Присутствие духа - Бременер Макс Соломонович 6 стр.


Леонид Витальевич тронул Волю за локоть и повел его в комнату. И тут по обе стороны камина висели рисунки и фотографии. Они остановились перед той, на которой не стояло никакой даты.

— Вы видите это впервые?.. — спросил Леонид Витальевич с острым интересом.

Да. Он впервые видел эти стены с бойницами и угловую сторожевую башню с острым верхом, и пятиглавия церквей за стенами, распространявшие сияние, и белые облака над крестами и башнями; но, главное, тоже впервые он почувствовал глубокую старину — великую удаленность от себя во Времени этих стен, башен, медленных облаков над ними, неба в разрывах между облаками…

— Кремль в Ростове Великом… Красиво, по-вашему? — пытливо спросил Леонид Витальевич.

Красиво ли?.. Он просто не знал. Он мечтал стать архитектором и даже готовил себя исподволь к этому. Его восхищали станции Московского метро, проект Дворца Советов, дома на улице Горького, бывшей Тверской. Величие и красота Нового Мира воплотились в них, казалось ему. Этим же волновал его облик Московского Кремля, точно тот и построен был специально затем, чтобы стать Штабом Революции, и облик Красной площади, созданной — это как-то само собой разумелось для него — затем, чтобы на ней проходили смотры боевых сил Нового Мира…

Ростовский Кремль… Ровно ничего не было для Воли с ним связано.

— А я собирался там со всеми вами побывать, — проговорил Леонид Витальевич, стоя перед фотографией Ростова Великого, каким он открывался взгляду с озера Неро. — И в Угличе, и в Суздале… Да… — Голос у него был такой, точно он говорил о том, чему никогда уже не суждено сбыться. — Хотелось мне, чтобы эта красота не была вам безразлична…

Они вернулись на веранду, когда Римма Ильинична говорила Рите, как бы ища у нее поддержки:

— …и я — против, потому что это будет иметь лишь символический, но вовсе не практический смысл, понимаете?..

— А сколько замечательных поступков в истории имело, увы, лишь символический смысл, — что же, не стоило их совершать?! — отозвался Леонид Витальевич, не осведомляясь, о чем именно шла речь раньше.

Когда спустя полчаса Воля и Рита шли от Леонида Витальевича к школе, на улицах уже расклеен был рядом с мирными воскресными газетами напечатанный в городской типографии текст речи Молотова. Люди всматривались в слова о чрезвычайном — о войне, недавно услышанные, напечатанные теперь знакомым, привычным глазу шрифтом…

— Знаешь, Леонид Витальевич хочет записаться в армию добровольцем, а он уже старый, и Римма Ильинична говорит, нам нужно повлиять на него, — горячо заговорила вдруг Рита. — Потому что на фронте от него какой же толк?.. Ну, практически, понимаешь, он ведь…

— И практически, и символически! — небрежно перебил Воля и усмехнулся, вспомнив обрывок недавнего разговора. — Ну какое это будет иметь значение? — вдруг спросил он с превосходством и снисходительностью юного ворошиловского стрелка, заслуженного значкиста, — Слушай, о чем тут рассуждать?..

— А что будет иметь значение? — спросила Рита заносчиво и, однако, немного растерянно.

Воля пожал плечами, давая понять, что ответ должен бы ей быть ясен, и в то же время соображая, что сказать… Тут взгляд его остановился на рекламном щите кинотеатра «Гигант», прислоненном к парковой ограде.

— Вечером увидишь. Мы же вечером — я не говорил? — в кино с тобой идем, — сказал Воля, и, как всегда, ему на мгновение стало тревожно: «Вдруг откажется?»

— А на что? — спросила Рита тоже как всегда. — На какую картину?

Воля жестом указал ей на плакат. Огромными, сыроватыми еще кое-где буквами на нем было оттиснуто: «Если завтра война…» Но война была уже сегодня…

До войны Воля не сомневался в том, что, если война начнется, в ход сейчас же будут пущены советские военные изобретения — те, что хранили в строжайшем секрете, те, за которыми тщетно охотились вражеские шпионы, — и это быстро ошеломит и сокрушит врага. В день, когда война началась, Воля подумал (правда, эта мысль не была первой): вот теперь-то мы узнаем, что приготовлено для фашистов!.. Ему казалось, что врага атакуют невидимые части, а лучи мощных гиперболоидов отрежут его армиям пути отхода, превратят в пыль его воздушные эскадры.

В первые военные ночи Воля дежурил на крыше школы, и рядом с ним — его товарищи, старшеклассники. У ребят имелись щипцы, совки и лопаты, а внизу, во дворе, стояли ящики с песком, и было странно, что это может пригодиться для отражения воздушной атаки… Правда, во дворах кое-где стояли и зенитные орудия.

Но фашистские эскадрильи не сбрасывали бомб на их небольшой город, они пролетали над ним на восток, сберегая свой груз для Киева или Днепропетровска, а может быть, для Смоленска или Харькова.

Ребята не уходили с крыши всю ночь. Светало, когда самолеты врага тем же маршрутом возвращались с задания. Возвращались, и Воле, всматривавшемуся в небо, казалось, что число их не уменьшилось, строй не нарушен и шум многих моторов, волнами прокатывающийся над городом, так же ровен и долог, как три часа назад, когда бомбардировщики летели на восток… Это было невероятно.

Германская фашистская армия наступала и по земле. Через железнодорожную станцию проходили поезда с беженцами. В городе говорили, что многие уехали из родных мест «в чем были»: без вещей, без еды на дорогу, часто без денег — медлить было нельзя.

Екатерина Матвеевна и Прасковья Фоминична знали, что поезда с беженцами нередко подолгу стоят на путях, ожидая переформирования или паровоза, — с утра они напекли пирожков с капустой и рисом и отправились на станцию. Воля пошел с матерью и тетей Пашей.

Когда они пришли на станцию, раздался сигнал воздушной тревоги. Люди выскакивали из вагонов, стоявших на путях, бежали к глубокому кювету между железнодорожной насыпью и шоссе. В толпе женщин с младенцами на руках, стариков, детей, наталкивающихся друг на друга, пролезающих под вагонами и между вагонами, Воле бросился в глаза мальчик лет двенадцати, бежавший, не выпуская из рук узла с постелью и эмалированного ведра; в суматохе и гаме мальчик с мукой на лице вслушивался в то, что кричала ему, оборачиваясь, бежавшая впереди него пожилая женщина. Под вой сирены она за что-то выговаривала ему в сердцах, маша руками над своей растрепанной головой, а он беспомощно и близоруко глядел на нее, стараясь ни на мгновение не потерять из вида, не отстать… Тюбетейка соскользнула с его головы — он не мог ни удержать ее на макушке, ни поднять и побежал дальше, к кювету.

Бомбежка и упреки обрушивались на него, тяжелые вещи оттягивали ему руки, солнце припекало его стриженую голову… Воля почувствовал к нему пронзительную жалость. Он спрыгнул с платформы и побежал между путями, чтобы поднять тюбетейку, оброненную мальчиком. Тут земля дрогнула от удара и взрыва, люди разом попадали на горячие шпалы, на землю в острых дробленых камешках. А через несколько минут немецкий самолет, сбросивший бомбы на депо, улетел, вокзальный радиоузел объявил об отбое воздушной тревоги, и люди, поднявшись, поспешили уже не к кювету, а к своим вагонам, возле которых как-то сразу появились женщины с плетеными корзинами, те самые, что и в мирное время подносили к поездам овощи, ягоды, варенец, жареных кур…

Они шли вдоль состава — Екатерина Матвеевна с Прасковьей Фоминичной и Воля. На их глазах самые отчаянные пассажиры, не боявшиеся, что поезд вдруг тронется, плотно окружили торговок, а другие в это время подзывали их из тамбуров, протягивали им в окна деньги и одежду, силясь высунуться наружу как можно дальше. Но женщины, стиснутые со всех сторон покупателями, не замечали этого.

Екатерина Матвеевна стала раздавать пирожки. Точнее, она быстро, молча вкладывала их в торчащие из окон руки и сейчас же шла дальше. Ей кричали:

— Почем у вас?..

— Пирожок — за сколько?!

— Почем пара?

Она отвечала:

— Ни за сколько. Сейчас беда. — И эти слова казались ей понятными и простыми, сами собой разумеющимися.

Вложив в чью-то руку последний пирожок, Екатерина Матвеевна заторопилась домой: на ее попечение была оставлена Маша.

А тетя Паша не спешила раздавать пирожки, которые лежали у нее в кошелке, прикрытые чистым холстинным полотенцем. Чуть сощурясь, ока словно искала кого-то…

— Воля, ты гляди, гляди!.. — настойчиво повторяла она вполголоса. — Покормим, кого всех жальче…

Воля точно знал, кого ему «всех жальче», но, осматриваясь по сторонам, не видел его, и они с тетей Пашей продолжали идти от хвоста к голове состава.

Вдруг от вагона к вагону стала метаться весть, что всем надо переходить в состав, стоящий на другом пути, — тот состав будто бы уже почти готов к отправлению. Казалось, попав в набитые людьми вагоны, весть разом взрывалась в них — так живо прыгали из тамбуров на землю пассажиры, выбрасывали из окон вещи… И вот теперь, когда все устремились к пустому составу, чтобы успеть занять в нем полки, Воля наконец увидел мальчика, обронившего тюбетейку: снова тот мчался со своими узлом и ведром…

Размахивая тюбетейкой, Воля нагнал его, помог ему втащить вещи в вагон. Успел для него захватить третью полку. Потом они с тетей Пашей накормили мальчика и его мать, напоили их (Воля сбегал и набрал для них чистой холодной воды в большую кастрюлю, извлеченную из эмалированного ведра), и после этого мать мальчика, прощаясь, обняла тетю Пашу, вытащила откуда-то брошечку с самоцветом, попыталась приколоть ее к тети Пашиной груди. Однако тетя Паша тут же отпрянула и, сказавши: «Что вы, сейчас беда!..» (почти как Екатерина Матвеевна), ушла из вагона.

А Воля с мальчиком стоял в тамбуре, и тот рассказывал ему о себе. Рассказывал торопливо, потому что поезд мог тронуться каждую минуту. Они с матерью из Западной Украины, их городок позавчера бомбили фашисты, и дом, где они жили, сгорел, уцелели только кастрюли, больше ничего не удалось спасти. Его отец умер в прошлом году, а в первую мировую войну он был офицером русской царской армии. Когда позапрошлой осенью в городок (он входил в состав Польши) вступили не германские войска, а советские части, их семья была счастлива. Отец симпатизировал большевикам (Воля недоверчиво усмехнулся: впервые он слышал не о беззаветной преданности партии и беспредельной любви к ней, но лишь о симпатии), ему, Жоре, нравилось учиться в советской школе. Он на «отлично» перешел в восьмой класс, похвальную грамоту получил, его даже собирались взять на экскурсию в Киев, но потом, правда, не взяли, поскольку все-таки отец был в свое время царским офицером…

— Я не в обиде, ты не думай, нет, — прервал он тут себя и тревожно взглянул на Волю. — Просто я тебе рассказываю всё, понимаешь?..

И Воля понял, что Жора не обидой с ним делится, а именно всем, что как раз полнотою торопливой откровенности он отвечает, платит сейчас за сочувствие к себе…

— У вас родные есть? Вы к родным сейчас будете добираться? — спросил Воля.

— Нет. — Мальчик покачал головой. — Мы просто куда-нибудь… еще не знаем. В нашем эшелоне вообще мало у кого есть в России родственники…

В тамбуре стало очень тесно, он как-то незаметно наполнился людьми: хоть тут и было жарко, но дышалось все-таки легче, чем в вагоне. Стоя нос к носу с Жорой, стиснутый со всех сторон людьми с измученными, в поту и копоти лицами, Воля вдруг подумал о том, что он тут, один среди всех, — человек другой судьбы. Ему не предстоит ехать в переполненном душном вагоне неизвестно куда, неизвестно сколько… Он скоро вернется в просторную чистую квартиру, в комнату, где посреди стола стоит на круглой вязаной салфетке графин с прозрачной холодной водой. После дежурства на крыше школы он на рассвете уснет в своей постели, откинув белое покрывало…

— Знаешь что? — сказал быстро Воля. — Если вы с матерью не знаете пока что, куда ехать, то… к нам можно! Понял?.. У нас хорошо, увидишь. Места хватит. Сейчас возьмем ваши вещи и пойдем! — Ему казалось, что помешать им может только одно: внезапное, сию же минуту, отправление эшелона. Тогда они не успеют. — Помоетесь… Осенью, если от вас фашистов еще не выбьют, в школу на пару будем ходить. Если уже выбьют — домой поедете! Ну?!

Но Жора почему-то не трогался с места, не спешил за матерью и вещами.

— Что ты… — сказал он, слабо улыбнулся и покачал головой. — А разве… разве вы сами еще не уезжаете?..

— Мы?!

В городе, конечно, было тревожно, однако и в последние дни паники не возникало. Считалось, что немецкое наступление будет остановлено у старой советско-польской границы, существовавшей до тридцать девятого года. Это мнение было для Воли особенно убедительным, потому что его разделял Гнедин.

— Мы никуда не уезжаем, — твердо, чуть отчужденно ответил Воля.

Мальчик не обратил на его тон никакого внимания.

— Нельзя упускать момент, — произнес он медленно и, как показалось Воле, с той особенной внятностью, с какой обращаются к глухим, угадывающим слова по движениям губ. — Это очень опасно, — добавил он, и опять движения его губ были нарочито раздельны и четки…

— А что безопасно? — спросил Воля с усмешкой. — Уехать подальше?

Не замечая усмешки, Жора кивнул:

— Подальше. Например, вот в… знаешь крупный город на Урале?.. Носит имя известного большевика…

— В Свердловск? — громко подсказал Воля. — А то еще можно в Омск! Или лучше в Томск?! А?..

Ему показалось, что он глядит на Жору презрительным, испепеляющим взглядом, а на самом деле он смотрел на него обиженно и растерянно, сам испуганный внезапным, бесповоротным переходом от жалости к неприязни… «Трус! — думал он. — Ему только подальше бы!.. Трус!»

И, чтобы не сказать этого вслух, он, не прощаясь, без слова ринулся из тамбура вниз по лесенке, спрыгнул на землю и побежал к вокзалу…

Дома Воля застал мать, Гнедина и Бабинца (он жил в доме напротив и был родичем Прасковьи Фоминичны, отцом ее племянника Кольки) за разговором, важность которого была видна по их лицам.

— …поездом или автомобилем — все равно, и безотлагательно, — говорил Евгений Осипович, настойчиво глядя на Екатерину Матвеевну.

— Или пешком? — спросила та, и на Волю, еще не вполне понявшего, о чем у них речь, пахнуло близостью опасности.

— На худой конец, — покачал головой Гнедин, не исключая такого варианта, но сомневаясь в нем. — Пешком — далеко ли…

— Почему? И пешком далеко можно уйти, — перебил Бабинец, хотя у него была только одна нога. — Знать бы куда!..

Тут все трое заметили вошедшего Волю и переглянулись между собой.

— Вот понимаешь ли… — сказал Гнедин и сделал над собой какое-то усилие. — Из сегодняшней сводки видно, что линия старой советско-польской границы перейдена фашистской армией. Ну, и теперь… Вряд ли на их пути сюда есть рубежи, которые можно долго удерживать.

Он произнес это так, как докладывал бы своему командарму о поражении, не имея оправданий.

— Как же?! — с испугом и, показалось Евгению Осиповичу, с укором спросил Воля. — Вы же говорили, что…

— Не знаю, — тяжело ответил Гнедин и наклонил голову. — Ну, так… Пойду с Машей прощусь, — проговорил он и для одного Воли — остальные знали уже — добавил: — Я ведь сегодня уезжаю.

Все последние дни Евгений Осипович настойчиво пытался дозвониться по междугородной в Москву, в Наркомат обороны. Он звонил с почты, из кабинета горвоенкома, — без успеха. С Москвой не было прямой связи, линия была перегружена. В переговорах с Москвой решались вопросы формирования новых воинских соединений, эвакуации предприятий на восток, судьбы крупных коллективов, жизни или смерти тысяч людей. А он звонил, чтобы спросить о себе одном, о своем назначении…

Гнедин понимал, что с началом войны объем работы Наркомата обороны по меньшей мере утысячерился. Как же теперь можно было надеяться, что его дело решится, что на него будет затрачено время в больших кабинетах на улице Фрунзе, когда и в предвоенные, почти спокойные недели что-то, видно, было важнее, первоочереднее, чем его назначение и судьба.

Назад Дальше