Очередь за счастьем (сборник) - Рубальская Лариса Алексеевна 2 стр.


Пионерский лагерь

Пацан из гипса, к небу горн,

И муравьи ползут из трещин.

Садится солнце за бугор,

На ужин нам пирог обещан.

Мы нижем бусы из рябин

И шепчем страшные секреты.

Волшебник добрый, Аладдин,

Прощался с нами в это лето.

Мы знаем все уже про джаз,

Зовем друг дружку стариками,

И вырастает что-то в нас,

Топорща майки бугорками.

Уже к мальчишкам интерес,

Кудрявых просто не хватало.

Осуществляющим ликбез

Был Мопассан под одеялом.

Французский фильм «Фанфан-Тюльпан»

Привез механик по ошибке

И загораживал экран,

Когда там целовались шибко.

На фотографии смешной

На фоне знамени с призывом

Та, что была когда-то мной,

В том, пятьдесят восьмом, счастливом...

Горит открытый честный взгляд,

И сердце жаркое Тимура.

Все было столько лет назад,

Чего вдруг вспомнила, как дура?

При чем здесь гипсовый пацан?

Ведь все меняется с годами...

А просто фильм «Фанфан-Тюльпан»

Вчера был по второй программе.

Сиреневый туман

Девятый класс, химичка – дура,

Мы все балдеем от Битлов,

И намекает мне фигура,

Что приближается любовь.

И я, поняв намек фигуры,

Коньки напильником точу

И в Парк культуры, в Парк культуры

На крыльях радости лечу.

Каток блестит, огнями залит,

Коньками чиркаю по льду,

А рядом одноклассник Алик

Снежинки ловит на лету.

И я, от счастья замирая,

Уже предчувствую роман.

В аллеях музыка играет,

Плывет сиреневый туман,

Рыдает громко репродуктор

Над голубою гладью льда

О том, как не спешит кондуктор,

Горит полночная звезда.

До счастья метр, еще немножко,

Ему навстречу я скольжу,

Но Алик ставит мне подножку,

И я у ног его лежу.

Как он был рад, что я упала,

Скривил лицо, меня дразня —

Ну, фигуристка ж ты, Рубала! —

И укатился от меня.

Прошло сто лет. На пляже жарком

Я проводила отпуск свой.

И про туман Владимир Маркин

Пел над моею головой.

Под песню вспоминая детство,

Я вдруг растрогалась до слез.

И тут в шезлонге по соседству:

– Рубала! – кто-то произнес. —

А ты совсем не изменилась! —

Был Алик рад от всей души. —

И если ты не загордилась,

Ты мне книжонку подпиши.

Мы оба были встрече рады,

Вошли в вечерний ресторан.

И пела девушка с эстрады

Там про сиреневый туман.

Мы были пьяными немножко,

Плыл ресторан в густом дыму.

Мы танцевали. И подножку

Я вдруг подставила ему.

Лежал он посредине зала

У ног моих, как я тогда.

– Ну, фигуристка ты, Рубала! —

Сказал и скрылся. Навсегда.

Кто придумал эти чертовы цифры?

Кто придумал эти чертовы цифры,

Чтоб они, считая годы, неслись?!

Я наверх взлетел в стремительном лифте,

А теперь шагаю медленно вниз.

Я на многих побывал перевалах,

Покорить сумел немало вершин.

Пусть в душе осталось шрамов немало,

Шрамы очень украшают мужчин.

А годы считать – невеселое дело,

Тогда объясните, зачем их считать?

Всё помнит еще мускулистое тело,

А сердце умеет любить и страдать.

Пусть сад мой отцвел, и листва облетела,

И новой весне никогда не настать,

Всё помнит еще мускулистое тело,

А сердце умеет любить и страдать.

Может, кажется, а может, и правда —

Мне с горы идти приятно вполне.

Ведь задумчивые женские взгляды

Замирают иногда и на мне.

Обошел я все подводные рифы,

Выплыл сам, не потопив никого.

Кто придумал эти чертовы цифры,

Я хотел бы посмотреть на него.

Были юными и счастливыми

Было нам когда-то лет

Восемнадцать-девятнадцать.

Разливалось солнце вслед,

И хотелось целоваться.

Вечерами саксофон

Раскалялся весь от страсти,

Тот далекий, чудный сон

Назывался просто – счастье.

Были юными и счастливыми

В незапамятном том году,

Были девушки все красивыми

И черемуха вся в цвету.

Во дворе у нас жила

То ли Нинка, то ли Милка.

Всех она с ума свела,

Все в нее влюбились пылко.

И рыдала про любовь

Граммофонная пластинка,

И гнала по жилам кровь

То ли Милка, то ли Нинка.

Были юными и счастливыми

В незапамятном том году,

Были девушки все красивыми

И черемуха вся в цвету.

Попивали мы пивко

И шалели от свободы,

Были где-то далеко

Наши будущие годы.

Что там будет? А пока

Мы все были молодыми.

Кстати, вышла за Витька

Та, чье я не помню имя.

Отец

– Ой, Лариса, ну почему ты так чудно ходишь? Носки врозь и переваливаешься, как утка? Тебя издалека узнать можно. – Сколько раз я это слышала!

Да, как хочу, так и хожу. У меня походка папина. Я вообще вся в него – и походка, и характер, и улыбка. И очень этому рада, ничего исправлять не собираюсь. Потому что папка мой был обыкновенным замечательным человеком. Его нет уже очень давно – 33 года. За эти годы в моей жизни произошло столько всего – и радостного, и страшного. Недавние утраты еще очень больно жгут сердце. А память об отце уже где-то очень глубоко, на донышке души. И вспоминаю о нем без боли – грустно-весело.

В 1920 году в украинском местечке Вчерайше, в огромной – сестер-братьев не сосчитать – семье, родился мальчик Айзик – мой отец. У Рубальских было много Айзиков и Базиков. Почему-то всех почти родившихся мальчишек так называли их родители. Выглянет, бывало, какая-нибудь мама в окошко, зовет домой сыночка: «Айзик!» И сразу человек пять бегут на ее оклик.

Или соберутся вечерком и о Базике разговор заведут. А о каком из них, сразу и непонятно.

Мне мои дядьки достались уже Алексеями, Борисами, Ленями – все поменяли свои еврейские имена, такое было время. И я появилась на свет уже Ларисой Алексеевной.

В 1941 году отец ушел на войну, готовил к вылету военные самолеты в летном отряде в Паневежисе.

А когда вернулся домой, увидел пепелище от сожженной хаты, холм братской могилы в лесу, где остались расстрелянные немцами его мать, отец, две сестры и еще много родных людей. От оставшихся в живых он услышал страшный рассказ о том, как вели евреев в лес, воткнув им в спины острия штыков, как громыхали выстрелы и как потом еще несколько дней как живой дышал холм над телами убитых и, может быть, заживо погребенных.

1944 год – отец в Москве, курсант Военно-воздушной академии им. Жуковского. С друзьями-летчиками пошли на танцы, а там мама моя с подружкой – Алька с Тамаркой, во все глаза на летчиков пялятся. Понравился Алексей Тамарке, а ему как раз Алечка приглянулась – мама моя. Ну и в сентябре на свет появилась я – папкина копия, доченька его любимая. И я любила его больше всех на свете.

В академии отец проучился недолго – евреи там были нежелательны. И покатилась его штатская жизнь, полная послевоенных трудностей. Так многие тогда жили-выживали. Папка не умел озлобляться, завидовать, жаловаться. Работал где мог, зарабатывал сколько мог. Мы с братом Валеркой росли и горя не знали, в смысле жилось нам хорошо у хороших родителей.

Сейчас модно докапываться до корней – люди ищут-надеются – а не князья ли, не дворяне ли их предки?

А мне докапываться не надо. Я точно знаю, из каких я – из добродушных, верных, честных обыкновенных людей.

Да, много времени прошло. Воспоминания об отце – нехитрая мозаика из разноцветных стеклышек. Уж и не знаю, каким получится составленный мной узор. Вспоминаю, стеклышки перекладываю – то оранжевое радостное под руку попадется, то нежное голубое, то страшное черное...

Мне лет 14—15. Возраст любви. Вот и Лолита Торрес о том же на всех афишах – Каимбро, мой солнечный город...

У меня косы до лопаток, на концах локоны. Волосы вьются, как у папки.

Потом, много лет спустя, после моего выступления в Израиле ко мне подошла старушка и со слезами в голосе сказала: а я с вашим папой в одном классе училась. Он у нас самый кудрявый был. Его так и называли – Айзик Пушкин. Так что я не удивляюсь, что вы стихи пишете.

Ну вот, значит, косички мои вьющиеся мне надоели – выгляжу как ребенок. А одноклассник мой, смысл моей четырнадцатилетней жизни, глаза пялит на стриженую подружку. И я решила – чтобы его отбить, и мне постричься надо. Пошла в парикмахерскую и – чик-чик-чик – косички вьются на полу. А у меня кудряшки вокруг головы и челочка – красота! Мы на другой день как раз с классом в поход собирались, и я предчувствовала победу над подружкой.

Вечером папа пришел с работы и увидел меня. Не говоря ни слова, он подошел и как треснет подзатыльник. А ручища у него была будь здоров! Он штангой занимался, гири на цепях вокруг тела крутил. Я от боли и страха даже не заплакала. Замерла. А отец вышел из комнаты и повернул с той стороны ключ в двери.

Вот тут я взвыла: «Папа, открой! Мне собираться надо. Завтра мы в поход идем». Вою, а он за дверью молчит.

Слышу – звонок – подружки мои пришли. «Здрасьте, дядь Леш, а где Лариса? Мы в поход собираемся, надо рюкзаки складывать».

А папа им в ответ: «А Лариса теперь в поход пойдет тогда, когда новые косы вырастут». Так и не пустил, представляете?

– Ларуся, – так папа меня звал, даже когда сердился. – Ларуся, почему ты все время вещи разбрасываешь? Неряха ты. Нехорошо же. Вот вырастешь, замуж выйдешь – грязью зарастешь.

Папы нет уже больше тридцати лет. А я всегда, когда навожу порядок, подметаю, пыль вытираю, всегда одну и ту же думку думаю – вот, папка, и ошибся ты. Очень даже аккуратная твоя дочка получилась. Жалко, ты не видишь.

Я выучила японский язык и работаю с японской группой. Первая поездка в качестве гида-переводчика. Папа гордится. А в России такое время, что дефицит всего, и японцы это знают. Когда их путешествие закончилось, они оставили мне все, что им не пригодилось, – начатый пузырек жидкости для снятия лака, ленточку скрепленных между собой одноразовых пакетиков со стиральным порошком и замечательной красоты радужную полосатую расчесочку. Все это богатство я гордо принесла домой – невидаль! Надписи иероглифами.

Наутро все мои сокровища куда-то исчезли. Я искала, мама искала – пропало, и все.

Вечером папа возвращается с работы расстроенный и какой-то растерянный:

– Ларусь, а чего это тебе твои японцы надавали?

Я ему пересказываю, и он начинает смеяться так, что и мне становится смешно:

– Пап, ты что?

Оказывается, он жидкость эту и пакетики принес к себе на работу и сотрудницам раздарил. Вот, мол, вам – японский одеколон и сахар к чаю. Они все и подушились, и чайку попили. С мыльной пеной. Кофточки-то испортили, хорошо хоть не отравились.

– Папуль, а расческу-то полосатую куда дел?

– Какую расческу? Не знаю. Я не видел. Вот правда, расческу никакую не видел.

Разгадка появилась через неделю в виде письма от моей подружки Таньки, которая жила в украинском селе. Там, у единственной оставшейся в живых папиной сестры, тети Сони, мы с братом проводили свои летние каникулы. Танька в письме благодарила меня за красивый полосатый «гребушок», который дядя Леша ей от меня бандеролью прислал.

А папа нисколько не смутился, даже оправдываться не стал.

– Подумаешь, Ларуся, тебе же японцы еще сто таких подарят. А у Таньки-то такого не было и не будет. В жизни, доченька, надо быть подельчивой. – Я навсегда эти его слова запомнила.

Так с ними и живу. Спросите, кого хотите.

Я – пионерка. «Как повяжешь галстук, береги его...» А мне-то особенно и беречь не надо, у нас с братом Валеркой этих галстуков завались – штук пять уже набралось.

50-е годы – еще многие ветераны, герои войны, живы. А у нас свой аж дважды Герой – дядя Гриша. Григорий Михайлович Мыльников – летчик, папин друг. Всю войну прошел, ранен в голову. У него во лбу вместо кости платиновая пластина. На лацкане пиджака – две золотые звездочки. На родине памятник – бюст. И такая же копия у него дома, в квартире. Дядя Гриша, когда домой приходит, шляпу снимает и на голову бюсту этому надевает. Очень удобно.

Дядя Гриша выпивает. Часто. Лучшая для него компания – Давыдыч. Тот есть Лешка. То есть мой папа. Выпьют и давай войну вспоминать.

А в школе у нас мода – на пионерские сборы приглашать героев войны и их воспоминания слушать. Ну вот мой дядя Гриша и ходит к нам в школу на все эти сборы. И каждый раз его принимают в почетные пионеры. И повязывают новый пионерский галстук. А он их все отдавал нам, поэтому их у нас и было завались.

Назад Дальше