— Не обратил внимания.
— Жаль. Ну ладно, до послезавтра.
«Зачем ему лавочка понадобилась? — думал я, ложась спать. — Этот Илька всегда загадки загадывает. Да еще говорит «кстати». При чем тут «кстати»? Лишь бы запутать».
В назначенное время мы опять встретились и уселись в сарайчике на пиленых дровах.
Значит, так: лавочки в вашей деревне нет. До города рукой подать — так все делают закупки здесь. Нет лавочки, — решительно повторил Илька и прихлопнул ладонью по колену, будто от удовольствия.
— Откуда ты знаешь? — удивился я.
— Подумаешь, трудная задача! Новосергеевские каждый день на базаре. Спросил одного, другого — они и отрыли мне эту военную тайну. Так-то, брат.
— Да что ты все о лавочке?
— А то, что хоть ее нет, но она будет. И вот тебе наша инструкция: вступай ты с лавочником в непримиримую вражду. Уличай его в том, что он сбывает гнилой товар, продает ученикам тетради из паршивой бумаги, разбавляет чернила водой, — словом, наживается, подлец. Заглянет урядник — жалуйся на него уряднику, наедет старшина — жалуйся старшине. Пусть все начальство, все богатеи знают, какой паук свил в лавочке паутину.
— И это все?
— Покуда все. В свое время получишь новую инструкцию, а теперь езжай в свою деревню и принимайся учить ребят уму-разуму.
Илька встал, намереваясь уйти, но я его задержал:
— Подожди, я не понимаю. Выходит, вся надежда на начальство и богатеев: это они должны укротить лавочника-обдиралу? Это к ним я должен обращаться за справедливостью? По-моему, партия так вопрос ставить не может. Тут что-то не так.
— Гм… А ты, брат, соображать стал. Конечно, партия рабочего класса за справедливостью к начальству и богатеям не пойдет. Но ты все-таки делай так, как я сказал. В свое время поймешь, где собака зарыта. Ну, будь здоров. Меня не ищи: надо будет, я сам тебя найду.
Илька ушел, и я вдруг почувствовал, что совершенно не в состоянии сидеть сложа руки в ожидании подводы. «Завтра же вернусь в деревню, — решил я, хотя и не знал, чем заняться в школе, пока ребята пасут гусей. — Э, там видно будет!»
На рассвете следующего дня я уже шагал по знакомой дороге. Стоял густой туман, и заброшенная мукомольня с пустыми прямоугольниками окон и дверей выступала из белой мути фантастической и страшной. Мне стало не по себе. Но к тому времени, когда я дошел до Новосергеевки (а шел я около двух часов), туман рассеялся, красное солнце заблистало на мокрых листьях деревьев, разлилось по крышам домов. Я почувствовал себя бодрее, даже на воинственный лад настроился. Во всяком случае, когда кудлатый старый пес, высунувшись из-под ворот, захрипел на меня, я поднял камень и свирепо сказал: «Пишов, шоб ты здох!» В том же настроении я вошел во двор попечителя.
— Как, вы уже вернулись? — приветливо улыбнулся толстяк. — А ребята еще гусей пасут.
— Василий Савельевич, объявите всем, чтоб шли записывать детей. Кого сегодня не запишут, я их потом уж не приму. Так пусть и знают, — решительно заявил я.
К моему удивлению, попечитель сразу же согласился:
— И правильно. Время идет — потом не догонишь. На что было и школу строить? Гуси гусями, а азбука азбукой. Сейчас пошлю загадывать. Прасковья! — крикнул он в окошко. — А ну швыдче сюды! — И, понизив голос, объяснил — Я вам уже и сторожиху присмотрел: женщина одинокая, набожная, тверезая. Что школу убрать и печь истопить, что послать куда. Вроде ординарца при вас будет или, сказать, денщика, — улыбнулся он своей шутке.
— Вы что же, на военной были? — догадался я.
— А как же! Шесть лет царю-батюшке отслужил. В чине унтера на сверхсрочной оставался.
На пороге показалась пожилая женщина в поношенном черном платье, белобрысая, лицо круглое, без бровей, без ресниц. Она поклонилась мне в пояс и сладким голосом, нараспев, сказала:
— Вот и хозяин мой приехал, сокол мой. Будем жить в ладу, в смирении. Бог нас не оставит.
И сразу не понравилась мне: «Монашка, что ли?»
Прасковья взяла кнут и, странно подпрыгивая на ходу, будто брыкаясь, пошла «загадывать», а мы с попечителем направились в школу.
Не прошло и получаса, как скрипнула дверь и по-праздничному одетый мужчина, улыбаясь в прокуренные усы, ввел того самого коричневого от загара мальчишку, который спасал меня от собак. Следом пришла женщина и привела беленькую девочку, стыдливо закрывавшую рукавом лицо. А еще немного времени спустя у стола, за которым я записывал своих будущих учеников, образовалась уже очередь. Вот вам и гуси! Словом, к двенадцати часам все шестьдесят семь детей и подростков деревни в возрасте от девяти до четырнадцати лет были уже записаны. «Что значит проявить решительность и настойчивость», — подумал я. От меня не ускользнуло, конечно, что кое-кто из родителей поглядывал на безусого и тощего учителя с сомнением: куда, мол, ему справиться с такими рослыми ребятами. Ладно. Пусть сомневаются, а я пойду своей дорогой. Главное — не отступать, а делать то, что считаешь правильным. Вот только бы не ошибиться, что правильно, а что неправильно.
Кровать мне в комнату еще не поставили, и первую ночь я провел в классе на сиденьях двух сдвинутых парт, положив под голову кулак. Долго я ворочался на своем жестком ложе, пока наконец заснул. А проснулся от назойливого шума и крика. Открыл глаза — рассвет, выглянул из окна, а перед школой полчище ребят. Там с криком: «Мала куча! Дави сало!» — барахтаются друг на друге, здесь прыгают в чехарде через согнутые спины, кто вертится на одной ножке, кто ходит на руках. Свист, гоготанье, смех, плач. И этакой-то оравой я должен овладеть, заставить слушаться даже тех, кто ростом на полголовы выше меня. Что-то похожее на робость прокралось ко мне в сердце, даже будто пол качнулся легонько подо мною. Но тут же я вспомнил любимую поговорку отца: «Не так страшен черт, как его малюют», наскоро умылся и вышел на крыльцо. Те, кто был ближе, сразу умолкли. Постепенно утихли и остальные. Без особого труда я расставил всех по росту в одну шеренгу. На правом фланге оказался паренек богатырского сложения Надгаевский Семен, а на левом — мальчик с пальчик Надгаевский Кузьма.
— Да тебе сколько лет? — спросил я малыша, тщетно пытаясь вспомнить, записывал его или нет.
— Семь, — ответил он.
— Но ведь семилетних в школу не принимают. Я записывал только с девяти лет.
— А я сам присол. Взял и присол, — сказал он и так доверчиво посмотрел на меня своими ясными глазами, что у меня не хватило духу отослать его домой.
Он-то и вошел первым в школу. За ним двинулись остальные. Последним вошел и занял место за крайней яртой Надгаевский Семен. Началась перекличка. Из шестидесяти семи учеников только Надгаевских было ни много ни мало — тридцать пять, причем двое были Семены и двое Кузьмы. Чтоб не путать их, я сказал, что богатыря и мальчика с пальчик буду звать по имени-отчеству, то есть Семеном Панкратьевичем и Кузьмой Ивановичем. Такое мое решение все приняли с веселым смехом и явным одобрением.
Я рассказал ребятам, как вести себя в классе, потом принялся выяснять их знания.
И с первого же дня занятий попал в тот мучительный тупик, из которого не мог выбраться целый месяц. Оказалось, что не менее полутора десятка ребят уже умели читать и писать. Они ходили в соседнюю деревню и там учились грамоте у какой-то старушки. А я имел предписание инспектора открыть только первое отделение, и, значит, грамотные ребята должны были вместе с неграмотными писать палочки с хвостиками и учиться делить слова на звуки, а звуки соединять в слова.
Тогда я видел в этом лишь нелепость, бессмысленную трату времени пятнадцатью ребятами, которые по своему возрасту должны были уже кончить школу, и не подозревал, как эта нелепость отзовется на занятиях всей школы. Отпустив ребят, я немедленно отправился в город, к инспектору.
И вот опять тесная прихожая: слева — птицеобразный делопроизводитель, справа — гостиная с диваном и возлежащим на нем инспектором. И тот же вопрос занятого человека, которого беспокоят по пустякам:
— Что вам, господин Мимоходенко?
Еще по дороге я обдумал, как короче и яснее изложить суть дела. Инспектор слушал, стоя одним боком ко мне, а другим к дивану, и на лице его были та же скука и та же досада, что и в прошлый раз.
— Нет, нет, господин Мимоходенко, никакого второго отделения. Бог знает, чему их обучали в частном порядке. Школа — учреждение государственное.
— Так что же с ними делать, господин инспектор? Ведь некоторые из них даже для третьего отделения вполне пригодны.
— Не имеет значения. Все должны обучаться по установленным государственным программам. До свидания, господин Мимоходенко, до свидания.
Так же вяло сунул мне руку, так же уткнулся в книгу на ходу к дивану, только на обложке ее стояло уже не «Ключи счастья», а «Санин» Арцыбашева.
Я вернулся в деревню и принялся обучать грамоте всех ребят подряд по государственной программе для первого отделения.
И вот что получилось.
Когда я спрашивал: «Дети, «у» и «с» — что будет?» — то, прежде чем неграмотные успевали в уме соединить в слово эти два звука, грамотные страшными голосами кричали «у-у-у-с-с-с!» «Дети, разделите слово «ус» на звуки». И, прежде чем неграмотные успевали сделать это мысленно, все в классной комнате начинало вибрировать от протяжного и оглушающего «у-у-у-у-у-у!», подобного заводскому гудку. Гудение умолкало, чтоб уступить место разбойничьему свисту: «с-с-с-с!» Никакие уговоры на грамотных не действовали: им было скучно, и они развлекались, как умели, не давая мне никакой возможности обучать неграмотных. В отчаянии я убегал в свою комнату и там, упав на кровать, затыкал пальцами уши, чтобы не слышать, как беснуется класс.
В ПОИСКАХ ОПЫТА
В одну из бессонных ночей, когда я в сотый раз спрашивал себя, неужели все дело в тщедушности моей фигуры, мне пришла мысль посетить какую-нибудь сельскую школу, посмотреть, как ведет занятия тамошний учитель, посоветоваться с ним. Едва забрезжил рассвет, я вывесил на дверях школы объявление, что занятий в этот день не будет, вышел на большой шлях и с попутной подводой отправился в волостную деревню Бацановку.
Вез меня наш же, новосергеевский, крестьянин — человечище под стать Илье Муромцу. Перед ним я. наверно, был чем-то вроде котенка перед бульдогом. Он долго молчал, потом хриплым басом спросил:
— А зачем это вы моего Семку рогульки писать учите? Он же грамотный.
— А кто этот Семка?
— Ну, Надгаевский, Семен Надгаевский.
— А, Семен Панкратьевич! Есть такой. Как это я не догадался! Он весь в вас: богатырь. Значит, вы — Панкрат… Как по батюшке?
— Гаврилыч.
— Да, Панкрат Гаврилыч, это верно: Семену рогульки ни к чему. Но такое распоряжение инспектора народных училищ: всех посадить в первое отделение.
— Он тронутый, ваш инспектор? Всех под одну гребенку?
— Он чиновник, статский советник, а высокие чиновники почти все на один манер. Они боятся, как бы чего не вышло, вот и стригут всех под одну гребенку.
Надгаевский повернул широкое бородатое лицо и с доброжелательным любопытством оглядел меня.
— Это ж какой будет чин, статский советник, если повернуть на военный лад?
— Это будет вот что, — показал я дулю. — Между генералом и полковником, чуть пониже генерала, но выше полковника.
Панкрату Гавриловичу мое образное объяснение, вило, понравилось: он так оглушающе засмеялся, что лошадь прянула ушами. Но потом лицо его затуманилось и он в раздумье сказал:
— От чиновников, конечно, добра не жди. Но бывает и так, что и чина на человеке нету никакого, а жмет он крепче мельничного жернова. В порошок может истереть другого.
Теперь уж я оглядел своего собеседника с головы до ног. О ком он так говорит? Ведь не о себе же? В моем представлении большие, физически сильные люди обычно добродушны, отзывчивы на чужое горе. Таким был, например, Петр, к которому я в детстве привязался всем сердцем. Только Петр был стройный, мускулистый, а Панкрат Гаврилович — мясистый, громоздкий, этакий борец-тяжеловес.
— Ну, вам бояться не приходится, — сказал я смеясь. — Вы, наверно, одной рукой крыло ветряка остановите.
— Крыло ветряка остановлю, а вот с этой старой собакой, Наумом Перегуденко, и сам черт не справится.
— Наум Перегуденко? Это не тот ли старик с помятой бородой, против которого никто на сходе слова сказать не смеет?
— А, вы, значит, уже заметили?
— Он кто у вас, кулак, что ли?
— Кулак или куркуль, как ни скажете — все правильно будет. Одним словом, мироед.
Некоторое время я молчал, не решаясь высказать свою мысль. Но потом все-таки сказал:
— Лошадь у вас добрая, дроги, упряжь — все добротное, да и сами вы одеты не бедно. Извините, я даже подумал…
Тут я слегка замялся.
— Что подумали? — усмехнулся он. — Не куркуль ли я тоже?
— Во всяком случае, не бедняк. Правда, дома вашего я не видел, но все же, мне думается, что вы из крепких. А если так, то куркуль Перегуденко вам не страшен: куркули, как я понимаю, больше бедняков да батраков жмут.
— Рассуждаете вы правильно, но… — Лицо Надгаевского потемнело. — Но в жизни дела по-разному складываются. Давайте лучше я вам расскажу, как у меня получилось, что я вроде и не бедняк — это вы правильно подметили — и вроде стою уже одной ногой рядом с Куприяновым Тимохой. Тимоху нашего вы знаете? Нет? Все хозяйство у него похилилось. Так вот, того гляди, я как этот Тимоха-незадачник, рухну.
Дорога, по которой мы ехали, тянулась сплошным черным массивом, слева, сквозь редкий туман, видна была серая скучная пелена моря, справа уходила в туманную даль побуревшая степь, и то, что рассказал Панкрат Гаврилович, казалось мне таким же безнадежным и унылым, как и окружавшая нас природа. А рассказал он о себе вот что.
Жил он раньше в слободе Лукьяновке, жил хотя не богато, но и ни на кого не батрачил: свой надел, своя лошадь, корова. Когда взяли силу столыпинские законы о свободном выходе из общины, своего надела не продал, но и чужого не прикупил. Перегуденко в то время имел уже маслобойку и зашибал хорошую деньгу. А тут жадность его до того разгорелась, что принялся он скупать надел за наделом — все у своих же односельчан-незаможников. Прошло два-три года, и стал он озираться, где бы еще земли прикупить. Тем временем прошел слух, что помещик Алчаковский хочет свои земли распродать и остаться навсегда в Петербурге. Перегуденко потолковал с самыми богатыми односельчанами и отправился в столицу. Задача сперва была такая, чтобы купить у Алчаковского только часть земли, для богатеев, но помещик с распродажей по частям возиться не хотел, и богатеи стали втягивать в это дело других односельчан, победнее, чтоб купить всю землю целиком через банк. Кому было не под силу, тем обещали по-доброму, по-соседски помощь оказать. Втянули и Панкрата Гавриловича. Многие в то время продали свои наделы и переселились на новые земли. Богатеи действительно и построиться им помогли, и помогли уплатить первые взносы за землю. Помогать помогали, а брать расписки да векселя не забывали. И теперь дело повернулось так, что у иного хозяина и дом с железной крышей, и лошадь добрая в конюшне, а хоть в петлю лезь: надо в банк очередные взносы за землю платить и богатею долг возвращать. Не внесешь в банк — с земли сгонят, не вернешь долг богатею — он и лошадь отберет, и на все хозяйство руку наложит, и заставит работать на себя. Так вот и с Тимохой случилось: был вроде самостоятельный хозяин, а теперь день и ночь батрачит на Перегуденко. Так и с ним, Панкратом Гавриловичем, может случиться. И даже наверное случится. Недаром Перегуденко все чаще и чаще оглядывает его лошадь и всякие в ней недочеты выискивает: видно, заранее цену на нее сбавляет.
— Поверите, он мне по ночам стал сниться, Перегуденко этот. В одной руке будто уздечку держит, а в другой — ключ от моей конюшни. Жинка жалуется, что я во сне мычу. Замычишь тут!.. — с тоскливой злобой закончил свой рассказ Панкрат Гаврилович и без всякой нужды стегнул лошадь.