, потому что сено нужно было корове, овцам, а также и ему, Орко. Вместе они возили на базар яблоки и виноград в корзинах, белый камень с горы, и это тоже было важно. Орко возил, а хозяин шёл рядом, сгружал корзины на базарный прилавок. Хозяин всегда трудился — дробил камень, мостил им дорожку, пускал воду в арык, поливая огород и деревья. А когда дела не было, привязывал Орко к ограде, давал охапку сена и торбочку овса, мягко трепал по ушам и шее. Это был хороший, спокойный хозяин, не то что молодой Хазбулат.

Молодого хозяина Орко помнит совсем ещё маленьким, когда тот, пухлый, беленький, пахнущий молоком, ползал на четвереньках, как щенок. Он помнит, как тот впервые начал вставать на кривые ножки и тянулся к нему растопыренной грязной ладошкой. Орко доверчиво наклонялся над мальчиком, а тот цепко и больно впивался пальцами в губы или уши, и Орко спокойно терпел, помахивая хвостом и осторожно перебирая ногами. Когда Хазбулат подрос, он стал хватать Орко за хвост. Худо пришлось бы чужому человеку, который вздумал бы схватить Орко за хвост. Он припадал на передние ноги, а задние вскидывал вверх, и чужак, получив удар в живот или грудь, летел на землю с воем, а затем, опомнившись, уползал подальше, как ящерица, и на всю жизнь зарекался затевать возню с ослиным хвостом. Но проделки Хазбулата, мальчишки с цепкими руками, Орко сносил терпеливо, потому что запах его, дыхание, чёрные, как маслины, глаза он знал с той минуты, когда добрая хозяйка Сулима вышла с белым свёртком из родильного дома и передала свёрток старому хозяину Кунаю, и потом все они шли домой, и Орко шёл рядом, слушая, как свёрток, нежно пахнущий молоком, кряхтит и чмокает, как ручеёк, пробивающийся среди камней в горах.

От Хазбулата Орко всё мог стерпеть…

Теперь Хазбулат был худой, сильный и ловкий, как волчонок, двенадцатилетний мальчишка с нестриженой гривой жёстких чёрных волос и горячими, опасными, как пчёлы, глазами. По утрам, подхватив сумку под мышку, он торопился к большому дому с двумя рядами окон внизу и вверху, куда сбегалась чуть не вся детвора аила, и на несколько часов водворялась тишина, словно аил при свете дня всё ещё продолжал спать. Но Орко уже знал время, когда эта обманчивая ночь прекращалась — в двухэтажном доме кончались занятия, и шум, сперва тихий, потом всё громче, как горный поток, катился по улицам и переулкам, растекаясь по дворам, словно по арыкам, пока к ограде во дворе не подбегал Хазбулат и тут же, сбросив сумку, прыгал на Орко верхом…

Иногда, впрочем, и Орко приходилось с утра бежать к двухэтажному дому. Хотя дом находился недалеко, Хазбулат отвязывал его, выгонял на улицу, садился на спину и гнал его рысью к школе. Из переулков и улиц появлялись ребята, и некоторые из них, как и Хазбулат, скакали на осликах, а у самой школы, пока не раздавался звонок, устраивались гонки. Орко, желая угодить молодому хозяину, нетерпеливо колотившему его по бокам, нёсся во всю прыть, стараясь обогнать соседских ишаков. Мчались мимо тополей, акаций, оград, пугая кур и собак. Орко почти всегда приходил первым. Когда раздавался звонок, ребята разом забывали своих ослов и устремлялись к школе. Орко брёл один домой — дорогу он знал, как знали и другие ишаки, разбредаясь по дворам. Они жили рядом и часто встречались на базаре, но общались редко, потому что люди были им ближе и нужнее — они их кормили. Но по ночам, чувствуя томление и тоску по сородичам, ишаки начинали взывать друг к другу. Крики их разносились по аилу и улетали к дальним горам, возвращаясь оттуда эхом. В эти минуты они объединялись в одно своё государство и перекликались, громко обсуждая какие-то свои ослиные дела. Какие? Это была ослиная тайна, о которой людям не дано было знать…

Когда Хазбулата не было дома, а у старого хозяина не предвиделось никаких дел, Орко дремал или пасся за оградой. Он поднимал голову и смотрел на горы, на небо, на кустарники, вдыхал сладкий запах лугов, а иногда вдруг чуял свежее веяние холода, стекавшего с белых горных вершин. Он жил со спокойной совестью существа, занятого делом и тем одним оправдывающего своё существование. Он ощущал тёплую шкуру свою, плотное брюхо, крепкие ноги, чуткие уши и острые глаза и сам себе казался прекрасным и нужным. Он был доволен собой, своими хозяевами, не только старым, но и молодым, которому по молодости прощал его проказы. Он был доволен также двором, в котором жил, курами, собакой, с которой никогда не ссорился, коровой, ничем ему не мешавшей, всем миром, полным вкусных запахов и красок, радующих глаз.

Однажды к хозяину пришёл сосед Мустафа.

— Говорят, что в каком-то районе на ишаков напала хворь, — сообщил ему по секрету Мустафа. — Ты ничего не слыхал? Что за хворь, ты не знаешь? Может, какая-нибудь чума? Или, может, скотская язва, прах их возьми? А ещё говорят, что эта самая язва или чума пробирается и в наш район. Скажи, Кунай, ты ничего не слыхал?

Нет, Кунай ничего не слыхал ни о какой язве и чуме, но чёрная забота закралась в его душу. Тем более что кто-то, как он узнал потом, стал выгонять своих ослов. По аилу ходили тёмные слухи. Говорили, что от ослов болезнь переходит на рогатый скот. И что скоро в районе введут карантин. Может, всё это выдумали глупые старухи, но вот Мустафа уже выгнал свою ишачку. И другие тоже стали выгонять. И тогда Кунай стал думать: зачем держать ему этого паскудного осла, дожидаясь чумы или язвы, кто их там разберёт?

— Хе, Кунай, кажется, тебе тоже придётся прогнать своего Орко, — сказал он себе, потому что всерьёз относился ко всяким слухам, которые грозили бедой. — Ишак в хозяйстве нужен, конечно, но что поделаешь, если в аиле все уже говорят о чуме или язве, чёрт их там разберёт?

Кунай сошёл с крыльца, подошёл к ограде и долго смотрел на Орко, скрёб свою волосатую грудь и кривился, словно его мучила изжога.

— Чего ты стоишь, дурачок? Давай-ка поработаем в последний раз.

Хозяин запряг осла в тележку и первым делом загнал его в сарай, где стал лопатой грузить навоз и вывозить на огород, чем давно собирался заняться, да всё откладывал, считая, что времени впереди у него много. Кто знал, что придётся выгонять осла! Потом он стал вывозить мусор со двора и гнал Орко на свалку к оврагу, куда свозили мусор со всего аила. Вывозили они до полуночи, и Орко уже качался от усталости, оттого, что нарушились его привычки, потому что в это время он привык дремать. Но хозяин и на этом не успокоился — он погнал его на карьер и стал возить белый камень и щебень, хотя запас камня ещё был во дворе, и только под самое утро оставил его в покое, но и то ненадолго. Как только открылся базар, хозяин взгрузил на него два ящика с виноградом и за всё то время, что продавал, не догадался надеть ему на морду торбочку с овсом, как это делал всегда, пока шла распродажа. И что обиднее всего, ни разу не сказал ласкового слова, не погладил, а всё понукал и охлёстывал его камчой.

Назад Дальше