Закон палаты - Лакшин Владимир Яковлевич 8 стр.


Костя надулся и ничего не ответил.

— А как ты, Костя, с пионервожатым договорился? — снова пристала к нему Изабелла.

— Да никак. Я вообще про кино с ним не говорил.

— А про что говорил?

— А ни про что! — смутился Костя.

— Так совсем ни про что? — настаивала Изабелла. — А он сейчас о тебе сказал в учительской: такой боевой, принципиальный, остро думающий мальчик. Мы с ним интересно поговорили.

Костя молчал.

— Значит, я — не я, и кобыла не моя, и я сам не извозчик, — сказала Изабелла.

Она обвела глазами ребят, но никто не смотрел на неё и не отозвался на её остроту. Только Поливанов хмыкнул в кулак.

— Ну, ладно, — сказала Изабелла решительно и выпрямилась. — Пока никто из вас ни в учёбе, ни в поведении таких успехов не показал, чтобы его отличать, так пусть решает случай. Нарежем шесть бумажек, и кто вытянет жребий, тот поедет. Согласны?

— Согласны, — выкрикнула палата.

Изабелла скатала узкие газетные полоски, бросила их в карман халата, перемешала на ощупь и стала подходить боком к каждой кровати, чтобы ребята тащили. Бумажки условились разворачивать одновременно.

Пусто… Пусто… Пусто…

Жребий вытащил Ганшин.

Костя посмотрел на Ганшина коротко и недобро, губы его дрогнули.

— Изабелла Витальевна, можно, я уступлю Косте? А сам в другой раз, — выдавил Севка.

— Правильно! Пусть Костя едет! — снова закричали ребята.

— Нет, друзья, жребий есть жребий, — твёрдо сказала Изабелла. — Ганшин вытянул, он и поедет. Косте повезёт в другой раз, поедет Костя. Я сейчас няню за тобой пришлю, — обратилась она к Ганшину. — Приготовься. Кино длинное. К ужину не успеешь, тебе оставят.

Изабелла ушла, а Ганшин не знал, радоваться ли своему счастью. Вроде получилось, что он против всех и закон нарушил.

— Костя, может, всё же ты поедешь? Я няне скажу, чтобы тебя взяли, — насильно улыбаясь, предложил Ганшин.

— Нетушки. Ты вытянул, ты и смотри, — отрезал Костя и, отвернувшись, стал подробно объяснять Гришке, как садятся на воду гидропланы, тот ещё утром об этом спрашивал.

Пока Ганшина отвязывали, несли с гипсовой кроваткой по лестнице на второй этаж и устраивали на сенном тюфяке у двери в большом полутёмном зале, на душе у него было муторно; беспокойство и растерянность волочились за ним хвостом. Но вскоре он забыл обо всём. По комнате плыл приглушённо-радостный гул. В дверях, растопырив костыли, с улыбкой во всю рожу, стоял Толяб. Мальчики старшего отделения, хозяева большой палаты, негромко переговаривались, ожидая волшебного мгновения, когда на растянутой сдвоенной простыне загорится жёлтый прямоугольник, раздастся музыка и побегут титры. В заднем ряду, держась за спинки кроватей или примостившись на подоконнике, стояли и сидели красноармейцы в гимнастёрках, кто с рукой на перевязи, кто с забинтованной головой, — это пришли легкораненые из госпиталя. Ребята из нижних палат лежали прямо на полу, на сенных подстилках вдоль стены. Рядом с Ганшиным оказалась девчонка. Он, кажется, узнал её: это была Ленка Бугреева. Она поднялась на локтях, потом обернулась к Севке:

— Тебе так видно? — спросила она. — Я не загораживаю? — и внезапно просияла улыбкой во всю ширь лица и тут же, смутившись отчего-то, поправила светлую прядку на лбу.

Если бы рядом были ребята из палаты, он, наверное, должен был бы с презрением отвернуться от девчонки. Но сейчас их никто не видел, и её радость передалась ему.

Свет погасили, аппарат застрекотал, и мелодия вальса до краёв заполнила большую комнату, вылетела в коридор, прорвалась за покрытые инеем стёкла и, казалось, понеслась над холмами, над затерянной в снегах Белокозихой.

Красивый город, иностранные вывески, старинные экипажи, люди у дверей маленьких магазинчиков и кафе… Ганшин понял, что молодой музыкант полюбил дочку кондитера, а потом его полюбила знаменитая певица. Лошади скакали по парку, солнце падало сквозь вершины деревьев яркими пятнами на траву, героиня в широкополой шляпке покачивалась в коляске на дутых шинах рядом с молодым музыкантом, по городским улицам сновали люди во фраках и цилиндрах. Начинался какой-то бунт, кто-то объяснялся в любви, взмахивала дирижёрская палочка, и беспечные люди прямо на площади танцевали упоительный вальс.

Время от времени изображение исчезало, и экран светился пустым прямоугольником. Зрители терпеливо ждали в полутьме, когда механик поставит следующую катушку. На шестой или седьмой части Ганшин вдруг завертелся беспокойно: сколько там до конца? Ведь надо возвращаться в палату. А как ещё его встретят? Разве кино того стоит? И не про войну — рассказать нечего. Он поймал себя на том, что прилежно смотрит на экран, но ничего не видит. Все его мысли были о расплате. «Не думай, не думай, смотри». Сколько минут он отсутствовал — три, пять? Что-то, кажется, пропустил. Опять появилась дочка кондитера и зачем-то пришла к сопернице, красивая певица уезжала на большом белом пароходе… Но тут снова закрутилось в голове, что спросит Костя, как он ему ответит… Наверное, сначала все будут молчать — с чего начать тогда?

— Сапожник, рамку, — закричали раненые, кто-то засвистел в два пальца. Проскакивавшая вверх картинка вернулась на место.

Ганшин ощутил вдруг, что его замутило. Запах прелого сена, который сначала показался ему приятным, отвратительно сочился из тюфяка, на котором он лежал, и вызывал спазмы в желудке. Он уже не смотрел на экран и боялся одного: лишь бы не вырвало. Вот будет позор! И тут ещё Ленка! Скорей бы всё кончилось. Он нетерпеливо пересчитывал части: десятая, одиннадцатая… Кажется, говорили двенадцать частей. Ах, побыстрее бы!

А старый композитор стоял на балконе дворца рядом с императором, его приветствовали восторженные толпы, и под звуки восхитительного вальса где-то в облаках проплывала тень его возлюбленной.

Зажгли свет. Стоявшая у дверей сестра сморкалась в платок. Тихо переговариваясь и стуча костылями, стали расходиться раненые. Над ганшинским тюфяком наклонилась Маруля.

— Кино понравился? — спросила она.

Ганшин кивнул неопределённо.

— У, чёрт. Девушка бросил… А та шляпу надела и летит, — объяснила ему она.

Подхватив Ганшина под гипсовую спину и чертыхаясь на каждой ступеньке, Маруля снесла его по лестнице вниз.

В палате, против ожидания, его встретили миролюбиво.

— Ну, что? — сказал Костя. — Рассказывай, как кино.

— Дрянь, для девчонок, — ответил Ганшин.

— Я вам говорил? — обернулся Костя к ребятам.

Принесли остывший ужин. О еде не хотелось думать, но Маруля совала упорно, и пришлось взять пшённые биточки с чем-то белым и кислым поверху. Глотая холодные, скользкие куски, Ганшин почувствовал, что тошнота снова подступает к горлу. Он хотел вынуть из мешка, висевшего в головах, полотенце — вытереть рот и вдруг встревожился: а где шарик? Рука не находила его, наверное, в угол закатился. Ганшин привычно выщупал мешок снаружи — шарика не было. Тогда он снова запустил руку по локоть в сумку, так, чтобы доставать дно: пальцы хватали одни сухие хлебные крошки.

— Братцы, у меня шарик пропал, — растерянно сказал он.

— Ищи лучше, — отозвался Костя.

— Да нет, правда пропал.

— А ты с собой не брал? — спросил Игорь.

— Не брал.

— Ну и дурак, одно можно сказать…

— Игорь, брось, это ты взял? — с надеждой в голосе спросил Ганшин.

— Да не брал я.

— Дай честное слово.

— Че-е-естное слово.

— Поклянись.

— Фиг тебе, — обиделся Игорь.

Нет, Игорь взять не мог. И на Костю не похоже. А Жаба не добрался бы.

— Ты небось в кино его потащил да засмотрелся, вот у тебя его и стибрили, — сказал меланхолично Костя.

— Или, пока несли, в коридоре посеял, — предположил Гришка.

Ганшин вконец расстроился. Что за невезенье такое!

— Да не было этого, — попытался он объясниться. — Меня там на какую-то вонючую подстилку положили. Сено, что ли, гнилое. Не знал, как дотерпеть, затошнило даже…

И зачем он им это сказал? Неужели ждал сочувствия? Почему-то хотелось уверить, что завидовать ему не надо, ничего хорошего и не было. Да тут ещё пропажа. Лучше было не ездить в кино — и ребята бы не злились, и шарик остался цел.

— Ой-ой, Севка сена объелся, живот болит, — стал паясничать Жаба.

Ганшин на него и не взглянул.

— А не входил никто в палату? В мешке у меня не рылся? — уже без надежды допытывался Ганшин.

— Ты в кино, а мы тебе сторожить будем? — сказал, усмехнувшись, Костя. — Экий ты, паря, умный.

Ганшин поглядел на него растерянно и встретил невозмутимый, умный Костин взгляд. И вдруг подступила волна мучительной, долго сдерживаемой тошноты.

— Маруля, лоток! Лоток, скорее! — закричал он. Но его не вырвало. Спазмы схватили горло, и он зарыдал горько, безутешно, вздрагивая телом.

Ребята испуганно смотрели на него, а он плакал, тщетно пытаясь сдержаться, заслонившись локтем от света, кусая губы, временами взлаивая по-собачьи, — выплакивал всё, что накопилось за день: утреннюю историю с Зоей, и кино, и шарик… Даже пожаловаться некому: где там мама? где дед Серёжа? «Напишу домой, — размазывая по щекам слёзы, думал Ганшин. — Пусть забирают отсюда, хоть куда-нибудь, а не то я умру». Он закрылся одеялом с головой, чтобы не видели, как он ревёт, и вдруг всё предстало ему одним беспросветным ужасом одиночества. Со сладким ожесточением он стал воображать, как его не заберут домой, а он в самом деле возьмёт и умрёт, и все испугаются и станут жалеть его. Скажут: Севочка, зачем ты так, мы бы тебя взяли… Да поздно будет. Понесут его в гробу с кисточками, сзади музыканты с серебряными трубами из клуба, как недавно Нину Кудасову из третьего отделения по улице провожали — все на локти вскочили, чтобы видеть. Тогда и ребята скажут, зачем мы его так, и шарик отдадут, кто взял. А мама… Он представил себе искажённое горем, плачущее лицо матери и, забившись глубже под одеяло, зарыдал ещё сильнее, стискивая зубы, кусая край простыни. А может быть, он не до конца умрёт, привстанет из гроба, чтобы всё видеть хотя бы, — или уж так нельзя?

— Надоела эта музыка, — услышал он вдруг голос Кости. — Рёва-корова. Вылезай из-под одеяла. Мушкетёры таких убивали.

Пришли гасить свет, и палата угомонилась быстро. Севка ещё всхлипывал под одеялом. Прошло минут пятнадцать. В темноте, справа от своей постели, он услышал тихую возню. Игорь осторожно подтягивал свою кровать вплотную к ганшинской.

Еле слышный шёпот:

— Севк, ты спишь?

— Не-а.

— Слушай, я шарик не брал. Честное слово, не брал. Ты мне веришь?

— Да.

— А на кого думаешь? Ведь Костя не мог?

— Не мог, — согласился Ганшин.

Несколько минут молчали, прислушиваясь к сопению на соседних койках. И теперь уже Ганшин Игорю, в самое ухо:

— А я Коське не верю. Как он про Зою, а?

— Тшш. Ты что, с ума иль с глупа?

Снова помолчали, и опять тишайшим шёпотом:

— Севка, я только с тобой дружить хочу.

— И я.

— Хочешь, я тебе открытку с Дворцом Советов подарю? Разноцветную. Завтра утром подарю. А на Коську не злись. Сам говорил, что он хороший.

— Говорил.

И вдруг Ганшин почувствовал, как будто с него сдвинули давившую его тяжёлую, чугунную плиту. Он глубоко вздохнул, тёплая усталость разлилась по телу, сползла с горящих, с дорожками от слёз щёк. Он понял, что засыпает.

Глава восьмая

ВАННЫЙ ДЕНЬ

щё с утра тётя Настя объявила, что сегодня ванный день. Здорово! Значит, и уроков не будет?

Проснувшись в отличном настроении, Шаба вообразил себя чёрным пуделем. Тётя Настя просит достать из мешка полотенце, а он в ответ: «Ав!» — «да» означает. «А лицо уже умывал?» — «Ав-ав», значит «нет».

— Что это ты как на псарне, — удивилась Настя.

Но с ними только пошути: залаял Ганшин, затявкал Поливанов, и палата огласилась разноголосым лаем. Гришка лаял коротко и низко, а Костя смешно повизгивал.

— Успокойтесь, дети, — закричала, войдя, Евгения Францевна.

Тётя Настя поставила кувшин с тазиком на подоконник и заткнула уши пальцами.

Мало-помалу лай стал затихать, но вошедший в азарт Ганшин не сумел сразу остановиться. Круглая физиономия его пылала счастьем, чёрные глаза сияли, и он продолжал самозабвенно лаять, когда уже наступила тишина, и даже в увлечении хватил Евгению Францевну сзади собачьей лапой по накрахмаленному халату.

Евгения Францевна пошла пятнами:

— Да как ты смеешь? Забываешься, Ганшин! И ты, Жабин! Лежачие дети не должны так кричать. У вас, как говорится, сдерживающих центров нет… Вместо того чтобы организованно позавтракать и приготовиться к ванной процедуре…

«Процедура» для Евги священное слово, а ребятам только смешно.

Дождавшись паузы, Игорь Поливанов язвительно протянул:

— Евгения Францевна, а вы намордник Жабе наденьте!

Евга не сразу нашлась, что ответить, а тут ещё Костя сочувственно хмыкнул со своей постели, и Поливанов решил закрепить успех.

Вообще-то Игоря считали тихоней. Он не любил нарушать режим, не любил, когда его ругали, и по добросовестному лежанию числился в примерных. Но с некоторых пор он открыл у себя способность подсмеиваться над старшими, правда незаметно, слегка, так, чтобы скандала не вышло. «Ганшин — тот вояка-парень, а Игорёк всё исподтишка», — обронила как-то тётя Настя. Поливанова и впрямь точно бес за рукав дёргал. Евга была любимой мишенью его остроумия.

— А что, если Жаба бешеный и вас укусит? — не унимался Поливанов.

Все засмеялись.

— Тогда, может, вы взбеситесь? — в раже закричал, потеряв поводья, Ганшии.

Это была уже грубость. Севке хотелось острить так же тонко, язвительно и красиво, как это умел Игорь, — не придерёшься. Но у Ганшина так не получалось, а пропустить случай участвовать в общей потехе он не мог.

Евга же, кажется, рассердилась не на шутку. Мятый, розовый подбородок её задрожал от обиды, она стала грозно заикаться:

— Дрянной м-м-мальчик! Сейчас позову воспитателя, п-п-пионервожатого, ты у меня н-н-наплачешься!

И выбежала из палаты. Значит, довели.

Доводить Евгу было небезопасно. До войны все её боялись. Разве что тайком, когда повернётся спиной, подвязывали к пояску её халата хвост — волочившийся на нитке бумажный бантик. А тут всё в мире кувырком — война, эвакуация, и мальчишкам море по колено. Только на этот раз, похоже, хватили через край.

Азарт остыл, и ребята оробело примолкли. Выскочила, как ошпаренная, что теперь придумает?

— Так её и надо, немку рыжую, она, наверно, за фашистов, — первым нарушил молчание Ганшин.

— Немецкий порядок, — поддержал его Костя. — Всякую соринку стряхивает. Я сам ещё в Москве слыхал, как тётя Настя на неё рассердилась и сказала: «Своих ждёт». Может, она к нам и заслана, чтобы вредить.

— Скоро в Германии революция будет, Юрка Гуль говорил, Гитлера убьют, и мы домой поедем, — мечтательно заметил Гришка.

В дверь влетела Изабелла с большой зелёной кружкой в руках, поставила её на тумбочку и молча обвела палату пристальным взглядом с угла на угол.

— Вы что тут с Евгенией Францевной устроили? — наконец промолвила она, грозно сведя чёрные брови. — Я знаю, это всё тихоня Поливанов, ему только бы развлечься… Теперь она у вас работать отказывается. Напишет заявление директору санатория — будет вам на орехи.

— Изабелла Витальевна, да она немка! — сказал Ганшин.

— Ну и что? — ответила Изабелла. — У немцев тоже были великие умы, революционеры, музыканты, поэты. Великий композитор Бетховен — немец, и Маркс — немец.

Ребята изумились. Вот так номер. Ну, ладно, Бетховен. Но Карл Маркс?

— А Евгения Францевна, если хотите знать, — продолжала Изабелла, — образцовая ортопедическая сестра…

Все прыснули. Ортопедическая сестра! Это ещё что такое? Ор-то-педи-ческая! С ума сойти от смеха! Животики надорвёшь… Изабелла сама ухмыльнулась уголком рта, и Ганшин это заметил. Чего это Изабелла её защищает? Может, боится? Ведь был однажды случай, что Изабелла засиделась в их палате после отбоя, свет уже погасили: сидела на одеяле у Игоря и рассказывала, смешила, читала нарочно заунывным голосом стихи, от которых мороз по коже: «Я вышел из тёмной могилы, никто меня не встречал, лишь только кустик унылый облетевшею веткой качал. Я сел на могильный камень…» И тут, как назло, Евга в палату заглянула: «Что за шум?» Изабелла Витальевна от страха под поливановскую кровать залезла. Евга ничего не сказала, но всё заметила. Изабелла призналась потом по секрету: её за непедагогическое поведение на пятиминутке обсуждали.

Назад Дальше