Книжная лавка близ площади Этуаль. Сироты квартала Бельвилль - Кальма Н.


БИБЛИОТЕКА ПРИКЛЮЧЕНИЙ

И НАУЧНОЙ ФАНТАСТИКИ

МОСКВА ~ 1979

Н. КАЛЬМА

КНИЖНАЯ ЛАВКА БЛИЗ

ПЛОЩАДИ ЭТУАЛЬ

СИРОТЫ КВАРТАЛА

БЕЛЬВИЛЛЬ

Романы

«ДЕТСКАЯ ЛИТЕРАТУРА»

Р2

К17

Рисунки

Т. Горб и В. Гальдцева

© Состав Оформление

ИЗДАТЕЛЬСТВО «ДЕТСКАЯ ЛИТЕРАТУРА. 1979 г.

КНИЖНАЯ ЛАВКА БЛИЗ ПЛОЩАДИ ЭТУАЛЬ

ПОЖАЛУЙСТА,

ПОЗНАКОМЬТЕСЬ С ГЕРОЯМИ

Николь Лавинь [1]

— Но послушай, Николь, нельзя же так! Надо быть более гибкой.

— Нет.

— Как же так, Николь, неужели ты не понимаешь: иной раз приходится поступиться даже принципами.

— Я сказала: нет!

И так всегда. Николь, неуклюжий, как цапля, подросток. Длинноногая, глазастая, непримирима, упряма, порывиста. Взрывается, как мина не замедленного, а самого молниеносного действия, нападает, горячится. Зато и друг, каких мало, — верный, великодушный, готовый поделиться последним.

Николь — совладелица книжной лавки, полученной в наследство от родителей, мелких парижских буржуа. Она стесняется этой «специальности», да что поделаешь: еще не успела она окончить школу, как разразилась война. Умерли родители, и пришлось ей вдвоем с сестрой взять на себя торговлю в лавке. Специальность лавки — старинные книги. И вскоре Николь стала разбираться в древних изданиях ничуть не хуже своего старого друга и клиента — профессора Одрана.

Жермен Лавинь

Полная противоположность младшей сестре. Мягкая, ласковая в обращении, точно кошечка. Коготки? Да, конечно, и преострые, но глубоко скрытые в бархатных лапках. Вообще глубоко скрытые возможности. Никто даже не подозревает, что таит в себе эта кошечка. Робость, боязливость, жеманные ужимки — это до времени. А настанет минута, и Жермен может стать боевым командиром или хозяйкой конспиративной явки, да мало ли кем может стать, если понадобится, эта хрупкая, бледная до прозрачности девушка, кутающаяся в вязаную накидку, которую носила всю жизнь ее мать.

Лиза Каразина

В год, когда начинается книга, ей пятнадцать лет. Родилась в Ленинграде, у Новой Голландии. Сама о себе говорит, что в жизни у нее почти никаких встреч, одни разлуки. По одиннадцатому году случилось так, что Лиза потеряла обоих родителей: отца — известного журналиста и мать — хирурга. Лизу отправили в детдом. Оттуда она сбежала. Родных — одна тетка по отцу. Тетка зажмурилась, замахала руками: «Не могу, не могу, деточка, у самой семья. А о тебе государство, государство позаботится».

Лиза пристроилась в своем же доме, у дворйичихи Нюры. Мыла в подъездах полы, приглядывала за мальчишкой Нюры. За это Нюра кое-чем кормила.

Но вот Лиза заметила: когда она ест, Нюра ходит мрачная. Поняла: лишний рот. Трудно было уходить из дома, где еще так недавно были отец и мать.

И все-таки пересилила себя, ушла. Скиталась по рынкам, по столовым. Давали где ложку творога, где хлеба, где супцу. А тут холода. Спряталась в подъезде большого учреждения, дождалась, чтобы все ушли, пригрелась у батареи, заснула. Здесь и нашел ее швейцар Евстрат Трофимович,— слава ему во веки веков. Так он шептал, молясь по вечерам в своей комнатенке, пока Лиза укладывалась спать на деревянном диванчике. А кому слава? Богу? Наверное, богу, кому же еще?

Даниил Гайда

У этого все чисто, гладко, счастливо. И разлук никаких, до того дня, как ушел на войну отец. Легкое, без теней детство. Рыбалки на Ворскле, игры у старых мельниц в Великах, выдумки про Остапа. Семья спаянная, умная, с полуслова понимающая друг друга. Едва померещились в Даньке эгоизм, ячество, родители тотчас Даньку окоротили, да не грубой педагогикой, а исподволь, незаметно Сергей Данилович сумел очень рано приохотить сына к своему предмету — истории, к книгам. Мать, художница-самоучка, водила Даню с собой на этюды, показывала ему закаты над степью, легкое свечение весенней зари, рябь на сизой воде — тыкала, как слепого щенка носом в молоко, в прекрасное. Неведомо, как и почему вырос этакий принц Гамлет — мечтатель и правдолюбец, бесстрашный защитник обиженных, воитель с любой человеческой низостью. «Ох, как трудно ему будет в жизни!» — шептала мама-Дуся. Сергей Данилович усмехался: «Да, нелегко. Но пусть лучше будет такой, чем и нашим и вашим». И правда, Даньке было трудно, когда его за обличительную речь против учителя, склочника и подхалима, чуть не выгнали из школы. Было трудно, когда он вызвал на бой верзилу Коротенко, хамски унижавшего Лелю Воеводину, колченогую девочку из шестого «Б». А еще вздумал он вернуть «на путь истины» ворюгу Костьку — взрослого, плешивого, известного во всех отделениях городской милиции. Милиция и за Данькой учредила тогда надзор: водится пацан с вором неспроста. Кажется, родители в те поры немного струхнули, но Даня прямо объявил им, что Костька уже стал «человечнее» и что он надеется на успех. Потом Костька исчез из города — может, ему надоел этот парнишка с задумчивыми, вопрошающими глазами, а может, и впрямь решился он навсегда завязать. А Данька... О нем, о том, каким он стал, будет сказано в этой книге.

Павел Воронин

Сам он зовет себя Полем. У них в дамских парикмахерских все старые мастера от веку под французов работали. Кто Пьер, кто Леон, а зав, Назар Семеныч Лукин, так вовсе в Макса перекрестился. Так и величают: мсье да мсье Макс. Сначала одни дамы-клиентки, а потом и остальные мастера так стали звать.

А перед войной «Поль» Воронин, простой парикмахерский ученик, научился делать перманент — особенный, крупный, с ондуляцией. К нему даже из-под Москвы клиентки ездили. Бывало, заискивают: «Уж вы, мсье Поль, сделайте мне, как у киноартистки Лаврентьевой. Я слышала, это вы ей делали». Ну конечно, благодарность соответственно. Да и мать Поля, маникюрша, тоже неплохо подрабатывала. Полдня свободен, делай, чего душа просит: хочешь — в кино, хочешь — гуляй с ребятами. Одевался шик-модерн, во все заграничное. Мать через своих дам всегда тряпки заграничные доставала. Эх, и время было!

Николай Валашников

Серое, недоброе лицо, глаза проваленные, в темных подглазьях. Смотрит исподлобья. Взглядом выковыривает из того, на кого смотрит, все, до самого дна. Кажется, дворянин по происхождению, даже из какого-то особо древнего рода. Живет с матерью — суетливой, неумной старушкой, старшей сестрой — заводской работницей и младшей — юродивой красавицеи с болезненным румянцем на иконописном лице. От юродивой прячут часы, потому что, услышав тиканье или звон часов, она начинает биться в припадке, кричит неистово: «Боюсь, боюсь!» —и отмахивается, отталкивает всех с нечеловеческой силой, рвется куда-то бежать, потом падает в глубоком обмороке. Откуда этот ужас, никто не знает, хоть и лечили ее самые лучшие врачи. Впрочем, что же это все о Колиной семье? А о нем когда же? О его нелюдимости, о том, что за сутки он цедит всего несколько слов, а иногда замолкает на целые недели, о его большой тайной жизни? Нет, это все после, в книге.

Остап

Не знаю, имею ли я право помещать Остапа здесь, среди живых героев книги. Ведь Остап — всего только «восковая персона», муляж, музейный экспонат. Но как быть, если для некоторых героев этой книги он стал настоящим товарищем игр, поверенным тайн, любимой выдумкой! Нужды нет, что зелено-красный мундир петровского гренадера насквозь пропитался музейной цылью, что почернел от времени золотой позумент, что мушиные точки избороздили восковые щеки. Зато у Остапа были удивительно живые глаза, которые, казалось, задумчиво и чуть Насмешливо наблюдали за вами, где бы вы ни находились.

Зато у Остапа были смоляные блестящие усы, жесткая репица-косица, вылезающая из-под треуголки, и бравый вид. И еще были у него темляк, и ладунка, и пороховница, та самая, про которую Гоголь писал: «Есть еще порох в пороховницах». А как Остап умел слушать!

Бывало, заберешься к полудню, после уроков первой смены, в музей. Ни души, если под душами разуметь посетителей. Дремлет на стуле у дверей древний сторож, и только мухи носятся в горячем солнечном столбе. Вот тогда-то можно подобраться к Остапу, потрогать его, ощутить пальцами грубую шерсть солдатского мундира, вдохнуть запах нагретой солнцем материи. И почему-то этот запах, и тишина, и ощущение одиночества, инбгда вовсе не мучительного, а, наоборот, счастливого, располагали к откровенности. Выложить шепотом Остапу все маленькие и большие радости или обиды, о чем-то спросить. Да-да, можно было и спрашивать, и, даю слово, Остап отвечал. Конечно, по-своему, по-остаповски: смотрел одобрительно коричневым стеклянным глазом, или, наоборот, осуждающе и холодно, или с явной насмешкой. Скажете, фантазия?

Ну, если не верите, попробуйте сами заглянуть в эти честные, совсем живые глаза. Спросите о чем-нибудь «восковую персону». Но помните: спрашивать надо не о пустяках каких-нибудь и только по-серьезному. Остап слушает лишь тех, кто верит в него. Им он и отвечает.

Саша

Мать убило у него на глазах бомбой на дороге под Харьковом.

Отца своего не помнит. Фамилию не помнит. Где жили до войны, не помнит. Помнит только хату и что в хате было тепло, а на дворе страх как холодно. Еще помнит в хате печь и на лежанке — рядно. Когда мамку убило, его взяли за руку и повели за собой какие-то женщины, но и они потом куда-то пропали. Самолеты всё летали, шумели, стреляли по людям, а он все шел. От страха и голода у него отшибло и память и речь, а потом, как поел да отогрелся, оклемался немножко. И совсем оказался смышленый, шустрый такой парнишечка. Даже не по своим десяти годам.

До чего же здоровенный детина этот приказчик из деревенской лавки под Парижем! Его все знают в Виль-дю-Буа, все водопроводчики, садовники, шоферы — клиенты Келлера. В его лавке можно купить все на свете — от опрыскивателя до швейной иголки. Сам Жан-Пьер — уроженец Эльзаса и говорит по-немецки, как настоящий немец. И пузатый он, как немец-пивохлёб. Но если всмотреться хорошенько в его толстое лицо с умными ироническими глазами, понимаешь, что Келлер не так прост, как это кажется с первого взгляда. И, может, у него есть основания ненавидеть немцев — он их достаточно насмотрелся, насмотрелся на их повадки еще в детстве. И то, что Жан-Пьер чуть ли не с самого начала помогал Сопротивлению, тоже закономерно. И дети у него — дочка Арлет и сын Андре — тоже очень стоящие ребята, а про жену, Фабьен, и говорить нечего, она всегда и во всем помогает своему Жан-Пьеру.

Гюстав Азайс

«С этим парнем нужно быть поосмотрительнее. Я в нем не совсем уверен»,— осторожно выбирая слова, говорит Гюстав.

Ну, а уж если Гюстав так говорит, можете быть уверены: парень наверняка проштрафится. Ох уж этот безошибочный нюх Гюстава! Ох уж эти его всевидящие глаза! И откуда такая проницательность, такое совершенное знание людей у молодого, франтоватого на вид человека, бывшего газетчика, потом рабочего на «Ситроене», а теперь руководителя парижских подпольщиков?! Нет, не зря выбрали люди Гюстава своим командиром: видно, в его натуре заложено понимание людей, обстановки, чутье правды. Где он живет, где спит, где и как питается, никто не знает. Многие считают Гюстава просто каким-то абстрактным понятием. А вот сестрам Лавинь он кажется совершенно конкретным. Гюстав часто забегает в книжную лавку близ площади Этуаль[2]. Сыщики и полицейские, у которых есть фотографии Гюстава и приказ изловить во что бы то ни стало вождя подпольщиков, наверно, не узнали бы Гюстава в тот момент, когда он разговаривает с Жермен. Коричневые глаза Гюстава блестят и расширяются, лицо неузнаваемо хорошеет, белеют молодые ровные зубы, и Жермен кажется, что лучше этого лица и улыбки она ничего в жизни не видела.

Гюстав ни разу не поцеловал даже руки Жермен. Да это и не важно. Про себя Жермен знает что-то, знает твердо, и это что-то делает ее счастливой, отважной, в ней все время, несмотря на войну, на голод, на топот немецких сапог на улицах, поет радостная птица. Только молчи, об этом ни слова никому! Я поручаю тебе хранить эту тайну, читатель.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1. СЕСТРЫ ЛАВИНЬ

Выстрел.

Еще один.

Еще.

Грохот прокатился по пустынной улице, ударился о каменные стены, разбился на тысячи кусков.

Жермен вздрогнула под вязаной материнской накидкой.

— Опять! Почти каждый вечер! И они еще пытаются уверить парижан в своих лучших чувствах! Привезли прах Орленка, положили в «Инвалидах» рядом с Наполеоном, развели вокруг этого парадную шумиху: мы, мол, так уважаем французских патриотов... а сами...

— А сами устраивают на патриотов облавы,— беспечно отозвалась Николь.

Она уютно устроилась в старой качалке и, дрыгая, по своей скверной привычке, ногой в старой туфле, грызла бесконечный сухарь. Туфли носили дома название: «Последние в жизни» или «По зубам бошам». Сухарь заглушал голод, постоянный, неутолимый голод здорового, стремительно вытягивающегося подростка.

— Удивительно: некоторые еще не до конца раскусили бошей! — Николь высоко вздернула плечи.— Знаешь, я сама слышала, как какой-то тип в булочной толковал о благородстве великой немецкой нации. А эта «великая» нация организовала всенародную слежку. Теперь у «великой» нации новый способ вылавливать подпольщиков: пускают поезда метро без остановки прямо до Зимнего велодрома, там всех высаживают и по одному процеживают сквозь контроль. Нет документов или что-то не в порядке в бумагах — тащат прямехонько в гестапо или к жандармам, а там уже разберутся. Гюстав говорил — вырваться от них почти невозможно. — Она покосилась на старшую сестру.— Трясешься? Могла бы, кажется, привыкнуть за три года.

— К такому невозможно привыкнуть,— слабо откликнулась Жермен. Она взглянула на деревянные часы с кукушкой.— Какое счастье, Николь, можно уже запирать! Ты бы не смогла...— Она искательно посмотрела на младшую.

— Запру, запру, трусиха несчастная!

Николь выбралась из качалки, и тогда оказалось, что она очень высокая, прямо-таки долговязая, с тонкой шеей и растрепанной шапкой волос.

— Ты же знаешь, я куда лучше тебя справляюсь со шторой.

— Не забудь про засов,— напомнила старшая сестра.— И я тебя очень прошу, Николь, выгляни сначала в щелку. А то эти выстрелы...

Николь уже не слышала. Ее длинные ноги легко сбежали по нескольким ступеням вниз, к наружным дверям лавки.

Стемнело. Не было еще и восьми часов, но стоял такой мрак, что можно было ходить, только вытянув вперед руки.

Снег косо летел по ледяному скользкому асфальту, слепил глаза, колкие твердые снежинки сразу забились за воротник Николь.

Дальше