Третья дорога - Борис Никольский 9 стр.


Сегодня утром, в школе, я все ждал, что Алик спросит, почему не было меня вчера во дворе, почему я не вышел. С Аликом мы учимся в одном классе и даже сидим за соседними партами, так что частенько играем в морской бой или в слова — это когда из одного длинного слова нужно составить много новых, или в «балду». Но Алик нет-нет, да и сжульничает, схитрит — начинает придумывать какие-нибудь дикие слова, что-нибудь вроде «ледовитости» или «яйценоскости», а потом уверяет, что я — балда и что он победил честно.

Я все посматривал на Алика, все ждал, когда же он спросит, и думал, что я ему отвечу. Пожалуй, только пожму плечами: «Так, был занят». Но он, конечно, поймет, что вовсе не «так», и спросит: «Нет, Колька, по-честному?» И тогда я скажу ему, что мне стало противно слушать, как Вадик рассказывал свой дурацкий анекдот, и что напрасно все смеялись, ничего в этом смешного не было…

Но Алик все не спрашивал и не спрашивал. Может быть, он просто забыл, что меня вчера не было, может быть, у него голова другим забита — как-то на днях он так и сказал про себя: «У меня теперь голова другим забита». Оказывается, он мечтает поступить в какую-то особую школу для математически одаренных детей.

Эрик уже учится в специальной английской школе. Алик собирается переходить, так, чего доброго, скоро я один — единственный неодаренный — останусь в нашей обыкновенной школе. И от этих мыслей и оттого, что Алика вовсе не интересовало, почему я не вышел вчера, мне стало вдруг так грустно и одиноко, словно я опять очутился один в пустой квартире. И тут я понял, что, как бы я ни старался, сегодня я уже не выдержу и выйду вечером во двор к нашей компании.

И я вышел.

Я вышел, только немножко попозже, когда все уже были в сборе.

— A-а! Колька! — как ни в чем не бывало крикнул Эрик. — А мы уже думали, что ты заболел…

— Да нет, не заболел, — ответил я, стараясь не смотреть на Лильку.

И больше никто ничего не сказал, словно они не поняли, почему я ушел тогда, или не хотели теперь показывать, что поняли.

«Глупо как-то получилось, — подумал я. — Ужасно глупо».

Глава 3. В театре

Если бы не случилось тогда такое совпадение, может быть, и мысли эти, мысли, о которых потом не хотелось вспоминать, никогда бы не пришли мне в голову. Но совпадение случилось, ничего не поделаешь, «судьба», как говорит в таких случаях моя тетка, двоюродная сестра отца, — «от судьбы никуда не денешься».

Я, конечно, не верю ни в какую судьбу, я просто не знаю, что это такое.

Да и началось-то все с пустяка. Я давно уже заметил: многие очень важные вещи начинаются именно с пустяков.

— Знаешь, — сказал мне отец в тот вечер. — К нам на гастроли приезжает МХАТ…

«Неужели он взял билеты на субботу?» — подумал я.

— …и мне повезло, у меня как раз свободный вечер в эту субботу, я взял билеты на «Трех сестер»… Ты что, недоволен?

У меня дурацкое лицо: как бы я ни старался скрыть свои мысли, по нему всегда все можно прочесть, во всяком случае, отец угадывает мое настроение безошибочно.

— Нет, почему? — как можно веселее сказал я. — Почему ты решил, что я недоволен?

— Да? Значит, мне показалось…

Я видел, что отец все-таки расстроился, он-то был уверен, что я обрадуюсь, я всегда очень любил ходить с ним в театр. А я разве виноват, что так получилось? Я и сам не знал, что теперь делать. Как раз в субботу мы все, всей нашей компанией, собирались махнуть за город, на природу — устроить небольшой туристский походик, с ночевкой в лесу, с костром, с палатками — все как полагается. Мы уже давно поговаривали об этом, но все как-то впустую, а тут вдруг собрались, договорились точно. Даже обязанности уже распределили: кто за что отвечает, кому что брать. Когда дошла очередь до меня, Вадик усмехнулся. «Да его папаша не пустит, вот увидите…» — «Это почему не пустит? — рассердился я. — Прекрасно пустит». Правда, один раз отец не пустил меня в кино, когда мы как-то собрались на последний сеанс, — он вообще очень не любит, когда я возвращаюсь домой поздно, но это же единственный только раз, да и верно, совсем не обязательно мне было идти тогда в кино на последний сеанс. Но Вадик до сих пор забыть этого не может. А я-то знаю, что, когда мне действительно нужно, отец всегда поймет и возражать никогда не станет. Но я также знал, что пустить-то он меня пустит, но, пожалуй, будет недоволен этой затеей с походом и ночевкой, потому что ему вообще-то не очень нравилась наша компания. Поэтому я и не сказал ему сразу, а все ждал, хотел заговорить о походе как-нибудь мимоходом, к слову, как о деле уже решенном. Вот и дождался!

Если бы не МХАТ и не «Три сестры», я бы, конечно, просто-напросто сказал отцу, что идти в театр мне не хочется, что лучше я поеду за город с ребятами. И ничего страшного. Но я хорошо знал, что на этот спектакль он собирался давно и мечтал пойти именно со мной — может быть, какие-то воспоминания были у него связаны с этим спектаклем, он видел его в молодости, может быть, видел вместе с мамой, когда они только познакомились, не знаю, но теперь он хотел обязательно показать его мне — он не раз говорил об этом. Заикнись я ему о субботнем походе, он бы, конечно, сказал: «Смотри сам, дело твое, поезжай», и ничего больше, он бы даже постарался сделать вид, что не расстроен и не обижен, но для меня это тяжелее всего, я просто не могу вынести этого — это в десять раз хуже, чем если обидят меня самого, в сто раз хуже…

Поэтому я не мог ничего сказать о походе, никак не мог. В конце концов я сам был виноват, что так получилось: надо было предупредить раньше. А теперь можно было лишь надеяться, что вдруг в субботу у отца появится какое-нибудь срочное дело, внеочередное совещание или что-нибудь в этом роде. И тогда все решится само собой.

Но ничего такого не произошло. И в пятницу вечером, когда мы все собрались во дворе, мне уже не оставалось ничего другого, как только проговорить с самым наибезразличнейшим видом:

— Да, между прочим, завтра у нас с отцом кое-какие дела, так что я…

Это было для меня не так-то легко — решиться вырвать зуб куда легче, честное слово, — и я мог гордиться и утешать себя тем, что я это все-таки сделал. Впрочем, это было слабое утешение.

— Вот видите! — сразу закричал Вадик. — Что я говорил! Эх, дурак, надо было тогда на спор идти!

Больше на меня в тот вечер не обращали внимания, словно я и не существовал вовсе, словно меня и не было рядом с ними. Несколько раз я пытался вмешаться в разговор, даже подавал советы, и со стороны это выглядело, наверно, довольно унизительно, потому что никто меня не слушал и никто мне не отвечал. Конечно, мне нужно было уйти, я это прекрасно понимал, но все-таки не уходил, хотя меня теперь и в самом деле совершенно не касалось, хватит ли одной палатки на всех и сколько надо закупать хлеба, и на что сейчас лучше всего будет клевать рыба…

В субботу мы с отцом отправились в театр.

Мы вызвали по телефону такси и подкатили к самому театру, к ярко освещенному подъезду.

Отец взял билеты в ложу — я знал, что это специально для меня. Я не люблю в театре сидеть в партере: сидишь будто в кино, никакой разницы. Зато когда поднимаешься в ложу бельэтажа или бенуара — одни слова эти чего стоят! — и билетерша подводит тебя к узкой дверце, и ты сначала попадаешь в крошечную комнатку, где стоят низенькие мягкие диваны, а потом уже в ложу, тут уж сразу чувствуешь, что ты — в театре.

В другой раз мне вполне хватило бы такси и билетов в ложу, чтобы чувствовать себя на седьмом небе. Но сейчас…

Я смотрел на сцену, я изо всех сил старался смотреть на сцену, но ничего не мог поделать с собой. Я думал о ребятах, о нашей компании, представлял, как они едут сейчас в электричке, как поют песни, или идут уже по лесу, или выбирают место для привала. Я все время отвлекался и не мог уловить смысл того, что происходило на сцене. Спектакль мне казался скучным.

В этот вечер я первый раз почувствовал себя несвободным, завидовал свободе своих приятелей.

Почему я должен сидеть в театре, когда мне совсем этого не хочется? И разве это честно перед отцом? Ведь он прекрасно чувствует мое настроение, даже в темноте чувствует, хоть и глядит все время на сцену. А что — он же не заставлял меня идти, он бы даже не повысил на меня голос, не рассердился, если бы я отказался. Если бы он закричал, если бы он рассердился, если бы запретил, не пустил, не разрешил, тогда было бы проще, тогда было бы совсем другое дело. Тогда я мог бы спорить, отстаивать свое право на самостоятельность, доказывать, что я — взрослый. Вон Вадик, тот каждый день спорит со своей матерью. Она ему: «Дурак!», а он ей: «Сама дура», она ему: «И зачем только я тебя растила, зачем силы тратила?», а он ей: «Я же тебя не просил об этом». И ничего — к вечеру уже разговаривают мирно как ни в чем не бывало. Я даже представить себе не могу, чтобы отец сказал мне грубое слово, обругал меня, я бы не знаю что тогда сделал.

У Эрика родители вообще не вмешиваются в его дела. Они всегда заняты, у них свои заботы, они всегда что-то ищут, покупают, достают: покрышки для автомашины, абонементы в филармонию, нитрокраску для дачи, сборник стихов Окуджавы, финский плавленый сыр, — времени у них совершенно не остается. «Наш Эрик ничего плохого сделать не может, в этом я уверена, — говорит его мать, — а в остальном пусть он поступает, как хочет. В конце концов, он человек уже взрослый, отца перерос».

У Сереги папаша — так тот вообще подлаживается под нас. Он — лысый, суетливый и веселый. Хлопает нас по плечам и называет стариками, хлопцами или братвой, как когда. И анекдот иногда расскажет, и закурить даже предложит — полушутя, полусерьезно. Мы, конечно, отказываемся, а он смеется: «Бросьте, эти штучки мне известны, я сам в тринадцать лет начал дымить». Отец Сереги — художник. Одна его картина даже была на городской выставке. Мы все ходили ее смотреть, потому что Серегиному отцу для этой картины позировал Эрик. Картина называлась «Заседание комитета комсомола». Нам-то, конечно, было интересно посмотреть, потому что Эрик получился как живой, очень похож, но вообще-то картина вышла скучная. Конечно, из вежливости мы не сказали об этом Серегиному отцу, но он, кажется, и сам догадался. «Ничего, старики, — сказал он нам, — у Репина «Заседание Государственного совета» тоже не самая удачная картина, не так ли?» Серега отцом доволен: «У меня батя свой в доску».

Я и сам не заметил, как начал сравнивать своего отца с родителями приятелей. Раньше мне и в голову не приходило, что его можно с кем-то сравнивать. А когда заметил, мне стало очень неприятно, — ведь отец сидел рядом и даже не подозревал, о чем я думаю. Я принялся усиленно смотреть на сцену, чтобы отогнать эти мысли, но тут как раз опустился занавес, в зале начали медленно наливаться светом люстры — первое действие кончилось.

Во время антракта мы ходили с отцом по фойе, и я немного отвлекся, но как только погас свет и началось второе действие, все мои мысли снова вернулись ко мне.

Я стал думать, что теперь-то наверняка ребята больше никуда не возьмут меня с собой, и настроение у меня опять испортилось. И опять Вадик будет насмехаться надо мной и рассказывать всем, что меня не пустил папаша. Не могу же я объяснить ребятам, что должен был пойти в театр, что просто не мог поступить иначе, — они все равно ничего не поймут. Да я и сам, даже если бы и захотел, не сумел бы толком объяснить все как есть… Сколько раз я им говорил, что отец мне ничего не запрещает, что даже таких слов: «Нельзя, не пущу» — он почти никогда не произносит, они все равно не верят. «А чего ж ты тогда вечно торопишься домой, на минуту опоздать боишься?» — спрашивают. И опять — как им объяснить? Просто я знаю, что отец не любит, когда я прихожу поздно, и поэтому я стараюсь прийти пораньше. Он у меня человек очень точный, даже в мелочах, любое самое маленькое обещание всегда выполнит и от других тоже ждет верности слову. И я знаю: отец будет переживать и волноваться, если я пообещаю прийти в девять, а сам явлюсь в одиннадцать, а я не хочу, чтобы он переживал, волновался и расстраивался. Для меня это хуже всего. Просто я люблю его, ведь он у меня один, и я у него один тоже — как же я могу сказать или сделать что-нибудь такое, что бы огорчило его? И вот поэтому я сижу сейчас здесь, в театре, в темной маленькой ложе, а не разжигаю костер в лесу и не горланю песни вместе с ребятами…

И тут вдруг я подумал, что, выходит, это любовь делает человека несвободным, выходит, ничто так не связывает человека, как любовь…

Эта мысль была такой неожиданной, что даже испугала меня. Но потом я вспомнил, что где-то уже встречал ее, в какой-то книге, только не обратил тогда на нее внимания, а теперь она возникла внезапно в памяти, словно я сам до нее додумался.

«Ведь если бы я не любил отца, я мог бы поступать как угодно, и мне было бы совершенно все равно, как он отнесется к этому…»

От такой мысли мне стало совсем не по себе — получалось, будто я хочу, чтобы что-то изменилось в наших отношениях с отцом, чтобы я стал меньше его любить, но я же этого не хотел, я этого никогда не хотел, ни раньше, ни теперь, никогда не хотел, не хотел…

— Ты что это шепчешь? — тихо спросил меня отец.

— Да нет, ничего, — смущенно пробормотал я. Оказывается, я уже начал думать вслух.

— Я очень люблю твоего отца, — как-то сказала мне папина двоюродная сестра, — он, безусловно, прекрасный, замечательный человек, но жить вместе с ним я бы не смогла. У него ужасно трудный характер. Своей верностью принципам, и своим молчанием, и своей требовательностью он может доконать кого угодно. — Она сказала это полушутя, и я тогда пропустил эти слова мимо ушей, но теперь, как нарочно, они тоже вспомнились и лезли в голову.

«Голова пухнет от мыслей», — так говорят в подобных случаях. Я и правда чувствовал, как моя голова словно распухает, словно становится тяжелее.

Неизвестно, до чего бы еще я додумался, но, к счастью, кончилось и второе действие.

— Ну как? — спросил отец, внимательно поглядывая на меня. — Нравится?

— Да, — ответил я не очень уверенно.

Мы отправились в буфет и уже допивали свой лимонад, когда я вдруг увидел Осинина. За нашим столиком было одно свободное место, и он пробирался именно сюда. Отец сидел спиной, он еще не видел Осинина, и я хотел сказать: «Вон тот самый тип», но не успел — Осинин уже стоял возле столика.

— Разрешите? — сказал он. — Здравствуйте, Алексей… — и, чуть поколебавшись, добавил: — Николаевич…

— Здравствуйте, — сухо ответил отец.

Теперь я мог как следует разглядеть Осинина. У него было гладкое, округлое, тщательно выбритое лицо — «холеное», как пишут обычно в книгах. Очки в толстой роговой оправе придавали ему серьезное, значительное выражение. Редкие блестящие волосы были аккуратно зачесаны назад.

Осинин присел на край стула, словно готовясь встать тут же, потом взял с вазы бутерброд с копченой колбасой, но не откусил сразу, а держал в руке.

— Ваш сын, наверно, уже сказал вам, что я заходил. Как говорится, визит вежливости, я ведь теперь стал вашим соседом. Да, да, построился в кооперативном доме. Вот и решил по старой памяти…

— Сергей Геннадьевич, — сказал отец, — вы же прекрасно знаете мое к вам отношение. Если я еще раз повторю все то, что уже говорил однажды, думаю, это не доставит удовольствия ни мне, ни вам…

— Люди меняются, — сказал Осинин. — Время идет, и люди меняются.

Отец промолчал. Он искал глазами официантку.

— А ваш сын, — сказал Осинин, — между прочим, гораздо любезнее своего отца.

И он улыбнулся мне.

— До свидания, — сказал отец.

— До свидания, — сказал Осинин.

Какой-то неудачный получился у нас этот поход в театр! И так отец был не в настроении: чувствовал, что со мной что-то неладно, а тут еще этот Осинин…

Но зато я теперь отвлекся от своих прежних мыслей и стал думать об Осинине. Интересно, за что отец так не любит этого человека?

Назад Дальше