Антоний Слонимский, поэт и самый влиятельный тогдашний театральный критик, чья семья приняла католическую веру, писал: «Перед нами прекрасная театральная труппа — «Атенеум», чудесный актер — Ярач и обаятельный автор — Корчак. Однако вместе они сотворили неудачную мешанину. Корчак хочет разрешить все тяжелейшие проблемы современного мира за два часа болтовни. Он много говорит о Боге, но никому не известно, христианский ли это Бог, языческий или еврейский».
Другой критик, сравнивая пьесу с произведениями известнейших польских драматургов Зигмунта Красиньского и Станислава Игнацы Виткевича, назвал персонажи философствующими умалишенными в космических муках, людьми, которые приняли бремя безумия, чтобы спасти миллионы своих собратьев… «Если бы этих умалишенных удалось принудить к поступкам, заставить их хоть что-нибудь делать, могла бы получиться интересная современная пьеса». Правый критик, всегда готовый обрушиться на еврейского драматурга, посетовал: «Януш Корчак (Гольдшмидт) утверждает, будто большинство сумасшедших смеются над нашим обществом. Он критикует армию и занимает антиправительственную позицию».
Варшава, которую ее жители считали «смеющимся городом», не была склонна к тому, чтобы ее развлекали философствующие сумасшедшие. Спектакль был снят с репертуара после пятьдесят первого представления и совсем недолго продержался во Львове. Когда в газетном интервью Корчака спросили, намерен ли он напечатать свою пьесу, он ответил, что считает ее незавершенным наброском и надеется еще поработать над ней. Но Игорь Неверли вспоминает, что Корчак был очень удручен невосприимчивостью к его идеям. Только много позже стало ясно, что сумасшедший дом отражал мир, каким он был перед Второй мировой войной, а полковник, который требовал сжигать книги и без всякой пощады вешать всех изобретателей, идеалистов, евреев и парламентариев, сильно напоминал сумасшедшего, который написал «Майн кампф».
Если создание «Сената сумасшедших» было способом привести в порядок вырвавшуюся из-под контроля Вселенную, то «Правила жизни», которые Корчак писал одновременно, должны были снабдить подростков способом, как упорядочить свой собственный мир. Написанная второпях («Я бы разорвал рукопись, если бы хоть на секунду от нее оторвался»), книга предлагает советы, как разбираться с противоречивыми указаниями, которые получаешь от родителей, учителей, братьев, сестер и друзей. Идею книги ему подсказало письмо от мальчика, в котором говорилось: «Ребята вроде меня чувствуют себя озлобленными и несчастными, потому что мы не знаем правила жизни».
Заголовок, вероятно, был вдохновлен «Правилами жизни» Льва Толстого. Однако содержание кажется порождением книги, которую Корчак только что кончил, — «Право ребенка на уважение», где он объяснял: «Ребенка следует воспринимать как иностранца, не понимающего язык объяснений к городскому плану, не имеющего представления о законах и обычаях. Иногда ему нравится знакомиться с достопримечательностями без гида, и когда он сталкивается с затруднениями, то задает вопросы, чтобы получить информацию и совет. Ему необходим гид, который будет отвечать на вопросы вежливо и обстоятельно».
Вот он и создавал такого гида. Доверяйте собственному восприятию, говорит он своим юным читателям. «Каждый человек несет в себе целый мир, и всякая вещь существует двояко: во-первых, такой, какая она есть, а во-вторых, такой, какой человек ее воспринимает с помощью глаз и других органов чувств».
Вы должны мечтать по-своему, но и быть готовыми принять жизнь такой, какая она есть. «Один день бывает счастливым, а другой — грустным. Иногда тебе все удается, а иногда — нет. Иногда светит солнце, а иногда идет дождь. Что тут можно сделать?»
И следовательно, каковы же правила жизни? — задает он вопрос. Каждый человек должен найти их для себя сам. Секрет в том, чтобы не опускать рук из-за ошибок и быть честным. «Люди особенно любят того, кто искренен, ищет справедливости и считается с другими».
Несколько лет спустя Корчак опубликовал еще одну книгу Для детей — приключенчески-плутовскую историю «Волшебник Кайтус». Он посвятил ее озорным мальчишкам, которым трудно самим исправиться. «Жизнь подобна странному сну, — объяснил им Корчак. — Но для тех, кто обладает силой воли и хочет помогать другим, сон этот может стать прекрасным, даже если путь к цели извилист, а твои мысли неясны».
Кайтус — один из тех неуемных мальчишек, к которым Корчак особенно благоволил. Внезапно обнаружив в себе дар волшебства, он творит хаос, заставляя людей ходить спиной вперед, переводя часы, устраивая трамвайные заторы. Ему приходится выдержать много испытаний, прежде чем он выучивается употреблять свой дар разумно. Наихудшее испытание — заключение в башне замка злого колдуна. Кто-то из сирот, на которых Корчак проверял эту главу, ухватил его за руку и закричал:
— Это ужасно!
— Но сказки о колдунах всегда страшные, — успокоил его Корчак.
— Да, но это совсем другое, — сказал мальчик с содроганием.
А ночью мальчика мучили кошмары, и Корчак вычеркнул все, что его напугало. Книга вышла с пробелами на многих страницах этой главы и с объяснением, почему страшные места были изъяты.
Испытания Кайтуса не кончаются, когда ему удается спастись из замка колдуна: он вынужден превратиться в собаку, чтобы научиться смирению. Когда он становится достойным вновь обрести человеческий облик, ему приходится стать свидетелем людских страданий в больницах и тюрьмах Китая и Африки. На пути в Край Эскимосов Кайтус слышит голос из могилы бесстрашного героя: «Будь дисциплинирован, будь мужественным!» И он клянется: «Я буду!»
Кайтус был последним польским мальчиком, сотворенным воображением Корчака, — героем, который должен научиться мечтать смело, но не безумно. После этого будут только польско-еврейские мальчики — вроде Гершкеле в «Трех путешествиях Гершкеле», которые мечтают о Земле обетованной.
Глава 22
ПАЛЕСТИНА
Будь у меня на то средства, я бы хотел проводить полгода в Палестине, чтобы созерцать то, что было, и полгода в Польше, чтобы сохранять то, что еще осталось.
Письмо Иосифу Арному, 1933
В 1929 году мысли Стефы были поглощены Палестиной, потому что ее любимая стажерка Фейга Липшиц собралась эмигрировать туда и жить в Кибуце. Поддавшись соблазну поехать с ней на несколько месяцев, чтобы помочь ей устроиться, Стефа обучила нескольких помощниц, распределив между ними сотни мелочей, которыми всегда занималась сама. Она даже приняла меры на случай, если с ней на Святой земле что-нибудь случится, — повесила записку на внутренней стороне дверцы своего гардероба: «Дети, после моей смерти не плачьте, а идите в школу. Свое тело я жертвую науке».
В последнюю минуту она все-таки решила не ехать с Фейгой, потому что состояние ее матери ухудшилось. По странному совпадению первое письмо Фейги из Палестины пришло в день, когда мать Стефы умерла. «Я была бы очень несчастна, если бы уехала с тобой, — ответила она Фейге. — Ты знаешь, как много значит мать. Но теперь я свободна и могу строить планы. Брату с сестрой я не нужна, а приют прекрасно на время обойдется и без меня».
Смерть матери опустошила Стефу эмоционально и усилила ощущение собственной смертности. «У меня достаточно мужества сказать себе, что сорок четыре года — это начало старости, — писала она Фейге. — Я измучена, а мои нервы все еще истерзаны войной. Мне надо найти работу поспокойнее. Я устала и очень одинока. — И, словно это никак не связано с ее утомлением, Стефа добавляет как бы между прочим: — Доктор затворился у себя наверху — собственно говоря, он пишет новую книгу. Без него очень нелегко».
Стефа не могла знать, как встревожит Фейгу письмо, повещающее о ее визите. Жизнь в кибуце Эйн-Харод, за восемь лет до этого основанном на севере тремя сотнями молодых сионистов из России, оказалась куда более примитивной и опасной, чем предполагала Фейга. Она представить не могла Стефу в этой бесплодной местности, сжигаемой беспощадным солнцем и подверженной периодическим нападениям арабов.
Основатели Кибуца из романтических побуждений выбрали место у источника (на иврите — «харод») в долине Из-реельской, где некогда Гедеон стал лагерем перед тем как разгромить мадианитян. Но оказались они посреди малярийных болот, где были беззащитны от арабских отрядов, налетавших с горы Гилбоа. Не прошло и года, как человек сто умерли от болезней, покончили с собой или погибли в вооруженных стычках. Те, что не сдались и не вернулись домой, перебрались в другое место на склоне холма, обращенном к горе Гилбоа, и построили там два дома-крепости, чтобы укрывать своих детей.
Обзаведясь тракторами, молодые поселенцы насадили в болотах эвкалипты, чтобы осушить их, на склонах — сосновые и кедровые рощи для защиты от ветров, и цитрусы в долине Изреельской — для продажи плодов. Ко времени приезда Фейги почти все палатки сменились спартанскими деревянными хижинами, снабженными только самым необходимым. Фейга признавалась в письмах к Стефе, что жизнь была настолько трудной, что иногда у нее не оставалось сил работать с детьми. «Это ощущение безнадежности скоро пройдет», — поспешила заверить ее Стефа и описала собственные страдания в годы войны, когда все заботы о приюте легли на ее плечи. «Позднее я не могла решить, поступила ли я правильно, оставшись, — писала Стефа, — но к тому времени у меня было уже столько обязанностей, что просто не хватало времени думать».
В течение двух лет Фейге удавалось удерживать Стефу от поездки в Палестину, но на исходе 1931 года от Стефы пришло письмо: «Я еду!» И она приехала на десятую годовщину Кибуца.
Сомнения Фейги в выносливости своей старшей подруги оказались безосновательными. Стефу, столько пережив-шую в прошлом, не могли смутить неудобства примитивнс го обихода. В первый же вечер ее приезда Фейга, отчаянно искавшая для нее чайную ложку, поскольку ее подруга привыкла в чашке с чаем размешивать варенье, не замедлила обнаружить, что Стефа с обычной своей находчивостью уже воспользовалась для этого ножом.
— Ты думала, я не обойдусь без ложки?! — торжествующе воскликнула Стефа.
Три проведенных там месяца Стефа работала в Доме детей, где о них с самого рождения заботились воспитательницы, пока матери трудились в полях наравне с мужчинами. Она не скупилась на практические советы: например, рекомендовала поместить раковины в умывальнях пониже и пришить петли к полотенцам с обоих концов, чтобы нетерпеливым малышам было проще их вешать. Иногда они с Фейгой работали в одну смену, а иногда чередовались, объясняя остальным воспитательницам педагогические идеи Корчака.
В Польшу Стефа вернулась другой женщиной. Ее загорелое лицо сияло. И она была просто ошеломлена, что за три месяца «можно так отвыкнуть от своего обычного образа жизни». Летом в лагере она носила расстегнутые у ворота блузки с короткими рукавами. Она чаще улыбалась, казалось, была в мире с собой и почти веселой с детьми. Но голова Стефы была занята мыслями о возможном возвращении в Палестину к Фейге, если ей удастся получить визу.
Осенью, когда дети были в школе, Стефа начала брать уроки иврита и без конца говорила с Корчаком об экспериментальной системе воспитания в Кибуце. Нет, ему обязательно надо поехать туда, самому познакомиться с Домами детей и дать кибуцникам, как их называли, побольше полезных советов.
Корчак слушал вежливо, но не испытывал никакого желания обрести новую родину. Родина у него уже была. Он высказал это в переписке с Эсфирью Будко, своей бывшей стажеркой, которая в конце двадцатых годов поселилась в Кибуце. «Палестина все еще легенда для детей», — писал он, Да и (мог бы он прибавить) для него самого тоже. Те, кто говорил с ним об эмиграции, казались ему озлобленными бунтовщиками, в противоположность тем, кто смирился с жизнью в Польше. Трудности, которые эти эмигранты испытывали, приспосабливаясь к новой жизни, только укрепляли его в убеждении, что с землей пращуров связаны не только юношеские иллюзии, но и горькие разочарования, что для европейцев слишком поздно пытаться вернуть утраченное прошлое. «Мы акклиматизировались в краю сосен и снега, как физически, так и духовно. Усилия, необходимые, чтобы связать два конца, разорванные две тысячи лет назад, непомерно велики». У него самого остается слишком мало времени для «принесения в жертву» десяти лет, которые потребуются, чтобы и физически, и духовно свыкнуться с новыми условиями.
Стефа высмеяла довод Корчака, заявившего, что, не зная иврита, он не сможет общаться с детьми. Так пусть сосредоточится на младенцах, сказала она, а с малышами объясняется знаками. На его возражение, что он не сможет говорить и со взрослыми, она напомнила ему, что большинство иммигрантов приехали из России и Польши. В ответ на его заявление, что в любом случае ничего полезного он предложить не сможет, она напомнила о потоке посетителей из разных Кибуцев, которые то и дело наведывались в интернат посоветоваться с ним. И это было чистой правдой: кибуцни-ки постоянно посещали интернат, было их немало, и Корчак часто шутил, что Варшава постепенно превращается в пригород Палестины.
То ли влияние Стефы, то ли его собственная растущая боль при виде того, как над его сиротами издеваются вплоть до побоев, когда они оказываются в христианских кварталах, толкнули Корчака в конце 1932 года написать Иосифу Ар-нону, бывшему стажеру, эмигрировавшему в Палестину: «Если есть страна, где ребенку честно предоставляется возможность выражать свои мечты и страхи, свои стремления и недоумения, то это, наверное, Палестина. Там следует воздвигнуть памятник Неизвестному Сироте». И добавил: «Я еще не оставил надежды, что смогу провести оставшиеся мне годы в Палестине и там тосковать по Польше… Тоска укрепляет и углубляет душу».
В следующую весну поездка в Палестину все еще оставалась лишь неопределенной возможностью. «Если судьба постановит, чтобы я поехал в Палестину, то поеду я не к людям, но к мыслям, которые родятся у меня там, — писал он Арнону. — Что скажет мне гора Синай? Или Иордан? Гроб Иисуса, университет, пещера Маккавеев, Галилея? Я буду вновь переживать две тысячи лет европейской истории, или польской, или скитаний евреев… Мир нуждается не в рабочих руках и апельсинах, а в новой вере. Вере в ребенка, в котором источник всех надежд».
Осенью 1933 года, расстроенный «дешевыми сплетнями» в газете правого крыла, что он эмигрирует в Палестину, Корчак решил уехать уже зимой и как можно скорее.
Стефа, не теряя времени, отправила письмо в Эйн-Харод: «Пожалуйста, решите, не может ли доктор Корчак прожить у вас несколько недель. Он хотел бы поработать в яслях с младенцами или детьми чуть постарше и готов выполнять любую работу, которая от него потребуется. Тому, чего он не умеет, он тотчас же выучится. Он предпочел бы, чтобы его не прикрепляли к Дому детей, поскольку он не знает языка. Он хочет узнать жизнь в кибуце, а взамен просит только постель, стол и стул. Он даже готов мыть полы».
Ответ пришел именно такой, какого ждали: кибуц сочтет великой честью увидеть доктора Януша Корчака своим гостем.
Действительно, в тот момент Корчак внес кардинальное изменение в свою жизнь, но никак не связанное с Палестиной. Он переехал из Дома сирот в квартиру своей сестры Анны, в дом номер 8 по улице Злота на границе еврейского квартала. «В приюте я чувствовал себя усталым, старым и лишним, вот почему я переехал, или, говоря точнее, меня выжили, — писал он Арнону. — Вам трудно понять, а еще раз я объяснять не стану». Совершенно очевидно, это было вымученное решение. «Мне остались только мои мысли и вера в будущее, до которого я вряд ли доживу».
В отчаяние он впал не только из-за конфликта в Доме сирот. «Мы живем в разгаре многовековой войны, все еще в темных временах Средневековья, — продолжал он. — Над человечеством, и особенно над детьми, творят невероятные несправедливости… Много лет я наблюдал впечатлительных детей, видел их беспомощность, их безмолвную печаль. А также и дикую бессердечность homo rapax» (Человек хищный, лат.).
Кажется, что вежливые аплодисменты в конце речи министра, Корчак извинился. Он объяснил, что не мог слушать подобные похвалы, так как не заслужил их. Он принимает высокую награду Польской республики не как знак личного уважения, но как приказ трудиться еще усерднее. Министр тепло его обнял.