Зори над городом - Кононов Александр Терентьевич 12 стр.


Нет, к рампе вышел князь тьмы, в плаще, подбитом алым шелком, с украшенной драгоценными камнями нагрудной цепью, с рыцарской шпагой на боку.

Но главное было, конечно, не в этом.

Главное таилось в необъяснимой власти, магической силе, которая как бы струилась в зрительный зал с каждым словом, с каждым движением артиста.

Голос свободной и пленительной мощи заполнил все кругом: поток, не знающий берегов.

Певец. Актер.

Но он не только пел. И не только играл.

Он жил и заставлял вас жить рядом с ним — в мире, озаренном радостью, светом, восторгом.

Он заставлял покоряться ему, безоглядно отрешаться — пусть на час только — ото всего и наслаждаться радостным своим пленом.

Каждое его движение было пластично и верно до предела. И невольно охватывал вас мимолетный страх: так легко перейти предел — еще один жест, и будет нарушена какая-то правда, священная и для него и для вас. Но он не делал этого лишнего жеста — и правда оставалась нетронутой.

Гриша забыл обо всем… О Репниковой, о Барятине, о Тане Кучковой. О свистке, лежавшем в его кармане.

…Поселяне и рыцари преграждают путь дьяволу крестообразными рукоятками своих мечей. Черту полагается при этом трепетать от страха, содрогаться, никнуть к земле, исчезать.

Но тут произошло совсем другое.

Мефистофель молниеносным движением загородился от креста плащом, повернутым к залу красной изнанкой, — она вспыхнула под упавшим сверху лучом прожектора, как огненный столб, — грозный, готовый испепелить каждого, кто к нему прикоснется.

Поселяне отступают в суеверном страхе.

Они уходят, а князь тьмы откидывает плащ и, торжествуя, хохочет им вслед, огромный, могучий, всесильный. От дьявольского смеха у зрителя мурашки бегут по спине.

Когда тяжелый малиновый занавес медленно пополз, закрывая сцену, а под лепным потолком светлым костром загорелась огромная люстра, в зале возник ураган. Ураган ликования, неистовых криков, рукоплесканий, вызовов…

Гриша увидел рядом с собой побледневшее от волнения лицо Барятина и затылок Репниковой: вся перегнувшись через барьер галереи, она вопила изо всех сил:

— Браво! Браво! Браво!!!

Волосы у ней растрепались, пенсне упало с носу, она судорожным движением еле успела поймать его на лету и, должно быть, именно от этого пришла в себя.

— Я аплодировала таланту… а не… — пролепетала она в раскаянии, но, кажется, лепет ее слышал один Гриша — такая вокруг продолжала бушевать буря.

…Студенты принялись смеяться над собой, в том числе и над Репниковой (она, утратив авторитет, страдала непритворно), только собравшись в фойе, куда пробились со всяческими хитростями: с их билетами в нижние ярусы спускаться не полагалось.

Гриша в фойе не попал. В узком коридоре кто-то крепко ухватил его за локоть. Он оглянулся: позади, весело сияя черными глазами, стоял Оруджиани.

— Слыхали новость? Никишин в университет больше не вернется. Наша взяла… Победа!

Гриша промолчал. Бог с ней, с этой победой. Особенно если о ней сообщает с видом именинника человек, который ему, Шумову, ни в чем не верит.

— Не надо, впрочем, и преувеличивать это событие, — продолжал Оруджиани. — То, что случилось на лекции по финансовому праву, послужило только толчком. Профессор Никишин с первых дней войны очень удачливо играет на бирже. Говорят, он покупает себе крупное имение на Украине. Теперь ему и университет ни к чему.

«Говорят»… Об Оруджиани тоже говорят бог знает что.

— У вас как будто настроение сегодня кислое? — спросил грузин.

— У меня всегда настроение портится, когда я вижу, что мне не доверяют.

— Кто вам не доверяет?

— Вы.

— Благодарю! Не ожидал.

— Про Озерки писали во всех газетах, так что и скрывать-то тут было нечего.

— Ах, вот что! Но я же и не думал скрывать.

— Вы начали о них говорить — и спохватились.

— Я начал… и не спохватился. А решил отложить разговор. Ведь надо же было сперва выяснить, по пути нам с вами или мы разойдемся, как в море корабли.

— Ну, и что ж? Выяснили?

— Да, в ту самую минуту, когда на лекции Никишина раздался ваш оглушительный бас.

— Не вижу ничего смешного!

— Пожалуй. Ничего нет смешного в том, что вы примкнули к людям, поднявшим свой голос против шовинистического угара.

— Вы это… серьезно?

— Вполне. Сегодня вы очень кстати вспомнили об Озерках: близится годовщина событий, связанных с этим местом… Понимаете?

— Понимаю!

— Нам обязательно надо встретиться на днях.

— Значит, все-таки связался черт с младенцем, — сказал Барятин, когда Гриша вернулся на свое место в галерее пятого яруса.

— Кто черт, а кто младенец? — с любопытством спросила Репникова; в ее тоне уже не было командирского оттенка.

— Младенец — вот этот мой сосед, Григорий Шумов. А черт остается чертом.

Но тут на них свирепо зашипели соседи — раздвинулся малиновый занавес, наступила тишина, зажглись огни рампы, и Гриша опять забыл обо всем его окружающем.

18

Таким образом, порок не был наказан: знаменитый певец с триумфом отбыл к себе в Москву, не покорив в Петербурге только одного человека — юную артистку, оставшуюся верной своему жениху.

Через неделю обо всем этом никто уже и не вспоминал, в том числе и Таня Кучкова: с ней Гриша встречался теперь довольно часто.

Она пробовала объяснить ему суть своего отношения к Барятину, который ей «нисколечко не нравится».

Григорий Шумов выслушал эти объяснения с таким рассеянным видом, что Таню это задело.

— Скажите, — спросила она его, — а если бы я была старухой, вы так же охотно встречались бы со мной?

— А что ж… бывают и старухи умные. С ними и поговорить интересно.

— Я умная? Ну хорошо. А если бы у меня нос был вот такой — рулем?

Он должен был сознаться, что большой нос, в виде руля, конечно, ее испортил бы. И вообще, привлекательный вид Кучковой, милые ее глаза — все это играло какую-то роль в его отношении к ней.

Хорошо бы иметь такую сестру. Младшую сестренку с Таниным лицом и, пожалуй, с ее своенравным характером.

Во всяком случае, встречи с ней вносили какое-то тепло в жизнь Григория Шумова.

Пораздумав на эту тему, он решил: ну конечно, все дело в том, что у него не было сестер. А сестры (или хотя бы одна сестра) человеку необходимы. Иначе он черствеет, и живется ему на свете неуютно.

Иногда ему хотелось поделиться с Таней — именно с ней — своими сомнениями. Не сделал ли он ошибку, поступив на юридический? Ну какой из него адвокат? А если идти не в адвокатуру, то и не в следователи же!

Таня слушала его внимательно и советовала что-нибудь неожиданное. Например, учиться петь.

— У вас же сильный голос!

Сама она упорным трудом достигла некоторых успехов по классу рояля. И, кажется, втайне хотела, чтобы и Шумов подвизался в родственной ей области.

— Впрочем, хорошо еще быть врачом. Только необыкновенным. Вот как Бехтерев, например.

Перед Бехтеревым она благоговела. Для этого были свои причины. Однажды, набравшись смелости, она пошла к нему на прием и стала уговаривать его, чтобы он взялся лечить на дому старую актрису, ее родственницу: может быть, больной поможет гипноз. Знаменитый психиатр даже насупился — редко кто решался просить его приехать на дом. Потом посмотрел в Танины детские упрямые глаза и неожиданно для самого себя буркнул:

— Оставьте на всякий случай свой адрес. — И денег не взял: — Учащихся принимаю бесплатно. Вы ведь учащаяся?

На следующий же день он приехал к Кучковым, взял Нину Георгиевну за обе руки, как хороший знакомый, и начал долгий разговор. Не о театре, нет, — о малодушии. Только малодушный человек отказывается от любимого дела, а потом горюет от этого.

— Я люблю театр! — воскликнула она. — Но я же не могу играть…

— Когда у меня начнут дрожать руки от старости и я не буду в состоянии лечить людей, я стану учить других: студентов, молодых врачей. Вы не можете играть, но любимое ваше дело останется с вами — вы можете передать свой опыт…

Он говорил с ней больше часу.

Вероятно, это и был гипноз. Больная постепенно успокаивалась. После четырех визитов профессора в ее состоянии наступило заметное улучшение. Она уже без слез могла встречаться с посторонними.

Недаром Бехтерева называли чудотворцем!

Наконец наступил день, когда Таня привела к ней Григория Шумова. Старуха сразу узнала его и сказала довольно благосклонно:

— Ах, это тот самый молодой человек, которого выгнала моя внучка?

Потом заставила его подробно рассказать, как студенты решили освистать знаменитого певца и что из этого вышло.

И смеялась от души:

— Ах, какие вы все дураки!

Причисленный к сонму дураков, Гриша тем не менее стал охотно бывать в Таниной семье. Иногда, впрочем, она назначала ему «свидания» и на улице или где-нибудь в Летнем саду — «так было интересней», по ее словам.

Некоторое время Шумову казалось, что это действительно интересней.

Скоро, однако, произошел совсем маленький случай, который опять-таки совсем незаметно, но все-таки нарушил непринужденность их отношений.

Как-то раз (они сидели на скамейке в Лермонтовском сквере) Таня спросила Гришу самым невинным тоном:

— Что ж это так медленно развивается наш роман?

— Какой роман?

Таня вдруг страшно покраснела:

— Шуток не понимаете!

— Нет, шутки я понимаю. С вами мне весело. — Он воодушевился. — Знаете что? У меня нет сестер. Может быть, потому я и рос грубияном. А вы мне — ну как сестра, честное слово!

— Онегин какой нашелся! — сердито проговорила Таня и, отвернувшись, начала пристально глядеть на ограду сквера.

— Почему Онегин?

— «Я вас люблю любовью брата»… Смотрите, какой-то субъект делает вам непонятные знаки.

Гриша повернул голову и увидел Персица. Самуил стоял у ограды и действительно обращался к нему с призывными жестами.

Гриша с досадой махнул ему рукой. Персиц понял это по-своему и направился к скамейке, на которой они сидели. Учтиво извинившись перед Таней Кучковой, он сказал:

— Шумов, мне надо тебя на два слова.

— Можешь говорить при ней.

— Я ему — ну как сестра! — патетически произнесла Таня.

— Очень приятно. — Самуил помялся и проговорил нерешительно: — Тебя просят приехать… Ирина Сурмонина просит. Она какой-то сюрприз для тебя приготовила.

— Чепуха. И, кроме того, мне некогда.

— Именно сейчас, в эту минуту, некогда?

— Да. Именно сейчас.

— А несколько, скажем, позже?

— И несколько позже некогда.

— Поезжайте, — вмешалась Таня.

— Здрасте!

— Не «здрасте», а прощайте навсегда, если вы сейчас же не поедете.

Гриша не удержался — широко улыбнулся, как всегда при проявлении Таней диктаторских замашек.

— Поезжайте, говорят вам! — приказала Таня.

— А вы со мной поедете? — не подумавши, спросил Гриша.

— И я поеду! Можно? — обратилась она к Персицу.

— Помилуйте… — пробормотал Самуил.

— Принимаю как приглашение. Едем! Хочется мне посмотреть на нее… как вы ее назвали? Сурмонину. Едем!

Она поднялась и быстро пошла к выходу. Гриша зашагал следом, хорошо сознавая, что этого делать не следовало бы. Идиотизм какой-то.

Идиотизм положения стал очевидным, когда дверь в квартире Ирины Сурмониной закрылась за ними, а Тани в комнате не оказалось — она сбежала.

Сурмонина на этот раз встретила гостей необычайно кротко. Кротость выражалась в том, что она часто-часто мигала длинными ресницами — вероятно, считала, что это ей идет.

— Он все-таки уговорил вас приехать? — кивнула она на Самуила Персица.

— Выходит, так, — нехотя ответил Гриша. — Но я на одну минуту только. Некогда мне, я предупредил.

— А вот я сразу же напою вас чаем. С киевским вареньем. После этого вам уже нельзя будет убежать скоропостижно.

— Спасибо. Мне не хочется.

Но Сурмонина уже открыла дверь и позвала:

— Катя! Катерина! Притащи нам чаю.

Гриша нахмурился. Все это из-за Тани. Ребячество какое!

Повернуться и уйти, не говоря лишних слов?

— Сэм устроил мне сцену за то, что я виделась с вами в Гостином дворе.

— Ириночка!

Дверь растворилась, и в комнату вкатился на колесиках покрытый скатертью крохотный столик.

Столик толкала перед собой черноволосая девушка с крахмальной наколкой на голове, в белом переднике с кружевами.

Поставив столик посреди комнаты, она повернулась уходить.

— Погоди, Катя! — сказала Сурмонина с недоброй усмешкой. — Разве вы не узнали друг друга? Впрочем, что ж… Сколько лет прошло? Восемь. Нет, десять. Меня же вы ведь тоже не узнали, Григорий Шумов!

При этих словах Сурмониной девушка в белом переднике подняла на Гришу несмелый взгляд, покраснела и потупилась.

— Да это же Катя Трофимова из нашего «Затишья», — сказала Сурмонина, наслаждаясь удивлением Гриши. — Посмотрите-ка на нее хорошенько.

— Катя! — обрадованно воскликнул Шумов и шагнул к ней, повернувшись спиной к хозяйке. — Неужели? Какая ты большая стала!

Катя снова кинула на него короткий взгляд, вспыхнула и зачем-то спрятала руки под передник.

Гриша потянул ее за локоть, вытащил легонько сопротивляющуюся руку и пожал. Катина ладонь была маленькая, крепкая, шершавая.

— Как ты поживаешь? — повторял он. — У тебя только глаза и остались прежними. Ты что, не узнаешь меня?

— Я узнала вас, Григорий Иванович, — прошептала Катя и опять спрятала руки под кружевной передник.

— Встреча двух чистых сердец, — раздалось за спиной Гриши.

Он обернулся и увидел злые глаза Сурмониной.

— Так это и есть ваш сюрприз? Спасибо! Я от души рад тому, что встретил Катю Трофимову. Значит, вспомним сегодня «Затишье». Кстати, — сказал он Сурмониной, — вы сейчас своим голосом так живо напомнили мне вашу матушку.

— Ступай, Катерина, — резко сказала Сурмонина.

И Катя поспешила уйти.

— Бисквит от Филиппова, — с натянутой шутливостью похвалилась Ирина, раскрывая дверцу вычурного шкафчика. — По нашему времени — редкость. Садитесь, Шумов, обменяемся впечатлениями.

— А Катя?

— Что — Катя? О, не бойтесь, вы еще успеете наглядеться на нее.

— Разве она не побудет с нами?

Ирина высоко подняла тонкие брови, лицо у Персица стало несчастным.

— Ну, нет! Сюрприз так уж сюрприз! — продолжал Шумов. — Мне охота потолковать с ней как следует. Впрочем… понятно: Катя ваша горничная и ей быть здесь не полагается. Ну, это не беда. Я ее разыщу, она ведь где-нибудь неподалеку?

— Где же ей быть? Она на кухне.

— Вот там я ее и отыщу.

Гриша вышел в переднюю, повернул наугад направо и без особых трудов нашел дорогу на кухню. Но там никого не было.

Он остановился в растерянности среди кастрюль и медных тазов, развешанных по стенам, и позвал тихонько:

— Кто в терему живет?

Рядом с плитой приоткрылась низкая дверка, выглянула Катя Трофимова.

— Вот ты где! — воскликнул Гриша. — Запряталась! Ты же мне ничего про себя еще не рассказала, даже про то, как ты в Питере-то очутилась.

— Ой, Ирина Никандровна забранится…

— Ничего, ничего. У тебя комната есть? Веди меня туда.

Комната Кати оказалась чуланом, правда чистенько прибранным, но все-таки чуланом, без окна. Освещался он чахлой лампочкой, прикрытой колпачком из газетной бумаги.

— Прежде всего не зови ты меня Григорием Ивановичем. Ну какой я Иванович! Ты-то ведь для меня по-прежнему Катя! Мы с тобой, помнится, одногодки.

— Вы — образованный. Нас теперь равнять не приходится.

— Какое там образованный! Погоди, Катя, ты меня еще, может быть, обгонишь со временем, — сказал Гриша, и самому стало неловко: что он сморозил? Разве так утешают людей…

А Катю Трофимову надо было подбодрить, это он чувствовал безошибочно.

— Рассказывай. Как ты живешь?

— Ох, тяжко! — горестно прошептала Катя. — Тяжко. Нравная она, Ирина Никандровна. Я думала: добрая, взяла меня из деревни сюда… А она потому и взяла, что мне уйти теперь от нее некуда.

Назад Дальше