Он вдруг с быстротой, которой от него и ждать было трудно, нырнул головой под локоть Кириллу — хотел разглядеть, что делает у ворот неведомо откуда взявшийся студент.
— Отойди! — закричал он на Комлева, почуяв неладное. — Ты кто таков? Уходи отсюдова!
— И до чего ты, дядя, зол!
— Ты зато добрый! Мне, может, не до тебя сейчас. Мне, может, в обход идти по заводскому двору.
Он повернулся к Комлеву обширной своей спиной, захлопнул дверь проходной будки, исчез.
Кирилл сипло, приглушенно засмеялся:
— Видал? Ну, друг, орудуй!
Гриша наклеил две листовки на обе створы ворот и хотел было идти дальше, но в это время дверь проходной открылась, и сторож заорал на Комлева:
— А ты все тута?
— «Тута», — передразнил его Кирилл. — Ну ладно, не сердись, дядёк, спи спокойно. Только вот царство-то небесное не проспишь?
— А оно мне покамест ни к чему — царство небесное. Ты уж сам к нему поторапливайся, коли охота пришла.
— Ишь ты какой!
— Да уж вот такой.
— А сердишься зачем?
— Время сердитое.
— Давно на этом месте?
— Второй год… Держи спички! — Сторож погремел коробком, протянул Кириллу.
— А раньше ты, дядя, где работал?
— Землю пахал. Пока было чего пахать.
Кирилл, пряча лицо и спички от дождя, с трудом раскурил цигарку.
Гриша молча потянул его за рукав.
Комлев отмахнулся:
— Погоди. Дай с человеком поговорить. А что, друг, сидеть тут, в будке-то, дело для тебя подходящее?
— Оно бы подходящее дело… кабы время другое.
— А что ж — время?
Сторож помолчал.
— Колышется народ, — заговорил он, осматриваясь по сторонам, хотя дальше двух шагов все равно ничего нельзя было разглядеть. — Колышется народ. Ровно река в ночь, в ненастье, — все бьет, бьет в берег… Боязно. И темно кругом. И что к чему, нам не видать.
— Ой, не прибедняйся. Разглядишь небось.
— Другой раз сижу я тут, сижу в своем тулупе, от тулупа псом несет: со второго года войны перестали нам бараньи тулупы выдавать, из собачьих шкур наладили выделывать… А кругом — глушь, ночь, тоска. И сам сидишь — псом цепным. И вправду задумаешься: а не уйти ли мне с этой должности?
— Нет уж, дядя, ты лучше не уходи.
— Это почему ж?
— Можно и на этом месте пользу оказать людям.
Сторож вдруг вскинулся:
— Ты мне, парень, крючки-петельки не закидывай! Проходи отсюдова!
— Да чего ты, чудак, испугался?
— Ты больно храбрый. А я опасаюсь. Сказал: боязно мне.
— Чего ж опасаешься-то?
— Мастеровому человеку, конечно дело, море по колено. А наш брат приучен опасаться.
— Как это ты сказал: «колышется народ»? Верно! А тебе разве рука — идти против народа?
— Как же это можно: против народа?
Где-то за мостом со злой тревогой засвиристел полицейский свисток.
— Тикай отсюдова! — заорал сторож свирепо.
…Уже далеко от завода Комлев с радостным возбуждением проговорил:
— Слыхал, Гриша, разговор? Народ-то колышется!
24
Сидел сдавший сменщику ночное дежурство сторож Иван Козлов у своего тезки и соседа — старшего дворника на подворье у Черной речки. Подворье было огорожено высоким забором; над забором торчала на шестах далеко видная вывеска: «Ч а й н а я и к у х м и с т е р с к а я Д. В. В а с и л ь е в а».
— Гололед, — пожаловался тезке Иван Козлов. — Крепко гололед ударил после дождей. Я у самого твоего подвала чуть нос себе не раскроил. Видно, твой Дормидонт песочку — и того жалеет.
— Выходит дело — жалеет.
— На грош пятаков наменять норовит. Оштрафует его полиция — небось дороже песку встанет.
— Не оштрафует. А и оштрафует — так на рубль. А он ей я так рубль дает. Околоточному прямой расчет целковый этот себе в карман положить, а про штраф не думать.
— Околоточный… Ныне околоточный мне в рыло кулаком нацелил. Ну нет, на этот раз не достал.
— За что ж это он?
— Листы какие-то на заводских воротах вывесили. Должно быть, ночью. Что за листы — откуда мне знать? Я малограмотный.
— Что ж, ты в эти листы так и не заглянул?
— Говорю тебе: я малограмотный.
Иван-дворник недоверчиво усмехнулся, погладил золотистую свою — во всю грудь — бороду.
Гость вдруг рассердился:
— Зачал бородищу утюжить! И ухмылочка эта твоя… Полгода прошло, как я тебя знаю, а понять до сих не могу, что ты за человек. Намедни про Сибирь мне чего-то толковать принялся: мужики, мол, там богаче наших живут. Да разве это мыслимо? Плетешь подчас несусветное. Сибирь потому и называется так, что хорошего там мало. Недаром же у нас на деревне ругаются: «сибирный ухорез».
— Да ты ж не бывал в Сибири!
— А ты бывал?
— И я не бывал. А читать — читал.
— «Читал»! Умником себя полагаешь. А гостя принять не умеешь. Скинул я с себя тулуп, а теперь чую: зябко. Вон сколько дров сложено в углу — целая поленница, а подвал твой не топлен.
— Его не натопишь.
— Что ж, мне сызнова тулуп надеть? Да и домой топать?
— Твоя воля.
— Да я гостить к тебе, борода, пришел!
— Гостю рад. Рассказывай, Иван, чего надумал. Не хитри.
— «Не хитри»! Ты больно премудрый!
— Рассказывай.
— Чего рассказывать?..
Иван Козлов засопел сердито, нахмурился. И не выдержал:
— Утром прибежал этот… стрюцкий. Пальтецо коротенькое, шапочка маленькая, нос клюковкой. И — прямо ко мне: «Проспал, сукин сын!» А, думаю, это, значит, из-за тех листов, что на воротах… Я ему «Полегче, господин стрюцкий, времена ныне не те». — «Кэ-эк разговариваешь, морда?» А ты сам посуди, Иван: что я, на всех ночных прохожих должен кидаться? И так уж себя псом цепным понимать начал. Идут, скажем, сколько там их — двое или трое… Может — мастеровые, может — студент какой. Разве ж могу я знать, что у них на уме? Не могу. Сторож не для того поставлен, чтоб на людей собакой рычать. Верно?
— Верно. Ну дальше?
— Дальше заявляется околоточный. Рожа — с котел, красная, колером в малину ударяет. С простого напитку так и на морозе не краснеют, это он, значит, портвейн глушит. Или же мадеру. Ты как считаешь?
— Да брось ты про мадеру! Дело говори.
— А дело такое, что надумал околоточный кулаком мне под самый нос залезть. Кулак — в белой перчатке, а весит, надо думать, с пуд, не меньше. И вот уж не знаю, перчатку он пожалел или по глазам моим увидал — сдачи дам, — ну, только прошел мимо, в контору.
— Неужто дал бы ты сдачи?
— Дал бы! Пусть потом гонят меня в эту самую твою Сибирь… гиблый край!
— Коли так, молодчина ты!
— Вот уж сам не умею разобрать, кто я такой. Боязно мне. Вот тебе и молодчина!
— Кого ж боишься? Околоточного?
Иван Козлов, бормоча себе под нос, надел тулуп, взял в руку шапку — и не ушел, остался.
— Боюсь от народа отбиться. И, как в темной воде, ничего мне не видать. Нет ли такой книжечки, чтоб от нее просветление в голове настало?
— А говоришь — малограмотный.
— По складам разберу. Может, и до сути бы дошел. Не сразу, так по прошествии времени.
— А какой сути ты, Иван, ищешь?
— Знал бы, так и тебя научил бы.
Оба замолчали — и гость и хозяин.
Иван-дворник призадумался: а давно ли и сам он сути вещей не знал? Занесло его буйным ветром из родной деревни в усадьбу помещика, барона Тизенгаузена, оттуда — в тюрьму, из тюрьмы — в лес. В лесу, у костра, и узнал он от своих людей — от русских и латышей — про самую суть… Взять бы огонек из того незабываемого костра, передать Ивану Козлову — неси дальше, свети людям!
— Я с тобой как с человеком пришел толковать, посоветоваться! — сердито сказал Козлов.
— Человека узнать — пуд соли съесть надо.
— Не успеешь.
— Чего не успею?
— Пуд соли со мной съесть. Время не позволит…
Иван Козлов поостерегся, не договорил. Прост мужик, да не очень!
— Нет у меня, тезка, такой книжки, — вздохнул Иван-дворник. — Попытаться достать…
— Вот! Где бы достать?
— К Дормидонту в кухмистерскую студенты ходят… да нет, не доверятся они мне: слыхал, какая слава у старших дворников? В полиции состоят секретно, устные доносы в участок носят…
— Говорят, — жарко зашептал Козлов, — главное дело — в студентах.
— Студент без рабочего — ноль без палочки.
— Как это? Ноль… Во-он, — протянул Козлов, — какие ты мне загадки загадываешь. Не хочешь, значит, открыться, попросту сказать.
— А скажи тебе попросту, вот как про Сибирь я давеча сказал, ты опять в толк не возьмешь.
— Ох, ты премудрый! Про Сибирь-то ты соврал — сам, видать, про этот край ничего не знаешь. Ну, а тут дело другого рода. Тут — рядом. Народ! Боюсь от народа отбиться.
— А зачем тебе, чудак, отбиваться?
— Вот я и думаю: уйду с цепной должности. Беда только, что староват я стал, тяжелое уж не подыму. В грузчики не гожусь. К станку нашего брата, гужееда, не пустят. Да и понимаю я в станках, как кошка в соленых огурцах.
Сверху, по ступеням, грузно загрохотали подкованные сапоги, дверь в подвал растворилась, показалась голова Дормидонта Васильева, владельца подворья.
— Беседуете? — ядовито спросил он, увидев, что старший дворник не один. — А я тебя искал, искал…
Иван молча поднялся, надел полушубок, поверх него — холщовый фартук, нацепил на грудь бляху.
— Ты, тезка, побудешь тут? — спросил он Козлова.
— Побуду. Коли хозяин не забоится, что я скамью просижу.
Ждал Иван Козлов долго. Надоело ждать — лег в тулупе на скамью и заснул.
Проснулся он оттого, что кто-то настойчиво шептал ему в самое ухо: «Чего, чего… ничего!»
Это дворник, вернувшись, чиркал спичкой, зажигал лампу.
— Неужто вечер уже? — вскинулся спросонья Козлов. — Эх ты, мать честная, курица лесная!
— Щи хлебать будешь?
— Коли горячие, буду.
Дворник достал с полки две оловянные тарелки, налил щей из принесенного котелка, положил ложки.
— По-господски обедаешь: с тарелками. Щи-то хозяйские?
— Хозяйские. У Дормидонта щи варят на совесть. А вот хлеба теперь не отпускает. Хлеб — свой!
Поев щей, Козлов спросил требовательно:
— Какой будет у нас с тобой окончательный разговор?
Пропустив вопрос мимо ушей, дворник заговорил не спеша:
— Слыхал я про один завод… Там мастер один, ну, прямо — жандарм. Надумал он в случае чего запереть мастеровых в цеху, пока полиция не явится. И замок даже заказал для этого, вроде лабазного. Зашумят, скажем, заводские ребята — может, начнут сговариваться того же мастера для науки на тачке вон вывезти, — а он загодя замок на ворота — и в участок. Знает, собака, что окна в цеху — под самой крышей, из них не выскочишь.
— Вот такой же пес и у нас в сборочном цеху есть. Бывший унтер.
— А что бы ты сделал, Иван, когда б увидел: вешает этот пес замок на цеховые ворота? И налаживает мимо тебя — в полицию бежать?
— А что ж я могу сделать?
— Ну, мало ли что…
— То-то и дело, что мало!
— Можешь, к примеру, выкрикнуть: «Мать честная, курица лесная»? Любимая твоя поговорка!
— Могу. Да не стану.
— Отчего?
— Оттого, не к чему это. Да и дурнем себя выставлять не привык.
— Да ты ж любишь это присловье — про курицу. Вот и давеча…
— А поди ты, Иван, к черту! Ноги моей больше у тебя не будет!
Козлов запахнул тулуп, плюнул в сердцах, пошел к выходу.
— Ты ж хотел окончательный разговор со мной весть? — спросил дворник.
— Да разве ж это разговор?
— Самый настоящий, окончательный! Садись, слушай. Когда навесит на цех замок собака-мастер — ты первый это увидишь. Немедля иди к реке на пристань, там артель грузчиков работает. Как раз напротив вашего завода. Подойди к набережной, зевни этак в небо и протяни погромче: «Эх, мать честная, курица лесная!» Понял? Остальное уж дело не твое.
— Во-он что! Это ты, значит, про наш завод…
— Ну? Согласен? Не согласен, тогда помни: я тебе ничего не говорил, ты от меня ничего не слыхал.
Козлов откинул полу тулупа, сел на лавку плотней, покряхтел:
— Значит, отказался ты от затеи — пуд соли со мной раньше съесть?
— Отказался. Правду ты сказал: не успею. Вот гадай теперь, Иван, отбиваться тебе от народа или нет.
— Против народа мне никак нельзя, — прошептал Козлов.
— Тогда сделаешь то, что я тебе велел.
— «Велел»… Скажи на милость! «Велел»… И до завтрего подумать нельзя?
— Нельзя. Давай ответ сейчас!
Козлов расстегнул тулуп, опять застегнул. Покашлял, помолчал.
— Ну, а потом? — заговорил он наконец. — Ну, закричу я эту… дурость, а потом куда ж мне?
— А потом вернешься в свою будку, вот и все.
— Это я могу. Это дело простое.
— Давай руку. Верить тебе можно?
— А уж это ты не к месту спрашиваешь. Ты меня угадал правильно, Иван.
Уже у самого выхода Козлов прошептал:
— А книжку мне найди для просветления ума. Без этого теперь нашему брату не обойтись — такое, видно, время наступило.
25
Кирилл Комлев в работе был горяч. Чуть потеплело (в Питере в ту зиму погода менялась часто), он скинул верхнюю одежду, стал на погрузку в одной рубахе. Потом присел на бревнышко — покурить. А через день слег в жару, у него начался бред…
— Заболел наш удалец? — спросил Тимофей Леонтьевич, заглянув к Шумову.
Шелягин заходил теперь к Грише хоть и ненадолго, но частенько. И каждый раз, будто мимоходом, ронял несколько слов — и прощался: некогда.
Через неделю он сказал Грише о Комлеве:
— Ин-флу-энция — вот какое ученое название! У Кирилла инфлуэнция. Пролежит еще несколько дней.
Он поманил пальцем Гришу в свою комнату, присел там у самого окна и сказал вполголоса:
— Садись, товарищ, поближе ко мне. Кстати — это будет подальше от двери: Марья Ивановна старушка безобидная, но все же… Ну, а Виктория — та все равно не услышит. Из этого окна, — продолжал Шелягин, — хорошо виден завод, который тебе как будто немного знаком: на его воротах в ночь ненастную не так давно была вывешена листовка Петроградского комитета. Ничего, не удивляйся: мне о таких делах знать положено. Я, может, знаю даже, кто листовку налепил… Я как французская фирма синематографическая «Братья Патэ» — она пишет: «Все вижу, что есть, и даже то, чего нет», вот и я так же.
— И то, чего нет, видите?
— Обязательно. Вижу ясно то, чего в тебе еще нет, но будет. Помнишь нашу беседу: «продолжение следует»? Ну, теперь шутки в сторону, слушай внимательно. Дело, о котором я хочу говорить, было поручено Кириллу Комлеву. Но видишь, он лежит больной… А ждать нельзя. И взяться за это дело сейчас некому. Разве тебе только…
— Я согласен! — сказал Гриша несколько громче, чем позволяли размеры комнаты.
— Ну совсем как Кирилл Комлев: еще не знает, о чем речь идет, а уж «ладно, согласен»!
Гриша смутился:
— Конечно, это с моей стороны…
— …необдуманно. Ты сперва меня выслушай хорошенько, потом обдумай как следует со всех сторон и тогда уж скажи, сможешь ли, не побоишься ли…
— Не побоюсь!
— Опять двадцать пять! — уже с легкой досадой сказал Тимофей Леонтьевич. — А я вот боюсь. Не сорвешь ли ты всего своей горячностью?
Гриша, побагровев, решил лучше помолчать.
Тимофей Леонтьевич переждал немного, потом легонько шлепнул Гришу по макушке ладонью.
Нехитрая как будто штука — а ведь это было самое подходящее, что мог в ту минуту сделать Шелягин: здесь была и любовная снисходительность к младшему, и ободрение, а вместе — и осуждение, грубоватое, но не обидное.
Никому другому Гриша этого, положим, не позволил бы. Разве что отцу с матерью.
— Познакомлю тебя с обстановкой на заводе, — как ни в чем не бывало заговорил Шелягин. — За время войны немало старых рабочих попали в окопы как запасные. Не прочь бы начальство и с другими так же разделаться, особенно с теми, кто построптивей, да, говорят, генерал Рузский с северного фронта первый запротестовал: как только появились в окопах питерские мастеровые да штрафные матросы из Кронштадта — «серая скотинка», — солдаты начали поглядывать как-то по-новому… А тут еще чуть южнее — латышские стрелки; те дерутся хорошо, да как бы у них винтовки не повернулись в обратную сторону — такое у них настроение… Короче говоря, мобилизовывать на фронт заводских рабочих перестали. Однако за это время набрали на завод кой-кого из деревни: народ пока что еще сырой. Но не в этом беда: сырое — высохнет. А вот пробрались кой-где к станкам сыновья лавочников, волостных писарей, трактирщиков: этим лишь бы от воинской повинности избавиться да начальству угодить. Я это тебе к тому говорю, что ничего особо серьезного на заводе провести сейчас не удастся: почва не готова. Что же можно сделать? Можно сделать небольшую пробу сил. С одной стороны, такая проба послужит школой для молодых рабочих из деревни. С другой — нельзя же без конца давать неприятелю потачку. Обнаглел неприятель-то. В сборочном цеху появился мастер, прохвост первостатейный. Надо ему укорот сделать — зарвался! Ему надо сделать укорот, а рабочим показать: вы — сила, не забывайте про это. Время трудное, жестокое, опасное, но вы — по-прежнему сила!