Записки из рукава - Вознесенская Юлия Николаевна 3 стр.


После беседы мой адвокат задержался у корпусного начальства, а меня почему-то беспрепятственно выпустили из корпуса.

Я вышла за железную дверь и очутилась совершенно одна в тюремном дворе, впервые без сопровождающих лиц.

Тюремный двор обширен, но застроен весьма тесно и даже прихотливо. Классическое безобразие и ужас екатерининских строений тут и там соседствуют с постройками более поздних и даже совсем недавних времен. Каменные дворики для прогулок, рабочие корпуса, кочегарка, железные клетки, в которых гуляют больные, а могли бы гулять слоны, кое-где громадные черные тополя и бесконечные заборы, ограды, решетки — все это переплетается, громоздится друг на друга, заслоняет одно другое. Краски: сероватый снег, кроваво-красный кирпич, серый бетон, чернота ветвей и решеток.

Справа и слева от меня знаменитые «Кресты». Они обнимают и замыкают планы, они здесь — главное. А над всем этим высится мрачная кирпичная труба кочегарки. Из нее выползает густой рукав черного дыма. Вокруг трубы с кряком носится несколько ворон. Пытаюсь их сосчитать, вспомнив стихи Пети Чейгина:

Удержу — говорю,

даже если воронья семерка

разорвет небосвод

и на скатерть положит металл.

Все молчит наш отец…

Все качается маятник мертвый…

Что же смертного, брат,

ты расскажешь, а я передам?

А ворон даже больше семи.

Красота обреченности, смерть, гармония преисподней. «Красная пятница»? «Прогулка заключенных»? Да, да, во и еще кто-то! Кто? Да Пиранези же! Стою, прислонившись к стене, и впитываю все это глазами, стараюсь запомнить, чтобы потом зарисовать. Впрочем, это видел Вадим Филимонов, это скоро увидят Олег Волков и Юлий Рыбаков… Будут, будут еще нарисованы ленинградские «Кресты»!

Джованни Баттиста Пиранези заколол врача, не сумевшего вылечить его любимую дочь. Был приговорен к тюремному заключению. Олег Волков, Юлий Рыбаков, Вадим Филимонов никого не убивали, они боролись за элементарные права человека, за ту гражданскую честь, без которой нет ни мужчины, ни человека, ни художника. Я горжусь вами, друзья мои! Но вы обязаны сохранить свой талант. Посмотрите на все это глазами художников — здесь есть что рисовать!

А вороны все кружат и кружат вокруг трубы.

Выходит мой адвокат, останавливается, долго глядит на меня. Потом вдруг говорит взволнованно:

— Юлия Николаевна! Вы из тех женщин, которых рубище не безобразит, а делает прекрасными!

Я и сама знаю, что в этой картине я на месте, иначе я не чувствовала бы так глубоко эту мрачную гармонию.

Но адвокат — человек благополучный, кругленький, румяный…

Прощай, Пиранези!

Уметь говорить «нет»

Мальчик из хозобслуги воспылал ко мне нежными чувствами. Вечером он стал просить надзирателя оставить ненадолго дверь моей камеры открытой. «Я только поговорю с ней — и все!» Надзиратель посмеивается: «А ты — в кормушку». Мальчик ходит за ним и клянчит. Он не знает, что в камере слышно не только каждое слово, произнесенное в коридоре, но даже и шепот. Я лежу и злюсь: «Ну нажила себе врага!»

Оглядываю камеру: все привинчено, все предусмотрено — защищаться нечем. Даже кружка, и та из полиэтилена.

В коридоре появляется третий голое. Это санитар. Постоял, не вмешиваясь, а потом и говорит мальчику:

— Ты что, хочешь послушать, как она умеет говорить «нет»? Так ты зайди завтра в процедурную, когда ее начнут кормить через зонд и уговаривать снять голодовку, — там и послушаешь.

Мальчик нехорошо выругался и ушел. Через несколько дней он перестроился. Теперь он носит мне свежие газеты и пересказывает новости «вражьего радио»: у кого-то из надзирателей есть транзистор, он слушает, а потом рассказывает зекам. Особенно ему нравится, когда говорят обо мне.

Тараканы

Прожив всю жизнь в Ленинграде, я ни разу не видела живого таракана. В тюрьме их полчища. Они кишмя кишат даже в моей камере, где нет ни крошки хлеба. Ночью я щелчками сбрасываю их с постели. Никто никогда не убедит меня в том, что заключенные принесли их с собой. Это явно местная фауна.

Но первого и самого большого таракана я встретила в следственной тюрьме КГБ. Вот это был таракан! Генерал! Я уж подумала, что его запустили в мою камеру нарочно — изощренная пытка, так сказать. Потому только и не завизжала на весь Литейный проспект.

В «Крестах» тараканы помельче, но зато сколько их тут! Нечисть тянется к нечисти, но субординацию соблюдает.

Хотела бы я знать, какие твари жили в кабинетах Сталина, Дзержинского, Берии. Летучие мыши? Гигантские черви? Вши небывалых размеров?

Как-то в Музее зоологии я видела китовых паразитов — отвратительных насекомых размером с черепаху. Нечто в этом роде ползает под коврами Андропова.

А у меня над письменным столом в Важинах под Свирью ласточки слепили гнездо и вывели птенцов. Я писала стихи, а они над моей головой — чирк да чирк, туда и обратно…

В моем ириновском доме уже в феврале появляются бабочки…

На Жуковской я просыпаюсь под птичий гам: воробьи залетали в открытое окно и разбойничали на столе среди остатков вчерашнего ужина…

Негритянская проблема в СССР

— Женя! Это правда, что у вас по делу проходил негр?

— Был у меня сообщником один гражданин республики Чад, доставлявший мне валюту. Я ее сбывал. Он дал показания, а потом в отношении его дело закрыли «в связи с выездом из СССР». Но на суде он присутствовал — на всякий случай.

— Сколько вам дали, Женя?

— Десять лет.

— А вот были бы вы, Женя, негром!..

Любовь к желтому цвету

Стены в психиатрическом отделении выкрашены в желтый цвет. Потолок и шконки тоже. Под потолком желтая лампочка.

Я вспоминаю, как ненавидели желтый цвет Достоевский и Блок — люди тончайшей нервной организации. Ван Гог все время воюет с желтым цветом, любит и ненавидит одновременно. Рембрандт его приручил и сделал золотым, но и в этом золоте всегда тайная тревога.

Кто придумал сумасшедшие дома делать желтыми домами? Сумасшедшие, по-моему! Пора уже строить красные дома для умалишенных — чего уж стесняться-то?

О поэзии

Когда в сентябре меня выпустили из тюрьмы КГБ, у меня долго не проходило ощущение собственной нечистоты, хотелось мыться, мыться, мыться. Я удивлялась — я же вела себя безукоризненно! Откуда это?

Пришел однажды Миша Генделев и прочитал свои новые стихи. Я заплакала и омылась от скверны.

Грязный гений (или демон) государственности бесконечно далек от понятий добра, любви, поэзии. Следовательно, поэзия не только добро, она еще и оружие, и даже вовсе не тогда, когда призывает: «К оружию, граждане!» Красота — враг тоталитаризма. Живопись гитлеровских времен отличается фундаментальностью, претензиями на высшую символику и потрясающей пошлостью. Этими же достоинствами отличается и наше официальное искусство. Та ненависть, с которой власти начали необъявленную войну против ленинградских художников и поэтов, сделала многих из нас диссидентами. Если будет нужно, я отдам все свои силы демократическому движению, откажусь даже от поэзии — там, где она не служит ему непосредственно. И это будет самой большой жертвой.

Мы жили очень красивой жизнью. Мы делали то же, что и профессиональные диссиденты, но утверждали свободу и призывали к ней только своим искусством. Власти заставили нас свободу гражданина поставить выше свободы творчества — это закономерный переход к целому от его части. Возможно, я что-то потеряю, как поэт, но пути назад уже нет. Я вспоминаю о наших вечерах, о наших выставках, чтениях, о нашей богемной, но такой чистой любви друг к другу — так, как взрослый человек вспоминает о детстве: дорого, прекрасно, но вернуться назад нельзя, да и не к чему.

Но поэзия не платит мне заслуженной неблагодарностью. Самые тяжелые дни в тюрьме я распределила между любимыми поэтами. Один день я читаю Ширали, другой — Чейгина, Куприянова, Елену Шварц, Елену Игнатову, Леонида Аранзона, Роальда Мандельштама, ну, и Наташку, конечно, тоже. Это было хорошим противоядием.

Тюремная эстетика

В сравнении с «Крестами» Большой Дом поражает безвкусицей. В коридорах какие-то диаграммочки, цветочки, портретики, бюстики. В комнате свидетелей плюшевые диванчики и плюшевая же, молью траченная, скатерть с кистями на круглом столе. И вечно воняет то щами, то рыбой. И тут же сигнальное табло, цифровые замки…

Нет, кондовый аскетизм «Крестов» мне милее! Здесь тюрьма не притворяется чем-нибудь другим, каким-то невинным учреждением. Голый кирпич уместен там, где человечеству пускают кровь. Пусть даже дурную: в «Крестах» попадаются и преступники. Правда, строгая простота «Крестов» доходит порой до абсурда. Так, например, в больнице ванная комната и морг совмещены. Иногда там лежат трупы, иногда моются больные. Одежду мы кладем на клеенчатую кушетку, на которой перед этим лежал труп «освободившегося» зека. Другой мебели в ванной-морге просто не имеется. Думаю, что ни после больных, ни после трупов эта кушетка не протирается даже влажной тряпкой, не говоря уж о дезинфекции.

Вот так воров приучают к той самой простоте, которая хуже воровства.

Надписи на стенах

Меня считают особо опасной преступницей и при всяких выездах держат не в «собачнике», а в так называемых «стаканчиках». Это узкий железный шкаф с крохотной скамеечкой. Даже мне (рост 156 см, 40 кг веса до голодовки) в нем тесно и душно. От скуки читаю надписи на стенках: «Опять 144-ая!», «Алик Рудаков сука», «Прости меня, мама!», «Витя с Охты», «6-ая ходка», «Жора Платов», «15 лет», «Наташа! Я люблю тебя!».

Карандаш или авторучка у меня всегда при себе. Я тоже делаю свою надпись:

«Вы душите свободу, но душа народа не знает оков».

Смерть в «Крестах»

Зеки уверяют меня, что трупы из тюрьмы родственникам не выдаются. Не знаю, правда ли, но все равно страшно.

— А как же их хоронят?

— Сжигают в кочегарке.

Трубу этой кочегарки я вижу каждый день в окно с тех пор, как меня перевели в терапевтическое отделение. Не могу сказать, чтобы это зрелище действовало на меня ободряюще: в тюрьме умереть и в тюрьме же быть похороненной! Я знаю несколько неизлечимых больных: рак, последняя стадия чахотки. Все знают, что они вот-вот умрут, но никому не приходит в голову что-то изменить в их судьбе. К весне безнадежные больные умирают один за другим.

Вы удовлетворены, товарищ Советское Правосудие?

Личный обыск

Обыск. Нашли стихи и тюремный дневник. Волокут обратно на психоотделение. Две опердамы заводят меня в пустую камеру и приказывают раздеться догола. А дверь камеры распахнута в коридор, где стоят зеки, санитары и надзиратели.

— Прикройте дверь! — прошу я.

— Ничего, ничего! Не маленькая! — отвечает блондинка довоенного типа. Вторая, черная толстуха, хихикает.

Я ведь стесняюсь не столько наготы — слава богу, все на месте! — сколько псориаза, который уже начал осыпать меня. Отхожу в угол, чтобы меня не было видно из коридора.

— На середину! — командует блондинка.

Ах так! Я раздеваюсь, затем сажусь на шконку нога на ногу. Холодные полосы железа не лучшее в мире сиденье, но я достаю сигареты, закуриваю и сижу с мечтательным видом, как будто все происходящее меня даже не задевает. Правда, сажусь так, чтобы проклятые красные пятна были меньше заметны.

Обнюхав и прощупав чуть ли не на зуб мою рубашку, оперша швыряет ее на шконку.

— Можешь одевать!

— Ну зачем же? Я уж подожду, пока вы со всем справитесь.

Они возятся и возятся, а я сижу, как на пляже, да еще и ножкой покачиваю.

Осмотрев все, они возвращают мне одежду. Я неторопливо одеваюсь.

— Скорее!

— А я вас не торопила.

Они уходят, оставив меня в камере с распахнутой дверью. Но им приходится пройти мимо всех мужчин, которые все это время простояли напротив, демонстративно отвернувшись от нашей камеры. А вот тут-то они все вдруг обернулись и в упор глядят на них.

— Суки! — довольно громко несется им вслед. Они обе ускоряют шаг.

Кого они судят?

Однажды дверь камеры отворилась, и в мою одиночку ввели девчушку лет шестнадцати, всю в синяках и царапинах. Забилась в уголок и выглядывает зверенышем.

Я молчу. Мне жаль нарушенного одиночества, я к нему привыкла.

— А как вас зовут? — спрашивает девчонка через час.

— Юлия Николаевна. А вас?

— Юлька. Вот здорово, правда?

— Забавно.

Она пододвигается поближе, заглядывает в глаза.

— Юлия Николаевна, а вы меня не будете бить очень больно? Я не люблю, когда у меня все личико поцарапано.

Я подскакиваю на своей шконке — Юлька шарахается в угол и закрывает голову обеими руками.

— Ты что, с ума сошла?! — ору я в ярости.

— Да, — невинно отвечает она. — После менингита. Меня два года в дурдоме держали.

Кое-как успокаиваю бедную дурочку. Потом спрашиваю:

— Что же ты натворила такого, что тебя посадили?

— Зонтик украла. Красивый такой, красненький и в цветочках.

— А зачем же тебе понадобился чужой зонтик?

— Просто так. Он красивый очень был. А потом соседка сказала мне, что я воровка. Я пошла в милицию и все рассказала.

Философия Юльки-маленькой

Одиночеству моему пришел конец. Теперь нас зовут Юлька-большая и Юлька-маленькая.

Юлька-маленькая неописуемо болтлива и прожорлива. На болтовню я установила строжайший лимит: по три вопроса после завтрака, обеда и ужина и полчаса болтовни перед сном. Бедняжка свято соблюдает уговор и целый день мотается по камере, сочиняя вопросы к следующему разговору. В дозволенное время она изводит меня, как три любопытных дошкольника. Вопросы у Юльки такие: почему у одних людей волосы светлые, а у других темные? Что едят крокодилы, когда нет поблизости людей? Воруют ли богатые люди? И последнее: нужно ли ей вешаться после тюрьмы?

Или такой вопрос:

— Юлия Николаевна! А о чем люди думают перед смертью?

— О разном, Юленька. Наверно, о самом дорогом.

— Вот и я так думаю. Я бы покончила с собой, но мне страшно: вот я буду лежать перед смертью и думать, что так и не попробовала шоколадного торта…

На глазах у Юльки слезы, она трагически взирает на кусок черного хлеба в своей руке.

Между прочим, прожорлива моя Юлька до крайности. Она съедает по две порции любой баланды, благо ребята из хозобслуги относятся к ней, как к ребенку, и подкармливают. Хлеба Юлька-маленькая съедает по две буханки в день. Запах хлеба раздражает меня и привлекает в камеру тараканов.

— Юлия Николаевна! А вам приятно смотреть, как я хорошо кушаю? Вы ведь сама не можете…

Юлька все пытается поделиться со мной своей едой, так я придумала сказать ей, что я умру, если съем хоть кусочек хлеба. Она поверила и больше ко мне не пристает. Но зато требует, чтобы я хвалила ее за каждую съеденную ложку добавки. Я и хвалю — с тайным стоном досады в душе.

Юльку-маленькую завербовали

Как-то Юльку вызвали к врачу и продержали не меньше часа. Вернулась она растерянная и перепуганная.

— Юлия Николаевна! А чего они все про вас спрашивают?

— Что же они спрашивали?

— Не кушаете ли вы потихонечку и что вы мне говорите.

— И что же ты им сказала?

— Я сказала, что по-честному хотела с вами поделиться едой, но вам нельзя — вы можете умереть от кусочка хлеба. А еще, что вы мне рассказывали про зверей, и еще, что вы сказали, что воровство существует не для таких, как я.

Назад Дальше