Робинзон и Гулливер Судьба двух литературных героев - Урнов Дмитрий Михайлович 3 стр.


Конечно, было множество людей, которые смотрели на те же бородавки совсем иначе. Не обманчиво, однако, впечатление от личности Дефо, изливается ли оно в ненависти или одобрении. Крупность и подвижность черт, заметные даже по злой карикатуре; сила, дающая себя знать хотя бы через сопротивление, ей оказываемое, — это подтверждается уже с большей или меньшей беспристрастностью, когда биографы, подсчитывая, сколько раз судьба подымала и бросала вниз этого человека, сколько раз он фактически начинал жизнь заново, сколько он объездил, сколько написал, сколько имел детей и, наконец, сколько прожил, подводят баланс: «Фонтан энергии».

«Силой Дефо» обозначают писательскую энергию, подобно тому как Ампер или Кулон служат мерой электрического тока. Причем современники не оказались близоруки до того, чтобы не различить этой силы. У Дефо ведь была прижизненная слава с молодых лет. Крупную фигуру признали фактически сразу, как обычно бывает, и столь же закономерно совершалась координация этой фигуры с эпохой, с окружением, — далеко не сразу и неполностью.

Как имел обыкновение говорить в минуты житейских невзгод Чехов, «беллетристу все полезно»: несчастия оказываются нередко счастливым материалом творчества. Так обстоятельства, погубившие деловую карьеру Дефо, сделали его писателем. Опозоренный, отторгнутый от политики, он поневоле замкнулся в своем доме в пригороде Лондона. Для Дефо-политика это был крах, а творческому сознанию в самом деле все полезно. «Тоску и грусть, страданья, самый ад — все преобразить в красоту», — говорил Шекспир. «Действительность, материал, второй Мертвый дом», — успокаивал себя Достоевский под угрозой долговой тюрьмы. Чума, которую мальчиком помнил Дефо, «заставила» одного его прославленного современника сделать открытие: эпидемия выгнала из Лондона Ньютона, и, поневоле уединившись в стороне от города, он преобразовал законы математики; до этого, занятый преподаванием, Ньютон не успел сделать ничего выдающегося. Провал деловых предприятий Дефо, тишина и пустота, образовавшиеся вокруг него, были заполнены «Робинзоном».

Дефо принадлежит более трехсот пятидесяти произведений. Литературная слава пришла к нему рано, значился он среди известнейших публицистов и сатирических поэтов своего времени. Но из всех его сочинений, список которых сам по себе составляет целый том, все знают одно название, одну книгу. Причем это даже не книга, не литературный герой, а нечто большее: человек-миф.

«Умный сочинитель книги, известной под названием „Робинзон Крузо“, описывает истинное происшествие, только дело было совсем не так…»[10]. Верно, однако ничего особенного в этом нет — истинные происшествия, попадая в художественную книгу, как правило, преображаются. Но вышло еще вот что: Робинзон, созданный Дефо, превратился в легенду; реальный человек, увековеченный в Робинзоне, благодаря этому стал также легендой; две легенды пересекаются, создавая облик будто бы «подлинного Робинзона».

Вспоминая человека, послужившего моделью для Робинзона, обычно говорят: «шотландский матрос». Нет, история, положенная в основу «Приключений Робинзона Крузо», случилась не с простым матросом, а с офицером, помощником капитана. О том, кто его герой, у Дефо определено с точностью, и столь же последовательно среда и воспитание Робинзона сказываются на протяжении книги. Другое дело, что в последующие времена существенные подробности его облика стерлись. Подобно тому как шекспировского, страдающего полнотой и одышкой, Гамлета время превратило в романтического, «изящного и нежного» героя, так и Робинзон обобщился до робинзонады— условной схемы «естественного человека»[11].

Известно, что даже Фенимор Купер своих «индейцев» представлял себе очень приблизительно, вычитав их главным образом из книг, да еще к тому же книг французских. Дефо тоже вычитал дальние страны, дикарей и многое другое, кроме одного, что знал нутром и столь же натурально хотел представить читателям: обычного человека, пробивающегося к самосознанию и признанию его достойным человеком. Этого человека, с точностью выписанного Дефо, последователи незаметно выдавали просто за «человека», помещаемого в столь же надуманные «условия».

«Робинзонада» быстро разрослась в конце XVIII столетия, после того как книгу Дефо прочел и по-своему истолковал Руссо. Мало того, что тогда же по рецепту Руссо было написано несколько десятков «Новых Робинзонов» и чуть ли не в каждой стране вышла книга про своего, отечественного, Робинзона[12],— нашлись любители «поробинзонить» (слово Руссо) на самом деле. «Робинзонада» перешагнула рамки литературы, сделавшись особым образом жизни. В Западной Европе, Америке и Австралии целые семьи становились робинзонами, устраивались колонии по воспоминаниям о простой и праведной жизни Робинзона на острове[13].

Робинзон превратился в робинзонаду тогда же примерно, когда и Гамлет сделался гамлетизмом, — в конце XVIII в.: как шекспировского героя понимают следом за Гете скорее, чем за самим Шекспиром, так Руссо был настолько влиятелен, что он заслонил Дефо. И, как случилось это с Гамлетом, давшим имя для умонастроения гамлетизм, робинзонада, отделившаяся от Робинзона, начала оказывать на героя Дефо обратное воздействие. «Приключения Робинзона Крузо», а следом за ними и другие книги Дефо стали воспринимать через распространенное представление о робинзонаде.

Конец XVIII столетия — высокий перевал в истории; явления более ранние рассматриваются с этого перевала. Но как выглядели эти явления в их истинном свете? (Разумеется, робинзонада не наивное заблуждение. Когда один литератор назвал суждения Руссо о «Робинзоне» чуть ли не «простодушными», Белинский напомнил ему, что возле имени Руссо стоит по праву понятие «великий», а потому даже ошибкам его должна быть особая мера.)

Руссо жил в другое время и в другой стране, чем Дефо, и отсюда, естественно, особенности его взгляда на знаменитую книгу. Главное заключается даже не в различии места и времени, но в разных фазах исторического развития, современниками которых оказались соответственно Дефо и Руссо. Англия только что пережила буржуазную революцию, когда формировался автор «Робинзона»; Франция в эпоху Руссо ожидала переворота; Дефо подводил итоги общественного переустройства, Руссо пророчил его. Иллюзии, уже развенчанные, Дефо видел в том, что Руссо рисовал идеалом будущего. Вопросы о человеке и условиях, человека формирующих, о возможностях человека в соотношении с определенными условиями — эти вопросы Дефо ставил, имея перед глазами некую практику их решения. А для Руссо это был предстоящий эксперимент. В Робинзоне Руссо увидел не исторический урок, но абстрактный пример становления человека, самим же Руссо идеализированного.

Следом за Руссо, учившим, что вся правда в жизни простой, что называется, «естественной», роман Дефо так и воспринимали призывом к простоте, природе. Многочисленные робинзоны заново переписывали роман Дефо или устраивали свои робинзонады, удаляясь от людей, отказываясь от благ цивилизации, следуя авторитету Руссо, а не книге о Робинзоне. Не замечалось, что Руссо перетолковал Дефо, направил пафос его сочинения в противоположную сторону. Дефо в природу вносит ремесла, удобства — словом, человеческие условия. Не опроститься и одичать, а, напротив, не опуститься самому и вырвать дикаря из так называемой простоты и природы старается Робинзон.

Как ни внушительны достижения Робинзона на острове, они все омрачены одиночеством. Между тем энтузиазм робинзонады строится на искусственном извлечении человека из общества.

В середине прошлого века американский философ и публицист Генри Торо, сделавшись робинзоном по собственной воле, правда, не в океане, а в лесу, описал свой опыт. Это наиболее значительный из «новых Робинзонов». В споре с торгашеским преуспеянием, страсть к которому охватила его соотечественников, Торо развернул критику буржуазной цивилизации. Оспаривая блага, даваемые богатством и комфортом, он доказывал, что человек способен во имя своей же пользы обойтись очень немногим. Беда, однако, в том, что американский робинзон обходился и без человеческого общества. А проблемы по-настоящему только начинаются на том рубеже, которым ограничился Торо, — с общения между людьми.

Но Дефо заочно, как бы заблаговременно начал полемику с робинзонадой. Он подчеркнул, что остров и одиночество в судьбе его героя не самое существенное. Робинзонов Остров Отчаяния, затерянный в океане, имеет координаты во времени: оторванный от родных берегов, Робинзон остался современником глубокого социального переустройства, переживаемого страной. Робинзон — результат этого переустройства.

«Нам многое чуждо в Робинзоне», — отметил Корней Чуковский, рекомендуя книгу в своем пересказе детям. Естественная точка зрения в расчете на детей полагала «чуждое» вовсе ненужным, но это — для детей. Напротив, зрелому читателю нужно увидеть и Робинзона, и других героев Дефо реально, ибо речь у Дефо идет о формировании человеческой личности не на пустынном острове и не в случайном одиночестве.

Как бы продолжая полемику с будущими робинзонадами, Дефо предложил вслед за «Робинзоном» «приключения» других лиц, выдаваемые все также с убедительностью за «подлинные записки». Толпа персонажей Дефо не так пестра, как это может показаться. Автор «Робинзона» последовательно интересуется похожими судьбами, или, по его выражению, «историями»: все это робинзоны, хотя они выступают не в одиночестве, а в гуще людской, все это деятельные современники своей эпохи. Каждый по-своему проникнут запросами времени, каждый в меру своих сил стремится ответить на них.

Насколько герои Дефо в самом деле добиваются своего, вернее, чего-то совсем другого, по сравнению с тем, что они собой представляют или что о них думают, об этом часто судили опять-таки схематически и условно, прямо как указано у Дефо хотя бы в заголовке «Молль Флендерс»: «Родилась в тюрьме… была двенадцать лет содержанкой… столько же — воровкой, восемь лет ссыльной, но… под конец разбогатела, стала жить честно и умерла в раскаянии». Не так-то прямолинейно быстро складывалась, на взгляд Дефо, человеческая судьба, то есть характер и его участь. Нет, менее, чем кто-либо из английских писателей, Дефо попрекал бедностью, уравнивал бедность и порок. Дефо ведь, собственно, и открыл в литературе мир бедноты, он же первым исследовал его. Он дал устрашающие картины нищеты как социального зла. Дефо на себе, наконец, знал крайности человеческого состояния, от благополучия до бедности; его интерес сосредоточен на человеке, испытывающем всевозможные передряги. Он показал, до чего сложно, противоречиво соотносится человеческая натура с условиями, благоприятствующими или, напротив, враждебными ей, как трудно человеку в самом деле стать «другим».

Упрекали Дефо в морализаторстве за то, что, приведя своих персонажей-преступников к покаянию, он их делает затем пристойными и зажиточными гражданами. Осознание себя пропащим в сущности человеком и вдруг — покаяние. Действительно, противоречие, однако не у Дефо, а в судьбах, наблюдаемых Дефо. Излагает он свои наблюдения, надо признать, до того искусно и обстоятельно, что мы не успеваем уследить за ним. Нам уж хочется, чтобы преступника покарали или простили, но Дефо засвидетельствовал иное: он проследил, как с некоего момента пират Боб или воришка Джек, «знаменитая» Молль или авантюристка Роксана получают возможность считаться «другими людьми». Насколько же в действительности они сделались «другими», об этом читателю дано судить по «истории» каждого из них, составленной в самом деле с точностью и подробностью документальной. Уникальность позиции Дефо в том и заключается, что во взгляде на различных робинзонов он не впал ни в одну из крайностей, свойственных позднейшим робинзонадам. Разумеется, есть и у него страницы надуманные, наивные, ложные и лишние. Все же взгляд Дефо движется сквозь время, как пронизывает века всякое однажды совершившееся «точное попадание».

Замечательным в наблюдениях Дефо было его представление обо всех этих искалеченных жизнях как о своего рода «историях», то есть о процессе сложном и длительном, который не просто меняет течение свое.

Когда Дефо очутился в тюрьме Ньюгейт, он увидел страшную близость болотно-зыбкой среды всевозможных перекати-поле к миру, считающемуся Нормальным и устойчивым. Он сам, сидя за решеткой, ожидал визита к себе в камеру чуть ли не премьер-министра. А некий вожак чудовищной банды головорезов, заключенный в Ньюгейте, диктовал условия и грозил разоблачениями мэру Лондона. Кажется, он обещал к тому же «исправиться». Безусловно, он бы «исправился», если бы вместо казни его помиловали да еще заплатили хорошенько за услуги, о которых он грозился напомнить. Его решили отправить все же на тот свет, а так мог бы явиться на этом свете новый предприниматель или преуспевающий торговец. И вот натура, развращенная до основания, принарядившись, начала бы действовать в новом одеянии, но как? И почему с ним все-таки связан не кто иной, а сам лорд-мэр? Подробно ответил Дефо на эти вопросы в своих романах.

Дефо был, конечно, первым из литераторов, кто присмотрелся близко и пристально к отверженным. Он выявил лица, натуры, судьбы в той среде, которая, скажем, Шекспиру виделась мутно-шевелящимся скопищем. Выводя па сцену «многоголовое чудище», городскую толпу, Шекспир и не искал в ней здорово-надежных народных основ, его Англия, народная Англия, была там, где «зеленые поля», «под деревом зеленым».

Дефо взялся описывать из демократической среды не какой-либо устоявшийся слой, не крестьянство или ремесленничество, но бродячую и постоянно бродящую прослойку. Кого видел Дефо вокруг себя? Отверженных по несчастью, закоренелых преступников и тех, кто, подобно самому Дефо, очутился за решеткой, влекомый авантюрным духом времени. «И все оттого, что меня одолевало жгучее желание обогатиться скорее, чем допускали обстоятельства», — скажет Робинзон, называющий, между прочим, свой остров тюрьмой. Наблюдал Дефо два полюса, образующихся как бы по инерции общественного развития: привилегированная верхушка, которая существует в доставшихся ей даром условиях, и «дно», по-своему паразитически пробавляющееся за счет деятельной части общества. Тех и других чуждался Дефо, демократ и труженик по натуре. Но если на первых, верхних, он, что называется, махнул рукой, притом махнул с презрением и гневом, то состояние тех, кто внизу, он старался объяснить и исследовать.

Зачитывались книгами Дефо в свое время такие же робинзоны, люди того же склада и судьбы, не обязательно испытавшие или желающие испытать «приключения», но знающие по себе те же страсти, надежды, порожденные временем. «Уйти в море», отправиться на поиски невероятной удачи и вернуться «другим человеком» — вот импульс эпохи, действующий в книге о Робинзоне с первых строк. Формирование «другого человека», вернувшегося из заморского плавания или поднявшегося со «дна» моря людского, Дефо показал с такой трезвостью, что она многим истолкователям показалась в самом деле ненужной, неоправданной и в лучшем случае парадоксальной. Различные робинзонады рассматривали все это уже значительно скоротечнее: дайте человеку начать все сначала, и он станет другим. Иногда даже говорится, что Робинзон еще не настоящий «робинзон», потому что начинает не с пустого места — ему повезло, ему достался весь скарб с разбитого бурей корабля. Но ни при каких условиях Робинзон не начинал бы с пустоты, ибо всегда с ним весь груз его личности: этим «запасом» он пользуется так же, как сеет случайно уцелевший овес и питается матросскими сухарями.

Робинзон начинает свою исповедь с перечисления преимуществ, отпущенных ему судьбой, — благополучие, образование, приготовленное поприще… «Ничего этого мне не нужно было, — говорит Робинзон, — а только бы уйти в море». И это, разумеется, не порыв романтического юноши, а каждому без слов в то время понятный расчет: в море искали несметных богатств.

Судьба Робинзона или шотландского моряка не такая уж редкость для тех времен, и остров, на котором высадили шотландца, не был первозданным уголком. Прежде там жили колонисты-испанцы, они-то и развели на острове коз, служивших пропитанием шотландцу и соответственно Робинзону. По мере того как Испания завладевала Южной Америкой, колонисты перебрались на материк. На островах же моряки не раз оставляли неугодных членов команды. Один англичанин, не ладивший с экипажем, прожил еще раньше шотландца на том же острове пять лет, другой, индеец, — три года.

Назад Дальше