— Аристократ духа! — Студент засмеялся. — Я видел вас на семинаре Юрия Михайловича. Мы оба с вами голубой крови.
— Продавать журнал… Это у меня просто не получится.
— Я сказал «продавать»? Нет, я сказал «распространять». Речь идет о распространении студенческой прессы. «Наш путь» — орган передовой мысли.
— Тогда почему его не закроют?
— О! Это слова по существу. Они вполне резонны. Но не торопитесь, коллега: его еще закроют. А пока возьмите-ка у меня этот номер. Ознакомьтесь дома с ним. Подумайте. Мы встретимся на семинаре Юрия Михайловича, и вы дадите мне ответ.
8
Поселился Григорий Шумов на самом краю Васильевского острова, у Черной речки.
Вода в речке и на самом деле была черная — то ли от торфа болот, среди которых совершала она долгий свой путь к Петербургу, то ли от стоков фабрик и заводов, выстроенных неподалеку.
За Черной речкой начинался другой остров — Голодай, даже по названию своему — место невеселое.
Жилые дома отапливались здесь дровами, освещались керосином, заселялись больше мастеровым людом. И квартиры в них были недорогие.
Именно по этой причине Шумов и решил снять комнату в одноэтажном домике, выходившем на земляную, огороженную бревнышками набережную.
Стоять бы такому домику где-нибудь в Калуге или в Лебедяни. Да и на селе он не был бы чужим: деревянные его стены почернели от долголетия, наличники на окошках повыкрошились, ворота покосились.
У ворот Гриша увидел молодую женщину в ситцевом платье, с накинутым на плечи пуховым платком; она стояла совсем по-деревенски — сложив руки на груди и глядя на улицу.
Гриша невольно замедлил шаг — так она была хороша и с такой безнадежностью смотрела прямо перед собой большими черными глазами.
У него сжалось сердце. Чем обидела судьба эту красавицу?
Марья Ивановна, хозяйка трехкомнатной квартирки, в которой поселился Гриша, ответила на его вопрос коротко, и как-то нехотя:
— Эта то? Даша, жена мастера со швейной фабрики, они тут, во дворе, живут.
Марья Ивановна, крошечная и необыкновенно подвижная старушка, жила тем, что сдавала все три комнаты, — с мебелью и самоваром — жильцам, а сама обитала на кухне, в пространстве между русской печью и ситцевой занавеской.
Соседями Гриши оказались: за одной стеной — портниха-эстонка, существо одинокое и безмолвное, а за другой — токарь Трубочного завода Тимофей Шелягин.
Виктория Артуровна — так звали портниху — отнеслась к появлению Гриши сурово, смотрела на него молча белесыми беспощадными глазами и даже на «доброе утро» не отвечала. Впрочем, скоро выяснилось, что она глуховата.
С Шелягиным Гриша познакомился не сразу.
Однажды, уже поздним вечером, токарь чуть слышно стукнул в Гришину дверь, вежливо извинился за беспокойство и попросил книжечку — почитать.
— Пожалуйста! — обрадованно воскликнул Шумов.
Токарь ему нравился: одетый с той несколько даже щеголеватой опрятностью, которая вообще отличала коренных питерских пролетариев, сухощавый, с пристальными, зорко глядевшими сквозь очки глазами, с аккуратно подстриженной бородкой-клинышком, он мог бы сойти и за рабочего, и за учителя. Только очки у него были в железной оправе — учитель таких не надел бы.
— Вот, — слегка конфузясь, показал Гриша на свой стол, где лежали книги (их было очень немного), — Леонид Андреев, Анатоль Франс… Ну, а тут учебники, вам неинтересно.
Шелягин осторожно взял со стола самую толстую книгу. Эти была «Политическая экономия» Туган-Барановского, университетский курс.
Он подержал ее, не раскрывая, на темной от металла ладони, покачал, как бы взвешивая, и вдруг рассмеялся беззвучно:
— Резвый господин! Как он тут с Карлом Марксом разделался, в одночасье, на полстраничке петитом.
Гриша не мог скрыть свое удивление:
— Вы читали «Политическую экономию»?!
— Пришлось как-то… — ответил Шелягин, — случайно, на досуге. А чего-нибудь другого, подходящего для нашего брата, не найдется?
— Всё тут, — виновато развел руками Гриша и, заметив взгляд, которым токарь внимательно окинул комнату, добавил: — Нет, книжного шкафа у меня нет.
Не только книжного — никакого шкафа в комнате не было. Вся обстановка, кроме стола, состояла из старенького, должно быть, столетнего комода, двух стульев и обитого продранным сатином дивана, служившего Грише постелью.
— Ну что ж… Спасибо, почитаем Анатолия Франса, если позволите, — проговорил токарь и ушел, тихонько прикрыв за собою дверь.
Через неделю он вернул Франса и книг больше не спрашивал.
Марья Ивановна рассказала Грише о Шелягине более охотно, чем о Даше: человек Тимофей Леонтьевич непьющий, женатый, семья у него проживает в Тверской губернии, он туда деньги шлет. Ничего, хороший человек, аккуратный.
Все жильцы у Марьи Ивановны были хорошие, все аккуратные, всех она хвалила.
Но особенное расположение она почувствовала к новому постояльцу. Причины тут были две: требующая чьих-то забот явная неопытность в жизни Григория Шумова и то, что он без споров согласился платить за керосин отдельно. С испокон веков керосин вместе с дровами и самоваром входил в общую квартирную плату. Но кто ж его знает, сколько студент просидит ночью за книгами?
Шумов спорить не стал: прост.
Нравился он Марье Ивановне и своей уважительностью: не позволял ей вносить самовар к себе в комнату, сам шел на кухню.
Уважительность Марья Ивановна оценила, но тут же про себя и посетовала: получался урон разговору.
До сих пор она приносила к жильцам самовар и, поставив его на стол, уходила не сразу — всегда ведь найдется, о чем поговорить.
А теперь она еле успевала задать новому жильцу всего-навсего один какой-нибудь вопрос. Есть ли у Григория Ивановича сестрицы? Нету сестриц. Она жевала бескровными губами, сочувственно кивала головой, а жилец, пожалуйте, уже успел уйти в свою комнату. В другой раз спрашивала: правда ли, что студенты — против царя?
— Вопрос щекотливый, — засмеялся Шумов и опять ушел к себе, опять разговора не получилось.
Щекотливый, видите ли, вопрос. Небось и он, новый жилец, против царя, вот и вопрос щекотливый.
А новому жильцу уже приходилось задумываться: чем он в недалеком будущем будет платить за квартиру и за тот же керосин?
Деньги, заработанные Шумовым за целый год, такая, казалось бы, солидная сумма, таяли с быстротой, которую никак нельзя было предвидеть.
Дороговизна! Цены на все росли со дня на день. Уже появились очереди у мясных, у булочных… Приходилось рассчитывать: поехать в университет на трамвае или пройтись пешком.
Пора было, значит, позаботиться о заработке.
Уроки? Это единственное, что умел до сих пор делать Шумов.
Но какие же уроки мог найти он в столице, не имея ни друзей, ни знакомых!
Здесь обжитыми гнездами существовало многочисленное племя «вечных студентов», — не первокурснику Шумову состязаться с этими испытанными мастерами репетирования.
Он — не сразу, правда, — но довольно скоро разглядел оборотную сторону пресловутой университетской «свободы».
Это правда: никто не заставлял студента посещать лекции. Никто его не опекал: хотел он сдавать экзамены — сдавал, не хотел или не успевал — мог отложить на следующий год.
Были среди студентов любители кочевать с факультета на факультет. А были и такие, что на одном факультете сидели по десятку лет. Никто и не думал их исключать — платили бы только аккуратно за право ученья.
А что число вакансий в каждом учебном заведении было строго ограниченным и что, стало быть, застрявший на первом курсе студент кому-то загораживал вход в университет, — об этом ни печалиться, ни заботиться никому не приходило в голову.
Впрочем, нет, забота проявлялась. И довольно своеобразная.
Все чаще в газетах правительственного лагеря — не только в мало распространенных (их даже газетчики не продавали) погромных листках, таких, как «Земщина», «Колокол», но и в несколько более пристойном «Новом времени» — стали появляться решительного тона статейки о нездоровом избытке интеллигенции, о том, что совсем не к чему увеличивать в стране число людей с высшим образованием: это чревато последствиями.
А в таком случае, зачем торопить «вечного студента»? Пусть сидит по десяти лет на каждом курсе!
На какие же средства жил такой студент? Если имелись в наличии состоятельные родители, то ответ ясен сам по себе. А если их не было? Тогда «вечный студент» зарабатывал на жизнь уроками, «успешно исправляя тупых и ленивых» (так и в газетах о том объявлялось, чаще всего — на последней странице «Биржевых ведомостей»), или занимался перепиской театральных ролей, заполнял статистические карточки в городской управе…
Годы шли, «вечный студент» привыкал к монотонному и не обремененному особыми тревогами существованию, в котором трактир с его нехитрыми утешениями начинал играть все более заметную роль.
Годы шли — и в висках пробивалась седина, редела пышная грива волос, тяжелей становилась походка… Но все та же неизменная фуражка с выцветшим голубым околышем украшала голову «вечного студента».
Вот она, оборотная сторона университетских «свобод»!
Нет, нечего было и думать о конкуренции с людьми, не только набившими себе руку на дешевых уроках, но и успевшими обжиться в столице, обзавестись здесь многочисленными знакомыми.
Где же тогда выход?
Может быть, в добрый час появился на горизонте курчавый незнакомец, предложивший ему «Наш путь»?
Но стоило Шумову подумать об этом, как ему делалось не по себе. Ох, как не по себе!
Но это ж можно преодолеть! Можно взять себя в руки.
А прежде всего надо прочесть самый журнал.
Не успел он, однако, перевернуть и первую страницу, как в комнату ворвался, не постучавшись, Самуил Персиц.
9
— Ну и в дыру ж ты забрался! Ничего лучшего не нашел? Ох! Дай одышаться. Насилу добыл твой адрес: эти чудаки в университетской канцелярии не хотели давать, еле уломал.
— Что-нибудь срочное? — спросил Шумов, не очень-то обрадованный появлением Персица.
— Едем к Ирине Сурмониной. У ней сегодня соберутся… Кстати, ты можешь оставаться в этой тужурке, ничего. Не стесняйся.
Гришина тужурка была совсем новенькая. Он еще не успел как следует привыкнуть к ней и ловил себя на том, что иногда разглядывает свою фигуру в зеркале со вниманием, несколько излишним для серьезного человека.
— Я очень тронут, — сказал он Персицу, как ему казалось, с ледяной иронией: — при твоем содействии я, кажется, получу лестную возможность попасть в великосветское общество?
Собственно, поехать-то все-таки следовало бы. Если уж искать работу, то прежде всего надо встречаться с людьми. Надо завязывать знакомства. Нельзя же ждать, что все тебе поднесут готовеньким (при появлении подобных мыслей Гриша обычно начинал казаться себе человеком необыкновенно хитрым и оборотистым).
— Не ершись, пожалуйста! Соберутся очень милые люди. Я прочту свою поэму…
Эти слова сразу же отбили у Шумова всякую охоту ехать куда бы то ни было вместе с Персицем.
— Нет, не могу. Сегодня мне надо подзаняться. Теорией статистики.
— Слушай! Я же обещал.
— Что ты обещал? Кому?
— Да Ирине Сурмониной! Кому же еще? Ну и характер у тебя!
— Вот я со своим характером и останусь у себя дома, на Черной речке.
— Черт меня толкнул сказать ей о тебе! Она почему-то уцепилась: «Сэм, привезите его ко мне». Ну, Ирина Сурмонина имеет право быть капризной.
— Допустим. Но я-то тут при чем?
Уже начинало темнеть, и Гриша отыскал спички, снял с лампы стекло.
— Что ты делаешь?! — закричал Персиц.
— Лампу зажигаю.
— Оставь! Не надо! Мы сейчас едем.
— Чудак, да зачем я тебе понадобился? Что, на мне свет клином сошелся, что ли?..
— Ты мне не нужен! Я теперь понял это. Не нужен ты мне. Но она велела.
— Не поеду.
— Не поедешь?
— Нет.
У Персица лицо покрылось красными пятнами. Он принялся так кипятиться, так бегал по комнате, так расстраивался, от просьб переходил к брани, что Гриша наконец не вытерпел:
— Черт с тобой, едем. Но имей в виду: это только в угоду твоему ангельскому характеру.
Недовольные друг другом, они молча отправились к трамвайной остановке.
Персиц было заикнулся о лихаче — нужно спешить, они опаздывают…
Но вдали уже показались огоньки — красный и зеленый; это знакомая Шумову «четверка» повернула на Малый проспект.
— Вот наш лихач! — сказал он сердито, вскакивая в трамвай на ходу.
Персиц прошел в вагон, а он остался на задней площадке.
Промелькнули Малый проспект, Средний, Большой, показалась Нева. Уже светились в тумане фонари на баржах.
Досада у Шумова постепенно проходила.
На кого досадовать? На Персица? Но тот ведь не хотел ему зла, наоборот. Самуил все что-то строит из себя, теперь вот про эту Ирину трещит без конца. Все это чепуха, конечно, сплошные выдумки.
А не сыграть с ним штуку? Незаметно выскочить на остановке, да и пойти куда глаза глядят…
Но Персиц как будто угадал его думы, протискался к нему из вагона и стал рядом.
Настроение у него тоже, видимо, изменилось.
Через некоторое время он проговорил виновато:
— Нам здесь выходить.
Ирина Сурмонина приняла их, на Гришин взгляд, невежливо: полулежа на кушетке и даже не приподнявшись гостям навстречу.
Это была полная блондинка с серыми, слегка выпуклыми глазами и с белым, очень белым, молочного цвета лицом. А больше ничего особенного в ней не замечалось.
Гришу удивил ее наряд: не платье, а какое-то одеяние, необычайно широкое, затканное золотистыми лилиями, подпоясанное шелковым шнуром с кистями; кажется, такая одежда носила название хитона.
Удивительной ему показалась и манера Ирины Сурмониной здороваться — она протянула ему левую руку, хотя правая у ней ничем не была занята. На всякий случай он тоже подал ей левую руку.
Самуил сразу же забегал по комнате, начал говорить о своих замыслах, о поэме, голос у него звучал глухо — это всегда с ним бывало, когда он волновался.
Не слушая его, Сурмонина пристально разглядывала Гришу.
Смутить его хотела, что ли?
От одной этой мысли он сразу ожесточился и почувствовал, что привычная застенчивость, которую ему так старательно приходилось скрывать от постороннего глаза, исчезла бесследно.
Он огляделся по сторонам, куда бы сесть. Вместо обыкновенных, человеческих стульев здесь стояли какие-то мягкие табуреточки, крытые полосатым шелком. На одну из них он и уселся, не дожидаясь приглашения; Самуил при этом страдальчески поморщился.
Прямо перед Гришей висел портрет мужчины с непреклонным выражением бритого лица. Он узнал в нем известного киноактера Мозжухина.
В углу стояло пианино, на выступе камина белели статуэтки, — судя по всему, квартира была богатая.
Ирина Сурмонина вдруг вскочила с кушетки и весело захлопала в ладоши.
— Да ведь это он! — закричала она со смехом.
— Ириночка, объяснитесь, — озадаченно сказал Персиц, прерванный на полуслове.
— Я глядела, глядела… Он! Кто бы мог подумать? Правда, вы, Сэм, говорили: Шумов Григорий. Но мало ли Шумовых на свете. Вырос-то как! И все такой же сердитый.
— Ириночка, объяснитесь.
— Сейчас, Сэм, умерьте свое любопытство. Что вы меня не узнали, Шумов Григорий, это понятно — наша сестра меняется быстрее, чем ваш брат, — но фамилия-то моя разве ничего вам не говорит?
Поглядев на растерянное Гришино лицо, Сурмонина с хохотом упала на кушетку.
Смех так ее одолел, что она даже слезинку смахнула с ресницы мизинцем.
— А «Затишье»-то неужто забыли? — еле проговорила она, захлебываясь смехом. — Ксению Порфирьевну? Маму мою?
— «Затишье»? — воскликнул Гриша. — Перфильевна!
Какая-то тень мелькнула в выпуклых глазах Сурмониной. Она перестала смеяться:
— В просторечии — Перфильевна. Аксинья. Это вы запомнили. Как же фамилию-то забыли?
— А я никогда ее и не знал. Все, бывало, «Перфильевна» да «Перфильевна».
— Мило!
Ирина Сурмонина закинула руки за голову, глубоко вздохнула:
— Боже мой, как все это живо в моей памяти! Все, ну решительно все помню… И как вы вдвоем с другим мальчишкой, маленьким латышом, пугали нас с сестрой. И как вы сломали нашу игрушку — коня на колесиках…