— Да обмой ты ее, — сказал Хаче.
Ирмэ обмыл ногу, рукавом рубахи вытер кровь. И вот тут-то она заныла по-настоящему. Вот ведь! Ирмэ шел домой, хромая, как трехногая собака.
«Вот уж не вовремя, — думал он сердито. — Дернуло же тебя, рыжий. За хвост тянули? Балда!»
На улице Сапожников, только свернул он за угол, Ирмэ споткнулся, чуть не упал. Он сел на траву, всей спиной прислонясь к воротам какого-то дома. Ногу он держал на весу, чтоб скорей заживала.
На улице было тихо. Пусто. Только малыши копошились в пыли, унылые младенцы со вздутыми животами.
Прошла Гутэ, грязная, седая, с огромными воспаленными глазами на худом землистом лице. Как она живет? Чем? Нохем умер в самом начале войны в тюрьме, в Полянске. А Неах скоро после того пропал. Гуляет где-то Неах. Бродит по свету. Америку ищет. А то, может, его уже и нету? Погиб, может, Неах?
Ирмэ вздохнул. Хороший был парень. Мало их, таких. Да-а.
Подошел Алтер. За эти два года он вырос на две головы, а лицо осталось такое же: белое, будто мукой обсыпали.
— Слыхал? — сказал он. — Степа в-вернулся.
Ирмэ свистнул.
— Ну-у?
— С-сам видал, — сказал Алтер. — На груди — Георгий. Г-гармонь через плечо. П-пьяный!
— Так-с. Надолго он, не знаешь?
— Б-будто нет, — сказал Алтер. — Говорит — на п-побывку.
— Побывка-то побывке рознь. Ну, добре. — Ирмэ помолчал. — А знаешь, еще кто вернулся? — тихо добавил он.
— Ну?
— Только никому?
— Ладно.
— Лейбе.
— К-который? — не понял Алтер.
— Лейбе Гухман, ну.
Алтер открыл рот — хоть телега въезжай.
— А не в-врешь?
— Вру.
— Не д-дури ты, — сказал Алтер, — говори толком.
— Да ведь тебе толком скажешь, а ты «врешь»!
— Б-батька говорит — его в С-Сибирь с-сослали.
— Мало ли, — сказал Ирмэ. — Его сейчас и не узнаешь. В шинели. С бородой.
— Ишь ты, — удивился Алтер.
— Я его сначала и не узнал, — сказал Ирмэ. — А как заговорил — так узнал.
— А он что г-говорил?
— Говорил — человека одного, приезжего, провести к Гершу.
— И я с т-тобой, — сказал Алтер.
Ирмэ подумал.
— Уж, право, и не знаю.
— Ч-чего там не знаю, — сказал Алтер. — Раньше-то он в-всё через меня.
— Ладно, — сказал Ирмэ. — Приходи часов в десять. Только чтоб в акурат. Понял?
Он опустил ногу и застонал. Ух! И не ступишь.
— Пособи-ка доползти до дому, — сказал он. — Ногу я, понимаешь, зашиб. Не ступить.
На крыльце сидел Эле. Он увидал Ирмэ и что-то быстро сунул в карман.
— Зелде-то не пришла, — сказал он.
Зелде работала у лавочника Сендера приходящей прислугой. Ночевала она дома.
— Ты что в карман-то спрятал? — сказал Ирмэ.
— Ничего я не прятал, — сердито ответил мальчик.
— Посмотрим. — Ирмэ запустил руку в карман Эле и вытянул двухкопеечную монету. — Это что? Откуда деньги?
— Нашел, — проворчал Эле.
— Знаю я, как ты нашел! Где взял?
— Нашел, — повторил мальчик и вдруг заплакал.
— Вона как! — сказал Ирмэ и пошел в дом.
В доме было совсем темно — ничего не видать.
— Меер, — сказал Ирмэ. — Ты где?
— Здесь, — ответил из угла тихий голос.
— Приносил тебе Эле табак?
— Приносил.
— Пачку?
— Нет, — сказал голос, — немного, в бумажке.
— Эге, — сказал Ирмэ. — Вот они откуда, деньги-то. И вышел на крыльцо. Но уже Эле не было — то ли спрятался, то ли смотался куда.
«Плохо с ним, — подумал Ирмэ. — День-деньской один. Ясно. Отдать его кому?»
— Плохо с Эле, — сказал Ирмэ, возвратясь в дом. — Я дал ему деньги тебе на табак, а он выклянчил у кого-то на цыгарку, а деньги в карман. Отдать его кому, что ли?
— Кому его отдашь? Кто его возьмет? — тихим голосом сказал Меер. Он шел, шатаясь и держась за стену, из комнаты в кухню. Он был слепой. Меер ослеп на войне. На кухне он сел и сидел долго, прямой, неподвижный, уронив руки до полу.
— Что бы поесть? — сказал Ирмэ.
— Поищи на столе, — сказал Меер. — Зелде-то еще не пришла. Который час?
— Часов восемь.
— Ирмэ! — позвал Меер через некоторое время громко, как глухой.
— Ну?
— Правда это, что Нохем приехал?
— С того света не приезжают, — проворчал Ирмэ. — Нохем умер, ты знаешь.
— Снилось, значит. — Меер помолчал немного, потом заговорил опять, совсем тихо, как бы про себя: — Вошел, стал у двери и стоит. Я ему: «Ты когда приехал?» А он: «Вчера». — «Выпустили тебя, значит?» — «Выпустили, значит». — «Насовсем?» — «Насовсем». — «Постарел ты, говорю, Нохем». — «И ты, говорит, красивый стал, без глаз-то». И как закашляется. Кашляет — и на меня глядит. А глаза как у сумасшедшего. «Сядь ты, Нохем, чего стоишь?». А он что-то проворчал, повернулся и вышел. Так, говоришь, не приезжал он?
— Умер он, — сказал Ирмэ. — Сказано тебе. Мало ли что снится? Плюнь и разотри.
— Сидишь целый день один, — виновато сказал слепой, — и все тебе мерещится — будто то, будто это. Мне вот показалось — приходил Лейбе Гухман. Его ведь нету в Рядах?
Ирмэ поднял голову — он сидел на полу, обмывая ногу.
— Нету, — сказал он — А ты почем знаешь, что Лейбе?
— По голосу, — сказал Меер. — Я говорю: «Это ты, Лейбе?» А он: «Нет, говорит, не Лейбе». А по голосу будто он, Лейбе. Снилось, верно.
— Что он говорил? — быстро спросил Ирмэ.
— Тебя спрашивал.
— Больше ничего?
— Ничего.
— А давно?
— Что давно?
— Давно… тебе про Лейбе-то снилось?
— Да нет, — сказал Меер, — с полчаса или меньше. Не знаю.
«Что-то неладно, — с тревогой подумал Ирмэ. — Не стал бы Лейбе зря соваться в дом. Что-то есть».
— А ты что? — спросил он.
— Я сказал — ты в кузне.
— Сказал бы — подождать, — проворчал Ирмэ.
— Я не знал, когда ты придешь, — сказал слепой. — Я не знал, что уже поздно. Который час?
— Восемь, — сказал Ирмэ сердито. — Сто раз тебе говорить?
— Забыл. — сказал слепой тихо. — Нашел что поесть?
Ирмэ жалко его стало.
— Закуришь? — сказал он.
— Давай.
Закурили.
— Так что больше он ничего не говорил? — спросил Ирмэ.
— Кто?
— Лейбе.
— Ничего, — сказал Меер. — Тебя спрашивал, а больше ничего.
«Что-то есть, — думал Ирмэ. — Ну, ладно. Там видно будет».
Он вышел и сел на крыльцо. Сумерки сгустились. Как и раньше, на улице было пусто, тихо. Где-то далеко на западе тлела топкая полоска зари. Вечер.
Подошла Зелде.
— Поел? — сказала она.
— Поел.
— А Эле где? дома?
— Эле твой ловкач, — сказал Ирмэ. — Слава тебе — тырить начал.
— Как? — Зелде испугалась.
— Так, — сказал Ирмэ. — Дал ему деньги, — Мееру на табак. А он деньги в карман, а Мееру — фигу. Вот.
— Что ты? — Зелде всплеснула руками, заплакала. — А где он?
— Кто его знает, — сказал Ирмэ. — Не бойсь, не пропадет сокровище.
— Ох, ох! — всхлипывала Зелде.
— Ладно, — сказал Ирмэ. — Оставь слезы-то про запас. Пригодятся. Тут надо подумать, что делать, а не сопеть. Брось.
Зелде утихла. Только слезы катились по лицу, а голоса не слышно было.
— Завтра потолкуем, — сказал Ирмэ. — Сейчас-то мне некогда. Уходить надо.
— Куда?
— Туда.
Раздался свист.
— Вы, ребята? — сказал Ирмэ.
— Мы, — сказал голос Хаче. — Идем.
Глава третья
Гостиница Красновского
Вечер был темный. Над темными домами стояло темное небо, а на небе были звезды. Редкие деревья на улице Сапожников глухо шумели — с поля шел ветер. В подворотнях, под навесами слышался шорох — будто шаги и чей-то шопот. Сван стояли что каменные бабы — они вросли ногами в землю, стерегли дома, домашний покой. Кой-где желтыми пятнами светились окна — в комнатах дымясь горели плошки. Эти желтые мигающие огоньки напоминали, что на дворе уже август, что еще месяц, другой, и настанет осень, придут ненастные дин и черные дождливые ночи, и уже с пяти часов задымятся плошки, и люди при мутном их свете будут сидеть долгий вечер дома, слушать дождь, смотреть, как по отсыревшим стенам шмыгают тараканы, зевать во весь рот и думать, что вот опять хлеб подорожал, что вот от сына, от мужа опять писем нет. Не ранен ли? Не убит ли? О-хо-хо, господи.
Ирмэ, Хаче и Неах молча шли по середине улицы. Говорить чего-то не хотелось. Взгрустнулось им чего-то. Нога у Ирмэ болела, ныла. Но он не думал о ноге. Он думал о Лейбе.
«Чудной он какой-то человек, Лейбе, — думал он. — То вдруг пропал, то вот опять тут. В солдатском. Солдат он, что ли? Рымша. И бороду отрастил. Молодец, ей-богу. Вот Герш — тот подурей. В Сибири, говорят. Сидит. А скучно же там, должно, в Сибири. Снега. Волки».
— Хаче, — сказал он вслух, — верно это, что волки боятся огня?
Хаче думал о чем-то своем и ответил не сразу.
— Верно, — сказал он, сообразив, о чем его спрашивают, — огня-то они боятся.
— Чего это?
— Кто их знает.
— С-слепнут они от огня, что ли? — сказал Алтер.
— Может, и так, — сказал Хаче. — А только огня они боятся. Мне Маркел говорил, филатовский. Шел он, говорит, как-то лесом, в ночь. Глянь — волки. Стая. Ну, он — раз-раз! — разжег костер, сел у огня, сидит, песни орет. Шел-то он из Рядов, с базара, клюкнул малость, был грех. Сидит он, говорит, у костра, песни орет, а волки — кругом да около, скулят, воют, а подступить-то не подступают. Так до свету и досидел. А как засветлело..
— Куда, орлы, топаете? — спросил голос, и в окне показалась голова Симона. — Завернули бы на минутку, а?
— Разве что на минутку, — сказал Хаче, — а то нам спешить надо. Дело есть.
— Дело не волк, — сказал Симон, — ясно?
Ребята поднялись на крыльцо, толкнули дверь и вошли. Комната была небольшая, узкая и длинная, в одно окно. У окна стояло зеркало, перед зеркалом — дырявое соломенное кресло. Это была парикмахерская Зелика, отца Симона. Сам Зелик, маленького роста, юркий человечек с остроконечным лысым, в шишках черепом, ходил по комнате — легко, на носках — и грязной салфеткой смахивал волосы с подоконника и с кресла, а потом веником заметал их в угол, где уже высилась горка целая разноцветных волос. Увидав ребят, Зелик бросил веник и весело заверещал, залопотал, затараторил. Говорил он напевно и в рифму, — Зелик был не только цырюльником, но и «маршеликом» — свадебным шутом — и умел говорить в рифму, когда надо — час, когда надо — два часа.
— Здрасте, гости дорогие, почтенные, хоть с виду и мошенники, — зачастил он. — Сядьте, на чем стоите, лягте, на чем сидите. Гляньте друг на друга — и скажите: вы откуда? Из кабака? Из пивнухи? И сколько выдули сивухи? Очи ваши — ясные, носы ваши — красные, бороды — седые, ноги — босые, а из глотки разит водкой. Пили за свой родной пятак, или угостил какой дурак? И чего это вас корячит? Или у меня в глазах маячит?
— Будет тебе! — сказал Симон сердито. Но не удержался и захохотал. Это еще больше распалило Зелика.
— Чего заморгали? Не узнали? — верещал он. — Раз так, вертай в кабак. Опохмелитесь на полушку и как-нибудь доползете до подушки. Ляжете, уснете — к утру в себя придете. Да приснится вам короста, и не просто, а каждому по росту…
— Зелик! — послышался из-за двери басовитый голос.
Зелик мигом присмирел.
— Сейчас, сейчас, — сказал он громко и, подмигнув ребятам, тихо: — Ревет, как медведь, чтоб ей околеть.
— Зелик! — грозно повторил голос.
— Иду! — Зелик сжался как-то, посерел и уныло засеменил к двери. В дверях он обернулся и сказал совсем шопотом:
— Господи помилуй, как бы не убила.
— Веселый у тебя батька, — сказал Хаче.
— Одно то слава богу, что мачеха у меня здоровая, — сказал Симон, — как двинет — часа два потом тихий ходит, скучает.
— Потопали, ребята, — сказал Ирмэ, — поздно.
— Куда? — спросил Симон.
— Тут, по делу.
— Вот что, орлы, — сказал Симон. — Махнем-ка завтра к австрийцам, а?
— Чего?
— Был тут сегодня один, Иоганн, — сказал Симоп. — Очень просил притти. Потолкуем, говорит, и бинокль посмотрите. Он бинокль свои на хлеб менять хочет.
— Что ж, — сказал Ирмэ, — можно.
— Точка, — сказал Симон. — Когда?
— После работы, — сказал Ирмэ. — Часов в семь.
— Точка.
Ребята вышли. На улице было все так же темно и тихо. Ни души. И вдруг ребята услыхали плач. Должно быть, плакала женщина и плакала давно — плач напоминал далекий вой. Казалось, улица стала лесом, и где-то во мху, в берлоге умирает тяжело раненый зверь.
Ребята оглянулись: темно, пусто, ни души. Откуда же вой? С поля, что ли?
— Нет, — сказал Ирмэ, — это где-то тут, близко.
Он пошел влево — вой стал тише, глуше, ровней. Тогда он повернул — стало слышно чье-то причитанье, чей-то топот, стон и всхлип. Вдруг Ирмэ увидал огонек. В угловом доме горел огонь.
— Тут, — сказал он тихо.
Ребята подошли. Окно было давно немытое, матовое от грязи. Ребята с трудом разглядели длинную низкую комнату, посреди комнаты — стол, на столе — плошку с мерцающим фитильком. У стола сидела женщина. Она закрыла лицо руками и, медленно раскачиваясь, плакала. На полу, у ее ног, примостился ребенок, мальчик лет пяти. Он молча смотрел на мать большими, широко открытыми глазами. Девочка, постарше, в коротком черном платье, босая, подошла к нему, что-то ему сказала.
Тот замахал руками, ногами, заныл. Девочка ушла. Тогда мальчик утих и снова уставился на мать большими, круглыми от страха глазами.
Ирмэ потянул товарищей от окна и тихо сказал:
— Так, — сказал он. — Значит, убили Иоше.
— А какой был человек! — сказал Хаче! — Железо.
— Да-а! — Алтер вздохнул.
В гостинице Красновского было шумно, людно. Большой дом — десять окон на восток, восемь на юг — был ярко освещен. У крыльца стояла извозчичья колымага. В колымагу укладывали чемоданы, корзины, узлы — кто-то уезжал. В столовой человек двадцать гостей пили чай и закусывали. Вокруг гостей утицей ходила хозяйка Нэше, толстая женщина с круглым добродушным лицом, и вьюном вилась прислуга, бойкая девица лет семнадцати, востроглазая, шустрая, прямо бес — не девица. Сам хозяин, чистенький старичок с усами как у таракана, сидел тут же за столом и не спеша толковал с гостями о войне, о погоде, о делах. Гостиница, собственно, его не касалась, не его это было дело. В гостинице хозяйничала жена, Нэше. Он-то сам был фельдшер, военный фельдшер, в отставке. Но отчего бы на досуге не покалякать о том, о сем?
— Нет, немец долго не выдержит, жила тонка, — говорил он какому-то высокому лысому поляку. — У немца уже ни людей, ни фуража. Выдыхается немец. Я, пане Прешевич, старый солдат. Меня не обманешь. Измотался немец. Вижу. Вот взять хотя бы Верден. Стал немец и стоит. И ни взад, ни вперед. Ни «тпру», ни «ну». Никуда. Нет, кончается немец.
— Возможно, возможно, — говорил поляк, мешая ложечкой сахар в стакане.
— То есть, если дозволите, — лез в разговор другой гость, молодой еще человек в куцом пиджачишке, лохматый и — подслеповатый, — если позволите…
Но Красновский и не посмотрел в его сторону. На кого смотреть-то? Голь, шушера.
Ребята вошли, остановились, оглянулись. Народу! Мама моя! Где тут угадать который? Осмотрели стол — что-то никто из приезжих не похож на того. Или он у себя? Спит, может?
— Вам чего? — сказала прислуга.
Ребята переглянулись.
— Чего вам? — крикнула прислуга.
— Мы к пане Красновскому, — нерешительно проговорил Ирмэ. — К пане доктору, — пояснил он.
Прислуга посмотрела подозрительно.
— Барин, — сказала она, — к вам.
— А? Что? Ко мне? — удивился Красновский. — Кто?
— Да босяки какие-то, голодранцы, — сказала прислуга. — Говорят — к вам.
Красновский встал и, ковыряя в зубах спичкой, подошел к ребятам.
— Ну?
— Ногу я зашиб, пане доктор, — сказал Ирмэ.
— Ну?
— Вы не могли бы ее — того?… Помазать чем?
— Это в десять-то часов? — сказал Красновский — Ты чей же будешь, ангел мой?..
— Меера, сапожника, — сказал Ирмэ.
— Рыжего? — сказал Красновский. — Знаю. — Он подошел поближе. — Ну, что ж, надо тебя полечить. Надо. Надо. — И вдруг — цап Ирмэ за ухо. — Вот так! Вот так!
Ирмэ вырвал ухо и — пробкой прямо — вылетел за дверь. Хаче и Алтер — за ним.