Истратов встал, довольный. Важные дела сделал.
— Брёвна бы мне для мосточка через ручей, да извини — пустяки всё это…
— Это почему же пустяки? — Клычков снимает трубку и энергично дует в неё. — Гурий? Кныш у тебя? Ты вот что, на денёк отпусти его в школу. Как так? А где он? — И, положив трубку, извиняясь: — Тебе какой мосточек?
— Через овраг на Жуково. Ребята ходят, падают.
— Тьфу ты! — смеётся Клычков. — Всего и делов. Да вот Кныша, понимаешь, нет. А сами не можете? Н-да. Ну ладно, через неделю, как вернётся, прямо же к тебе и пошлю. Будь спокоен, всё сделаем.
Неделя вроде пустяк, а ждать нельзя, и Ефим идёт к деду Мануйле, у которого свой конь — от районной конторы заготутиля. От колхоза он не зависит, гоняет целыми днями по деревням, меняет промтовары на тряпьё, невыделанную кожу, рога и копыта.
Дед жмётся.
— Конь-то у меня плёвый, к тяжёлой работе непривычен. Ну ладно, — всё же обещает. — У Клыка попроси брёвен-то с десяток, а мне лишек отдашь. Сарай эвон подбился снизу, поменять надо…
Захватив исправленную речь и контрольную по химии, Истратов идёт в правление. Клычков приветливо кивает — садись, дескать. Потом пристально смотрит на Ефима, что-то вспоминая, и хмурится.
— Федька в школу пару дней не походит. Извозился где-то, подлец, опять простудился. Что ни день, из школы придёт, мать одёжку выкручивает. Ерунда какая-то…
Истратов открывает портфель, кладёт на стол речь и контрольную.
— Это уж я виноват, — улыбается Истратов. — Мосток через ручей не проложил, а они, прыгуны, так и скачут через ручей. Вот и твой доигрался…
Григорий багровеет и вызывает Германа Изотова.
— Сейчас же мне Кныша достань! И чтобы немедля в школу!
Зажав под мышкой портфель, Истратов идёт по деревне, шлёпая по лужам. Из окошка кричит ему Пантелей Венедиктыч.
— Ефим, а Ефим, заходи повечерять…
— А что такое?
— Дело-то какое: пенсию поднимают мне…
— На здоровье, Венедиктыч.
— Так ты заходи, будь гость дорогой…
— Некогда мне, Венедиктыч.
Истратов торопится к дому на косогоре, рядом с бывшей церковью и садом. Открывает калитку, проходит в просторные сенцы и долго оттирает метлой сапоги.
В избе никого. Печь, ещё не остывшая от жара, стол возле окна, посуда, прикрытая рушником в петухах. Портрет Ленина на стене, на подоконнике приёмник. Истратов прислушивается — из светёлки тихое сопение. Он снимает сапоги, портянки заталкивает в голенища и топает по половицам в светёлку. Коврик, сундук, рамка с карточками на стене. На постели, перевязанный бабьим шерстяным платком, Федька Клычков — горячий весь, красный, белые волосики растрёпаны на влажном лбу. Он открывает глаза, испуганно смотрит на Истратова.
— Мамки нету.
— Я не к ней, я к тебе.
Федька тужится подняться и снова падает на подушку. Истратов присаживается на табуретку, ладонью касается Федькиного лба.
— Где же ты простыл?
Федька пыхтит, морщится и прячет глаза.
— Прыгал небось?
— Мамка сейчас придёт.
Федька беспомощно пытается подняться, чтобы взглянуть в окошко.
— Лежи. Без мамки обойдёмся.
— Вы не ругайтесь.
— Я не ругаться пришёл. Проведать.
— Это всё Мишка. «Пойдём, — говорит, — дураки только дорогой ходят».
— Ладно, ладно, заливай. Чем это от тебя пахнет так?
— Мамка подсолнечным маслом натёрла. Чтобы не кашлял.
— Ну, ну. Это хорошо. Вкусно пахнешь. Не скучно лежать?
— Нет.
— А об чем думаешь?
— Да так…
— А всё же?
Федька жмётся, с трудом выпрастывает руку из-под платка, вытирает мокрый лоб, конфузится.
— Я скажу, а вы смеяться не будете?
— Если что смешное, может, и посмеюсь.
— Нет, вы не смейтесь.
— Ну давай, давай.
— Я такую штуку одну придумал. Чтобы летать.
— Ну-ну!
Федька подтягивается, упирается спиной в подушки, сквозь платок виднеется тельце. Истратов подтыкает с боков одеяло и радостно-внимательно ждёт. Мальчонка совсем оттаивает, глаза его горячечно брызгают от возбуждения.
— Я как закрою глаза, так всё прыгаю и прыгаю…
— Это как же?
— А вот так. Прыгаю и в воздухе держусь как птица. Отчего так — птица летает, а мы не можем? Вы мою Маньку не видели?
— Кто такая?
— Я вам сейчас, — он куда-то порывается, но Истратов укладывает его.
— Лежи, лежи, ты мне так, на словах.
— Это у меня галка живёт. Наверно, под кроватью.
Федька выжидательно смотрит на учителя. Истратов лезет под кровать, кряхтит, видит — галка, пытается взять её, но она шипит и забивается в угол. Он вытаскивает её и отпускает. Галка забивается за сундук. Истратов отряхивается и садится рядом.
— Ну и об чем же ты думаешь? — возвращает он мальчика к разговору.
— Я смотрю на Маньку и думаю, всё думаю. Вот бы крылья к рукам приделать и летать. Ну, не так, как самолёт, а чтобы прыгать, понятно?
— Это, значит, как овраг там, канава или лужа? А ещё бы разогнаться и на дерево сигануть?
— Во-во! — смеётся Федька.
— Это ты хорошо придумал. А вот слыхал насчёт поезда — не простой, а шар огромный, с избу, катится себе по канавке, а в нём пассажиры сидят?
Они долго разговаривают, разбирают, придумывают. Федьке жарко, он теребит платок, сдвигает набок, чтобы свободнее размахивать руками. Но вот слышится топот ног во дворе. Мальчик настораживается, поправляет платок на груди и влезает под одеяло.
— Вер-р-р-рка! — кричит Манька из-за сундука и встряхивает крыльями.
— Это моя мамка идёт. Её Манька всегда узнаёт. Только вы не говорите, что я через ручей прыгал, ладно?
Входит Вера, молодая, крепкая, плащ весь в каплях, с бровей вода. Смотрит удивлённо.
— Ты, что ли, Ефим? Ай случилось что?
— Да чего ж случилось? Парня навестил, вот и всё. Посидели мы с ним, посудачили. Он мне одну штуку мудрёную рассказал…
Глаза Веры радостно светятся.
— Выдумщик он, всё что-то придумывает…
— А ты, мам, слыхала насчёт шарового поезда? Это такая штука, два шара, один…
— Постой, дай раздеться. Да ты куда, Ефим? Сейчас пообедаем вместе…
— Некогда. Ну, будь здоров, Федя! Моё почтение!
— Моё почтение! — кричит Федька.
— Это ты хорошо подсолнечным маслицем придумала. Надо тут ещё кое-кому подсказать. Пойду я…
Накручивает портянки, надевает сапоги. Идёт по улице, месит грязь. Моросит дождик. По времени ещё день, а свету мало, туман ползёт по деревне, слякоть словно бы с земли поднялась и в душу лезет, а всё одно — легко на душе. За Венедиктыча радостно. И к Петренкам зайти бы надо — как там Дима? Постоял посерёдке улицы, улыбнулся — Настёнку вдруг как бы увидел — сидит, бедняга, запертая, наигралась и скучает одна. По дороге, однако, вспомнил Мишку Сырцова. Тоже ведь в школу не ходит, прыгун окаянный. И решил заглянуть к ним, проведать, а заодно и насчёт подсолнечного масла подсказать.
Зарубка на память
Утром, проверив клуню, где вместе с курами жили голуби, Митька недосчитался двух турманов и сразу решил, что их увёл Андрей Лубенец, восемнадцатилетний парень, который второй год впустую сдавал в техникум, а сейчас лоботрясничал, ожидая, когда его призовут в армию, и развлекался, гоняя голубей. Андрей, зевая спросонок, выслушал Митьку и, ни слова не говоря, вытолкал его вон.
— Всё равно уведу, дурак! — кричал Митька из-за ограды, размазывая слёзы.
— Я вот тебе за дурака подсыплю, — грозился Андрей. — Вот не поленюсь, догоню…
Позавтракав, Митька заглянул в сарай, чтобы покормить хомячка, и обмер — хомячка в клетке не было, а на открытой дверце болтался клочок шерсти — не кота ли Банзая? Но сколько он ни искал кота, чтобы проучить его, найти его никак не мог. О голубях Митька уже не вспоминал, томимый нестерпимым желанием найти кота, желанием тем более острым, что с Банзаем расправиться было просто — это не Андрей с его пудовыми кулачищами.
Так ничего не добившись, он пошёл в школу. Шёл задумчивый, сам не свой. У крылечка ждала его Танька Акулова, с которой он сидел на одной парте, но Митька отвернулся, делая вид, что не замечает её.
— Ты чего это, Мить? Обидел кто?
— А твоё какое дело? Чего ты вяжешься ко мне!
— Дурачок! И не вожусь я с тобой!
Танька увидела Катьку, с которой совсем не дружила, и побежала, опередив Митьку, независимо тряхнув косичками. Теперь Танька три дня разговаривать с ним не будет, придётся Митьке домой к ней идти и подлизываться — ничего не поделаешь, без неё совсем пропадёт. Танька занималась с ним как с отстающим и порой давала ему списывать уроки.
И до того нехорошо стало Митьке, что взял он да и заплакал. Шёл и хлюпал на всё село, благо никто не слышал. Всё плавало в тумане горячих слёз: и клёны вдоль плетней, и гуси на пруду, и не заметил, как из тумана объявился слепой Семён Кустов. Склонив голову набок, Семён осторожно выставлял ноги и тыкал перед собой палкой и улыбался во всё своё корявое, изрытое дробью лицо с кровавыми рубцами вместо глаз. Он остановился, дожидаясь, пока Митька подойдёт к нему, подбородок вскинул, прислушался.
— Ты что это, милый? Чего гудишь, как паровоз?
И рассмеялся.
Ах ты ещё издеваться? Митька обозлился и плюнул в него — прямо в ботинок угодил.
— Ты чего это разоряешься, Митька?
Митька отскочил в сторону как ужаленный. Узнал, кто плюётся, по голосу, наверно, дознался, подумал Митька, торопясь в школу и чувствуя, что уже освободило маленько — злость на слепом сорвал. А если тот пожалуется, всё равно Митька не сознаётся — хоть ты режь его на куски, а потом ещё на другие, помельче.
В школе Танька с ним не разговаривала. Она сидела, отвернувшись от него, а если и поворачивалась по делу, смотрела сквозь него, будто он стеклянный. Но тетрадку на парте оставила, чтобы списал. Значит, не обижалась, а только характер показывала.
Вернувшись к вечеру из школы, Митька совсем успокоился. О голубях и хомячке хоть и вспоминал, но уже без той досады. Мать ещё не вернулась с фермы, он сам поел и пошёл в клуб — там сегодня танцы после кино. Набрал у приятелей десять копеек и посмотрел «Не всё люди помнят», а после кино остался на танцы. Сперва Яшка играл на баяне, а потом Семён Кустов сменил его и давай играть-наяривать. Яшка играл нечисто, только «Барыню» и «Камаринского», а если фокстрот, то на манер «Барыни», а Семён где-то учился музыке, играл складно и много всяких танцев. Играл он, склонив голову набок, и улыбался про себя. Всегда улыбался. Небось когда спит, тоже улыбается. Митька смотрел на него и думал: помнит ли, как он плюнул в него? Ну и пускай помнит, я всё равно не сознаюсь. Митька схватил Петьку Сухорукова и пошёл с ним вальс крутить. Крутить он мог сколько угодно.
Покрутился с Петькой и заметил — из угла на него Танька смотрит. Может, ждёт, что он пригласит её на вальс? Но он небрежно проплыл мимо, даже не оглянулся — ещё чего не хватает, с девчонками танцевать! Из мальчишек седьмого класса только один Санька Аникин танцевал с девчонками, так он второгодник, у него уже усы растут, не стесняется. Большие девочки — те не идут с ним, так он с одноклассницами танцует, один на всех.
Только к ночи, ложась спать, Митька вспомнил о турманах и о хомячке, но так, будто это случилось давным-давно. А тут ещё мамка прямо в кровать ему сунула мягкую грушу. Поел и заснул с лёгким сердцем.
Утром мать долго не будила его. То, бывало, специально с фермы прибежит, чтобы разбудить, а сегодня на столе оставила завтрак, а сама не пришла — это, значит, чтобы спал сколько влезет. Вышел во двор — что за притча? На лавочке Семён Кустов сидит, улыбается, рябое лицо в синих конопушках солнцу подставил, дышит и нюхает воздух, ровно бы сладкий перед ним цветок. Уж не пришёл ли родителям ябедничать? За вчерашнее, если только узнает, мамка врежет не жалеючи, а отец со стана приедет — ещё добавит. Уважали Кустова, и пакость такую Митьке не простили бы. Митька медленно стал спускаться со ступенек крылечка, приглядываясь, куда бы сбежать.
— Митька? Ты?
Митька шарахнулся обратно в дом и прилип к окошку. Сердце колотилось изо всех сил. Если Семён сейчас в дом войдёт, так Митьку запросто прижмёт — хоть и слепой, а сильный. Запрёт дверь, куда денешься? Смотрел Митька из окошка во все глаза, следя за слепым, а тот повернулся к нему щербатым лицом своим, подался к самой избе, поднял руку и тянет к окошку, а в руке железяка? Не самострел ли какой?
— Митька!
Это он его на голос выманивал — ясно. Митька не выдал себя, не подал голоса, не побежал из дому — Семён бы зараз тогда его и схватил.
— На вот, принёс тебе! — сказал слепой и ещё ближе протянул руку с железякой.
«Не-кася выкуси! — подумал Митька. — Не заманишь!»
— Возьми-ка, тебе принёс.
И тянул, улыбаясь, осторожно подходя прямо к окну. Руки у Митьки задрожали. «Куда бежать?» А Кустов, уже стоя перед окном, приложил «самострел» к губам… и засвистел — тоненько, погудочно, будто рожком созывая стадо.
Это была липовая свистулька. Семён умел их ладить и красиво играл на них, подражая певчим птицам, а ещё разные песенки. И сейчас он играл очень красиво. Так и чудилось, что раннее утро, из дворов выгоняют скотину, впереди корова идёт с колокольцем на шее, а вышли за сельскую околицу — зашелестел ветерок в траве, повисли жаворонки над васильками и стреньчат-стреньчат. Заслушался Митька, и страхи вытекли из сердца, рук и ног.
Он вышел во двор, встал перед Семёном и руку протянул.
— Дай.
— На.
— Не. Ты положи на крылечко, а я возьму.
Семён рассмеялся так, словно бы его защекотали, и положил свистульку на крыльцо. Митька схватил её и отскочил в сторонку. Так, на всякий случай. Подул в свистульку — зашипело, воздух проходит.
— А ты зажми снизу пальцами да сбоку дырочку приткни.
Митька приладил, как слепой велел, и задул. Сперва ровно свистел, а потом стал перебирать пальцами дырочки. Конечно, музыки никакой не получилось, но в звуках был красивый перебор.
— Я ещё поиграю, ладно?
— Бери-кось! Это я тебе насовсем.
Митьке даже смешно стало — чего не надумал со страху! Беззлобный он, Семён-то. И до того хорошо Митьке стало, что захотелось слепому сделать доброе. Чего бы это только такое, подумал он.
— Это… самое… пошли на рыбалку, — вдруг предложил он.
— Когда же?
— А сегодня вечером.
— Пошли, коли не шутишь.
— А чего шутить? Ты жди меня.
— Буду ждать.
— В клубе сегодня играешь?
— Сегодня не играю. Петька весь вечер играет.
— Ну жди. Только никуда не уходи, ладно?
После школы, бросив сумку в форточку, взял в сарае удочки, пустую банку и — к Семёну. Слепой уже дожидался его во дворе, сидел на лавочке, зажав между коленями удочку. Значит, тоже ловить будет. Митька накопал в огороде червей, и они пошли к речке. Привёл Митька к своему тайному местечку — там, где речка поворот делала и начиналась плантация соседнего колхоза, недалеко от брода, где тягач на обрыве стоял — своим мотором воду на поливку подавал. Место было самое глухое, заросшее, со стороны невидное. Насторожили оба они удочки и сели, ожидая клёва.
Семён сидел, втянув голову, открыв рот, будто хотел чихнуть и не мог расчихаться, с лица не сходило выражение удовольствия. Короткую удочку он держал, опустив её к воде, и рукой всё время поддерживал, и весь напрягся, даже ухом чуть склонился к удочке, словно бы вслушивался. И надо же — подсёк здоровенного язя. Выбросил его в траву, определил на слух, куда стукнулся, но Митька опередил его, снял язя с крючка и опустил в ведёрко. Семён наживил нового червя, кинул в воду, а сам слушал, как язь плещется в ведре, и улыбался.
— Есть!
Это Митька вытащил плотицу — будь здоров, хороша, и запрыгал от удачи. И Семён порадовался с ним. И Митька — лов уж больно хорошо начался — на радостях решил попотчевать Семёна. Удочку воткнул в бережок, залез на поливные грядки, набрал в пазуху помидоров и огурцов. И сунул Семёну несколько штук.