И вот карты вышли снова: желтых опять было большинство. Но уже не все. Рядом с ними оказались и зеленые. Словно они скрывались где-то под мнимой желтизной гибридов первого поколения, а теперь выглянули наружу.
Но что это за игра в прятки? Мендель не был склонен к сентиментальному и восторженному удивлению перед прихотями и чудесами природы. Допустить, чтобы тебя дурачили какой-то «беспорядочной наследственностью», которую чуть ли не провозгласил законом один французский ботаник-гибридизатор, превозносимый до небес Парижской академией Шарль Нодэн?!
Тут должен быть порядок, и Мендель найдет его: ведь недаром он посеял все желтые зерна, собранные со скрещенных горохов; ни одно не ускользнуло, все карты в его руках.
Он высыпал перед собой урожай с 258 Горохов; медленно, по зернышку, перебрал всю кучу. Восемь тысяч двадцать три зерна: шесть тысяч двадцать два желтых, две тысячи одно зеленое.
Так вот порядок, спрятанный в этой куче! Вот он закон, который проглядели все бестолковые гибридизаторы!
Во втором поколении гибриды желтого и зеленого гороха расщепляются так, что зеленых оказывается втрое меньше, чем желтых.
Он сеял еще и еще свои гибриды. Он скрещивал их, в частности, с чистосортными горохами-родоначальниками.
И в результате математическая голова Менделя так воспроизвела историю кучи из восьми тысяч зерен.
Когда в первый раз были скрещены «желтые» и «зеленые» горохи, «зачатки» желтого цвета всюду встретились с «зачатками» зеленого. И желтые оказались сильнее, они подавили зеленых. В каждой паре желтый был господствующим, доминантным, а зеленый — уступающим, рецессивным (так назвал их Мендель).
Да, они только стали в пару, по властной воле экспериментатора, но не смешались. Мендель больше не сомневался в этом. Когда на горохах, выросших из мниможелтых семян первого гибридного поколения, созрела пыльца и яйцевые клетки в семяпочках, пары снова разъединились, зачатки зеленый и желтый разошлись. Карты опять оказались разложенными по одной. И теперь, при новом опылении, их смешал и растасовал уже случай: ведь в тот раз, когда завязывалось второе поколение гороховых зерен, экспериментатор намеренно не вмешивался ни во что. Случай! Но недаром математики создали целую науку о случае. Называется она «теорией вероятностей». Разгадать, что происходило в цветах гороховых гибридов, для нее очень простая задача.
В самом деле, что могло там происходить?
Было четыре возможности:
Желтый зачаток мог встретиться с желтым же.
Желтый мог встретиться с зеленым.
Зеленый мог встретиться с желтым.
Зеленый мог встретиться с зеленым.
Теперь все ясно. Любая пара, куда попадал сильный желтый, должна была принести желтые зерна. И только в единственном случае из четырех, где зеленый зачаток встречался с зеленым же, получалось зеленое зерно.
На три желтых — одно зеленое!
Как говорили средневековые отцы-схоласты: «Quod demonstrandum erat» — «что и требовалось доказать».
Итак, во втором поколении следовало ждать расщепления гороховых гибридов на желтозерные и зеленозерные по закону три к одному!
Вот это и есть закон наследственности, установленный Менделем.
Теперь растительные «мулы» оказались во власти брата Грегора. Он мог распоряжаться ими, как полководец своими войсками. Он попробовал свой закон не только на горохе, но и на некоторых других растениях. Он раскладывал все более сложные пасьянсы. Всюду, куда он направлял холодный взор своих близоруких глаз, живой организм распадался на кучку признаков — он становился в самом деле подобием карточной колоды, которую можно брать в руки и тасовать. И Мендель помечал свои карты-признаки латинскими литерами: большими — признаки доминирующие, малыми — рецессивные.
Спустя несколько лет он написал сообщение о своем открытии красивым, круглым, твердым почерком и в два приема — 8 февраля и 8 марта 1865 года — прочел рукопись в Брюннском обществе естествоиспытателей. В зале реального училища его слушали, зевая, сорок педагогов, врачей, аптекарей и чиновников, считавших себя знатоками в естественных науках. Они не поняли ничего в этой самоуверенной и премудрой математике и с облегчением разошлись, наградив автора приличными похвалами.
Оттиски «Трудов» общества, где был напечатан доклад Менделя, читали многие крупные ученые того времени. Но в эти годы великая эволюционная теория совершала свое победоносное шествие по миру. Было не до причуд горохового потомства и педантичной алгебры, отдающей монастырской схоластикой. «Я убежден, — писал Менделю известный ботаник Карл Нэгели, — что вы в дальнейшем у других форм получите существенно иные результаты».
«Займитесь ястребинкой, — как бы невзначай добавлял он. — Было бы особенно желательно, если бы вам удалось проделать гибридные оплодотворения у ястребинок».
Нэгели знал, какой коварный совет он подает. Недаром ястребинку называли «крестом и скандалом ботаников». Один ботаник, ученейший Фриз, написал три латинских трактата о неразберихе видов, подвидов, разновидностей и рас ястребинок. Он посвятил ястребинке всю жизнь — и так и не добился никакого толку.
Суровый брат Грегор не привык, чтобы карты в игре выпадали из его рук. А вот тут пасьянс никак не получался. Опыты давали странные и неожиданные результаты. То, несмотря на все усилия, окрещенные ястреб инки не завязывали ни одного зернышка. То растения, выросшие из посеянных гибридных семян, расщеплялись самым диковинным образом уже в первом поколении и, наоборот, дальше не желали знать никаких расщеплений. Тщетно бился Мендель над крошечными желтыми и красноватыми цветами. Дневной свет был слишком слаб, чтобы помочь разобраться в мельчайших рыльцах и путанице тычиночных нитей, похожих на живые пылинки. Мендель поставил зеркало с линзой, часами просиживал перед ним. Потом вставал, пошатываясь, с резью в глазах. В тиши кельи-кабинета он на разные лады комбинировал большие и малые латинские литеры. Тщетно! Вся азбука Вергилия и Цицерона ничем не могла помочь ему… И подумать только: какая-то жалкая полевая трава. И это в то самое время, когда весь растительный мир должен был покориться им, Менделем, открытому закону!
Судьба подсластила Менделю горечь неудачи. Даже в горячую пору увлечения горохами и ястребинкой он не забывал о своих монашеских и мирских делах. И на этом поприще его настойчивость и упорство были вознаграждены: с 1868 года он сделался настоятелем монастыря. Теперь он стал важной и влиятельной персоной в городе. Его выбрали одним из директоров Моравского ипотечного банка. Но настоятель Мендель затеял тяжбу из-за монастырского налога. Она была бесконечной. Она длилась годы. Больше Менделю было не до садовых опытов. Впрочем, теперь у него работал садовниц, и время от времени строптивый прелат, желчный, обрюзгший и постаревший, прохаживался между цветущими плодовыми деревьями, шепча проклятья своим врагам. Враги торжествовали: он был вынужден присутствовать при том, как на его монастырь наложили секвестр. В 1883 году Общество садоводов прислало ему медаль — это было слабое утешение. А в следующем 1884 году он умер от брайтовой болезни (воспаление почек), больше всего сожалея о том, что не успел дописать последней, решающей жалобы, которая разрушила бы все хитросплетения законников в имперском суде.
ГИГАНТЫ И ПИГМЕИ. 22 МЫШИНЫХ ПОКОЛЕНИЯ
Творчество поэта, диалектика философа, искусство исследователя — вот материалы, из которых слагается великий ученый.
Наступила сумеречная пора в западной науке.
В сыром апреле 1882 года, почти за два года до смерти упрямого настоятеля, умер Чарльз Дарвин, старый, больной и тихий человек, который поднял вихрь, вот уже почти четверть века бушевавший во всем мире. И те, которым этот вихрь пришелся вовсе не по вкусу, решили, что теперь-то, наконец, он стихнет.
Герои малых дел и несмелых мыслей все больше становились хозяевами в западном естествознании. Опять назойливо напоминали о себе «ископаемые», — кто два десятилетия назад с пеной у рта отстаивал догмат предвечного творения. Как, они живы?! Да, живы…
И все, тянувшие науку вспять, в ту сумеречную пору объединились в дружных усилиях похоронить дарвинизм вслед за его творцом и добиться того, чтобы наука опять стала, как в старые времена, служанкой богословия.
Правда, теперь волки надели овечьи шкуры.
— Эволюция! — возглашали они со своих кафедр. — Величайшая идея нашего прогрессивного века! Да, конечно, она происходит…
— … к сожалению, происходит, — добавляли некоторые из них шепотом.
— Но… — тут они принимали таинственный вид, — старик Дарвин ничего не понял в этом.
— Организм сам чудесно приспособляется ко всяким изменениям среды, — бубнили одни.
— Он развивает нужные ему органы, а ненужные заставляет исчезнуть, — вперебой первым твердили вторые.
Что такое? Неужели они схватились за робкие, неуверенные мысли, за фантазии первых эволюционистов-мечтателей, над которыми сами же (или их достойные отцы) потешались еще недавно?
Именно так.
Только они вспомнили не о силе, а о слабости Ламарка. Например, о «стремлении к совершенствованию», приду манном им. А мысль Ламарка, что новые потребности организма, создающиеся в новых условиях жизни, влекут за собой изменение формы тела, свойств организма, они переиначили так: организм по своей воле создает себе нужные органы.
И лжетолкователи Ламарка выпячивали грудь:
— Мы провозглашаем новое направление в науке. Имя ему — психоламаркизм.
«Психоламаркизм» — что такое?!
А вот послушаем:
— Организм изменяет сам себя. Ибо он обладает таинственной жизненной сущностью. И в эволюции скрыт божественный умысел.
Это был ловкий фокус — заставить, чтобы пела «осанну» сама эволюционная теория, разрушительница догмата предвечного творения!
Этот дряхлый догмат рухнул. А бог все-таки получил свою часть в земных делах. Как говорили в старину: «Король умер. Да здравствует король!»
К огорчению фокусников, фокус не выходил так легко, как они того желали. Не таи уж просто было затупить материалистическое острие эволюционного учения. Плеяда исследователей заменила того, кто лежал теперь под мраморной плитой в Вестминстерском аббатстве.
И все громче раздавался голос одного молодого ученого, все увереннее заглушал он хоры распевающих «осанну».
Это был голос разума, неподкупно строгого и ясного. Но это был еще и голос совести науки.
Принадлежал он русскому, звали его Климент Аркадьевич Тимирязев.
Замечательной была его жизнь.
Он родился в Петербурге в 1843 году. Когда маленькому Клименту было пять лет, его отца спросил один знакомый, какую карьеру тот готовит своим четырем сыновьям. «А вот какую, — ответил отец. — Сошью я пять синих блуз, как у французских рабочих, куплю пять ружей и пойдем с другими — на Зимний дворец!!»
О французских рабочих отец помянул не зря: то был 1848 год, год революции, свергнувшей во Франции Луи-Филиппа, год июньского восстания рабочих в Париже, первой грандиозной, на весь мир прогремевшей классовой битвы пролетариата. Вряд ли отец Тимирязева, небогатый дворянин с республиканскими убеждениями, понимал все значение этой битвы.
Но ненависть и отвращение к палачу героев-рабочих, кровавому генералу Кавеньяку и другим душителям народа владели его честной душой.
Он рассказывал Клименту, когда тот немного подрос, о декабристах, о первой французской революции, о Робеспьере — «чистом, святом человеке». И воспитывал детей в твердых принципах жизненной прямоты, служения народу и презрения ко всякому искательству.
А уважение к человеческому труду, труду народа — было то главное, что с ранних лет привили детям в семье Тимирязевых.
Много времени прошло, и Климент Аркадьевич Тимирязев, глубокий уже старик, дрожащей рукой набрасывал посвящение к «Науке и демократии» — книге, которую он послал Владимиру Ильичу Ленину.
Он посвятил книгу «дорогой памяти» своих отца и матери, Аркадия Семеновича и Аделаиды Климентьевны Тимирязевых.
Он писал: «С первых проблесков моего создания, в ту темную пору, когда, по словам поэта, „под кровлею отеческой не западало ни одно жизни чистой, человеческой плодотворное зерно“, вы внушали мне, словом и примером, безграничную любовь к истине и кипучую ненависть ко всякой, особенно общественной, неправде. Вам посвящаю я эти страницы, связанные общим стремлением к научной истине и к этической, общественно-этической социалистической правде…»
С пятнадцатилетнего возраста. Климент жил на свой собственный заработок.
Восемнадцати лет он поступил в Петербургский университет. В это время полиция на каждого студента завела «дело», как на преступника, и всем студентам было велено подписать «матрикулы» — выдать расписки, что они, студенты, всегда будут тише воды, ниже травы.
Студенты ответили сходками и забастовкой. Климент Тимирязев был среди забастовщиков.
Его исключили из университета, но он все же кончил его — не студентом, а вольнослушателем, и за выпускную работу ему присудили золотую медаль. «Я взял науку с бою», вспоминал Тимирязев.
Он блестяще защитил магистерскую, потом докторскую диссертацию.
Его избрали профессором Петровской академии (ныне Академия сельскохозяйственных наук имени Тимирязева); в Московском университете он создал первую кафедру анатомии и физиологии растений.
В ту аудиторию, где читал Тимирязев, сходились студенты всех курсов, даже всех факультетов. Имя его гремело. Послушать Тимирязева, посмотреть его лабораторию съезжались со всей России.
Потом пришла мировая слава. Заграничные академии и университеты один за другим избирали его почетным членом. О нем уже писали как о замечательнейшем ботанике мира.
А он выступил с неслыханным утверждением, что все общество должно стать соучастником и судьей науки, служащей народу, что «наука должна сойти со своего пьедестала и заговорить языком народа, то есть популярно». Он небывало определил задачу науки: «борьба со всеми проявлениями реакции — вот самая общая, самая насущная задача естествознания». И высказал мысль, что все сделанное в науке только предыстория ее, а настоящая история и подлинное могучее развитие науки начнутся тогда, когда она станет народной и десятки тысяч людей из народа начнут работать в ней.
В 1878 году он произнес речь, в которой прямо указал на сумеречную пору, надвинувшуюся да западную науку. Тогда-то он и сказал об «истах» и «логах», начавших безудержно плодиться в европейских университетах. О полчищах пигмеев, обзывавших «мечтателем и фантазером всякого пытающегося подняться над общим уровнем, окинуть взором более широкий горизонт». И, заклеймив их, он изумительными словами определил работу исполинов, пролагавших новые пути в науке: «Творчество поэта, диалектика философа, искусство исследователя — вот материалы, из которых слагается великий ученый».
Поэт, философ, искусный исследователь — и все это, слитое в органическом единстве! Многого же требовал автор такого определения от человека, которого он соглашался именовать «великим ученым».
Но становилось все яснее, что этой беспримерной мерой он мерил не только работу других, но прежде всего свою собственную. Этого он требовал от себя.
Что же открыл Тимирязев?
Трудно коротко рассказать итоги огромной жизни. Здесь расскажем только кое о чем.
Нет зрячего человека на Земле, который не видел бы зелени растительного мира.
Это одно из самых первых впечатлений ребенка, едва он поглядит вокруг себя. Сколько тысячелетий знают люди о том, что растения зелены? Да столько, сколько сами люди существуют на Земле!
И тем не менее никто никогда не знал, почему это так, почему зеленый мир зелен!
Объяснил это Тимирязев. И не только объяснил, но и показал, что зеленый лист и не мог бы быть никакого много цвета — иначе растение не смогло бы делать своего изумительного дела: «созидания при помощи света», фотосинтеза.
Окраска листьев в точности такова, чтобы листья могли поглощать самые деятельные в процессе фотосинтеза лучи солнечного спектра.
Поэтому-то и должен был выработаться зеленый цвет зеленого листа. Ведь в эту сторону миллионы лет толкал и вел естественный отбор.