Что-то в Генрике шептало, что у тревоги матери должна быть веская причина. «Мама была права, опасаясь доверять своих детей заботам мужа, — говорил он впоследствии, — но и мы с сестрой были не менее правы, отправляясь в эти экскурсии с воплями восторга, а потом радостно вспоминали даже о самых утомительных и опасных развлечениях, которые с поразительной интуицией выбирал не слишком надежный педагог — мой отец».
Как-то раз, когда он отправился с отцом на рождественскую пантомиму в длинном жарко натопленном зале какого-то сиротского приюта, его отец согласился с «таинственной незнакомой дамой», что мальчику будет лучше видно, и посадить его с другими детьми в первом ряду. Уже ошеломленный ощущением таинственности в битком набитом зале, мальчик впал в панику при мысли, что его разлучат с отцом. И еще он вспомнил, какой ужас испытывал, когда появлялись Дьявол и Смерть.
Когда его повели в первый ряд, он беспомощно позвал:
— Папа!
Ничего не понявший отец ответил только:
— Иди-иди, глупыш.
По пути к первому ряду он спрашивал даму, появятся ли Ирод и Дьявол, но она, как и его отец, не заметила его отчаяния. «Погоди и увидишь» — вот все, что она ответила. Не случайно будущий педагог наставлял учителей: «Не навязывайте детям сюрпризов, если они их не хотят».
Бесконечные приготовления к открытию занавеса и доносившиеся из-за него негромкие звуки и шепот истерзали нервы Генрика. Лампы коптили. Дети толкали друг друга. «Подвинься!» «Убери руку!» «Держи свои ноги при себе!» «Не наваливайся на меня!» Зазвонил колокол, потом, после казалось бы бесконечной паузы, зазвонил снова.
Описывая этот случай через много лет, Корчак не мог вспомнить, был ли Дьявол красным или черным, но он знал, что еще никогда не слышал такого смеха, не видел таких прыжков, таких вил, такого длиннющего хвоста. «Я даже заподозрил (причем это вполне может оказаться правдой), что ад действительно существует». Каким-то образом он выдержал это испытание и даже почувствовал сожаление, когда лампы загорелись, осветив обычный варшавский зал, полный табачного дыма, от которого он закашлялся.
Он снова держался за отцовскую руку, но позабыл, зашли ли они куда-нибудь съесть мороженого или выпить ананасового сока с битым льдом. Зато он помнил, что потерял шарф, и у него поднялась температура, так что его на три дня уложили в постель. Мать предупредила отца, чтобы он до весны не приносил домой мороженого, и резко остановила Юзефа, когда тот на третий день захотел подойти к кровати сына:
— У тебя руки холодные, не подходи к нему.
Юзеф покорно удалился, но бросил на сына «заговорщицкий взгляд». Мальчик ответил «лукавой понимающей улыбкой». В ту минуту, напишет Корчак, отец и сын были близки, как никогда прежде и никогда потом. «По-моему, мы оба почувствовали, что в конечном счете превосходство принадлежит нам, мужчинам… мы были господами, но нам приходилось уступать ради мира и спокойствия».
В Рождество было еще одно событие, которого Генрик ожидал одновременно и с предвкушением, и со страхом, — кукольное представление рождения Иисуса. С этим спектаклем по домам ходили безработные строительные рабочие с Медовой улицы. Вопреки возражениям матери, опасавшейся, что они наследят на полу, отец всегда приглашал их в дом. Пока кукольники шли к черному ходу, горничная металась туда-сюда, пряча дорогие вещицы, в убеждении, что именно эти ежегодные посетители были причиной исчезновения двух серебряных ложек.
«Женский полк» всегда пребывал в великом волнении, когда кукольники устанавливали на кухне свою маленькую деревянную сцену. А Генрик смотрел из-за двери. Весь год он страшился этого представления, но вовсе не из-за Смерти или Дьявола, размахивающего вилами под аккомпанемент гармони или шарманки, — его пугал тот момент по завершении представления, когда занавес задергивался и из-за ширмы появлялся старик с мешком — собирать плату.
Мальчик уже разменял все свои деньги на самые мелкие монетки, как ему велел отец, и теперь, дрожа от волнения, он бросил горстку в мешок. Но, по обыкновению заглянув внутрь, старик заявил: «Маловато, паныч, маловато! Надо бы еще!»
Он копил весь год, чтобы избежать этого страшного упрека, даже не подавал положенную милостыню уличным нищим, чтобы накопить побольше. Но старик был ненасытен, а его мешок — бездонным: «Он умудрялся сожрать все до последней монетки. Я давал и давал, всегда стараясь дождаться, чтобы старик, наконец, сказал: «Достаточно».
Но тому всегда было мало. Старик и мешок учили его «безнадежности сопротивления упорным просьбам и неограниченным требованиям, которые невозможно удовлетворить».
Генрик не подозревал, что рождественские кукольные представления и спектакли связаны не только с культурой, но и с религией. Подчеркивая этическую, а не ритуальную часть своего еврейского наследия, родители не приобщили его к «таинственному вопросу религии». Приобщился он к нему благодаря сыну привратника и смерти своей канарейки.
Канарейка была самым близким другом маленького Генрика: ведь они одинаково были заперты в клетках, им одинаково не позволяли летать свободно. (Птичку на улице могла убить стужа, как Генрика какая-нибудь страшная болезнь.) Но все равно как-то рано утром он увидел, что птичка неподвижно лежит на дне клетки. Он вынул крохотное тельце, вложил клювик себе в рот и попытался вдохнуть в канарейку жизнь. Но было слишком поздно. Его сестра Анна помогла ему завернуть мертвую птицу в вату и уложить в коробочку из-под леденцов. Похоронить ее можно было только под каштаном в запретном дворе. С огромным тщанием он изготовил маленький деревянный крест, чтобы поставить его на могилке.
— И думать забудьте, — сказала горничная. — Это же всего только птица, а не человек. — По его лицу заструились слезы, и она добавила: — Грех над ней плакать!
Однако Генрик был упрям уже тогда. Твердой походкой он спустился во двор со своей коробкой — его сестренка поплелась за ним — и начал копать могилку. Затем к каштану подошел сын привратника, с первого взгляда понял, что происходит, и возразил против креста совсем по другой причине: канарейка же была еврейской. И хуже того — сам Генрик был евреем.
Миг этого откровения навсегда запечатлелся у него в памяти: «Евреем был и я, а он — поляком, католиком. Ему был безоговорочно уготован рай, ну, а я… пусть я не называл его обидными словами и никогда не забывал украсть для него сахару, но я, когда умру, попаду в место, пусть и не ад, но все равно темное. А я отчаянно боялся темноты…»
Смерть… Еврей… Ад. Черный еврейский рай. Да, было о чем подумать.
Глава 2
НАСЛЕДИЕ
Генрик споткнулся о проблему — проблему еврейства, — которая рано или поздно вставала перед всеми польскими евреями. Ему предстояло узнать, что его дед по отцу Герш Гольдшмидт, в честь которого он был назван, потратил жизнь, пытаясь разрешить ее. Герш умер за несколько лет до рождения внука в 1874 году в шестидесятидевятилетнем возрасте в провинциальном городке Грубешуве к юго-востоку от Люблина.
Герш был мечтателем, но и человеком действия, примерно таким же, каким вырос его внук. В юности он присоединился к хаскале, еврейскому просветительскому движению, которое призывало евреев приобщаться к общественной и культурной жизни страны. В Средневековье польские короли поощряли переселение евреев в королевство, но те жили в изоляции. Герш и его соратники маскилим пытались убедить своих единоплеменников, что они могут подстричь бороды и пейсы, сменить длинные лапсердаки на европейские костюмы, вместо идиша сделать своим главным языком польский и тем не менее сохранить в неприкосновенности свои духовные ценности. Задача была непомерно трудной. Века дискриминации в диаспоре внушили им недоверие к гоям, неевреям, так что легко они себя чувствовали только в своей среде. «Построй ограду вокруг Торы и не смешивайся ни с чем за оградой», — гласила популярная поговорка.
Каким-то образом Герш, сын стекольщика, приторговывавшего кроличьими шкурками, сумел перепрыгнуть ограду и проложить себе путь в медицинскую школу. Получив диплом, он женился на Хане Ейзер, моложе его на два года, и стал первым врачом маленькой еврейской больницы в Грубешуве. В истинно хаскальском духе Герш дал своим трем сыновьям и двум дочерям не только иудейские, но и христианские имена, а как один из лидеров еврейской общины (эти три тысячи евреев составляли половину населения городка) он пользовался любым предлогом, чтобы хвалить то, как поляки и евреи трудятся вместе. Помещая в региональной еврейской газете просьбы о финансовой поддержке своей больницы, Герш не жалел похвал двум раввинам, которые «точно нищие» собирали доброхотные даяния — несмотря на свой преклонный возраст они обходили дома жертвователей, а равно и христиан в совете благотворительного общества, которые не жалели сил, помогая им.
Однако утверждения Герша, что светское воспитание и образование не отторгнут их детей от веры отцов и не толкнут в страшный капкан христианства, заметно утратили убедительность в 1849 году, когда его старший сын, восемнадцатилетний Людвик, крестился. Хотя обращение в христианство не было такой уж редкостью в те бурные времена польских восстаний против русских, сам Герш оставался иудеем, продолжая изнурять себя прожектами постройки мостов между своими единоплеменниками и поляками.
Но не только непреклонность евреев обескураживала Герша, а и тот факт, что многие поляки не считали еврея поляком, как бы ни был он образован и просвещен. В 1844 году родился Юзеф, отец Корчака, и Герш должен был зарегистрировать его в управлении нехристианских религий, приведя двух евреев-свидетелей. Он пригласил шляпника и хозяина гостиницы. Четыре года спустя он пригласил сторожа синагоги и мясника, забивавшего животных с соблюдением всех ритуалов, чтобы они засвидетельствовали рождение его третьего сына Якуба. В отличие от крестившегося старшего брата Юзеф и Якуб продолжали ассимиляционную миссию отца и посвятили жизнь проектам приобщения евреев-бедняков к польскому обществу.
В детстве Юзеф посещал еврейскую школу в Грубешуве, так как маскилим считали необходимым познакомить своих сыновей с основами Торы, прежде чем дать им светское образование. В дни неудачного восстания 1863 года он был учеником польской гимназии в Люблине и вместе со своими одноклассниками декламировал патриотические стихи трех величайших польских поэтов-романтиков девятнадцатого века — Адама Мицкевича, Юлиуша Словацкого и Зыгмунта Красиньского, — стихи, любовь к которым он привьет своему сыну вместе с жаждой освобождения от русского владычества.
О зрелых годах жизни Юзефа Гольдшмидта, когда он был еще полон сил, до нас дошло очень мало сведений, если не считать его статей и книг. У нас нет даже фотографии, которая позволила бы определить, унаследовал ли его сын от него не только патриотический пыл, но и бледную кожу и лысину. В «Дневнике, написанном в гетто» Корчак замечает: «Мне следует больше написать об отце. Я пытался воплотить на практике те идеи, которые он исповедовал, так как и мой дед». Но он так и не изложил свои сложные чувства к отцу, который, как и сам Корчак, в юности мечтал о литературной деятельности.
В двадцать лет Юзеф опубликовал свою первую статью в «Израэлите» (недавно созданном прогрессивном журнале, выходившем на польском языке), где описал, какую робость он испытал, когда приехал в Варшаву для изучения юриспруденции. В те дни Варшава была кипучей столицей с полумиллионным населением, причем каждый шестой ее житель был евреем, и все они, за исключением небольшого крута ассимилянтов, жили в убогой бедности. Королевский дворец (резиденция наместника царя), луковичные купола больших русских церквей, мощенные булыжником улицы, по которым громыхали телеги и дрожки, сновали носильщики и лотошники, — такая Варшава вполне могла ошеломить впечатлительного провинциала. В поисках спокойного места, где можно как-то собраться с мыслями, Юзеф забрел в синагогу на Даниловичовской улице. Синагога, как и все здесь, выглядела куда внушительней в сравнении с провинциальными, да только громкий лязг, доносившийся с соседней гвоздильной фабрики, заглушал музыку и молитвы. «Такое недопустимо в доме Бога», — негодующе объявил Юзеф. Это был его первый крестовый поход, но отнюдь не последний.
Подобно очень многим людям его поколения, разочаровавшимся после подавления восстаний против царя в эффективности вооруженной борьбы, Юзеф верил, что есть только один путь создания сильной польской нации — строительство ее экономики изнутри. В желании приобщить к нему и евреев он выкраивал время, отрываясь от изучения права, чтобы собирать деньги на ремесленные училища в Варшаве и Люблине, в которых обучение велось на польском языке, где дети из бедных еврейских семей могли бы приобрести профессии, с тем чтобы стать частью польского рабочего класса. И он, и его младший брат Якуб, который следом за ним выбрал для себя юриспруденцию, писали статьи, превознося идею таких училищ.
Кроме того, Юзеф с Якубом работали над серией монографий под общим названием «Портреты знаменитых евреев», с помощью которых они надеялись познакомить широкую публику с евреями, замечательными, в частности, своей высокой нравственностью. (Позже они расширили этот замысел, включив в серию и знаменитых поляков.) Первый том был посвящен Мозесу Монтефьоре, энергичному филантропу и финансовому советнику королевы Виктории, который путешествовал по свету в собственной карете с женой и врачом, раздавая крупные суммы бедным евреям на больницы и сиротские приюты, не упуская также случая вручить кое-что правителям этих стран для их собственных бедняков.
«Сэр Монтефьоре — еврей, и он никогда этого не забывает. Но кроме того, он — англичанин и образцовый гражданин своей страны, который сражается не мечом, а силой добродетели», — разглагольствовал Юзеф на своем цветистом польском языке девятнадцатого века. Именно этот постулат они с братом всячески подчеркивали в своих статьях и книгах: можно одновременно быть верным евреем и верным гражданином своей страны. На восьмидесятом году жизни совсем больной Монтефьоре без колебаний отправился в трудную поездку в Иерусалим, едва услышал, что его братья-евреи вновь нуждаются в помощи. «Хотя поездка эта опасна, — процитировал его Юзеф, — ничто меня не остановит. Посвятив всю свою жизнь моему народу, я не покину его и теперь».
Известные как «братья Гольдшмидты», Юзеф и Якуб писали свои статьи и книги в чаянии развить и возвысить равно как польское, так и еврейское сознание. Во множестве статей они ратовали за необходимость превратить еврейское образование в светское, а также улучшить состояние еврейских детских приютов. Они даже пытались раскрыть наболевшие социальные проблемы с помощью художественных произведений. Достаточно пролистать эти произведения — роман Юзефа о необходимости медицинского обслуживания бедных евреев и роман Якуба о бедствиях женщин, вынужденных заниматься проституцией, — чтобы понять, почему их мечта содействовать возникновению литературного жанра, посвященного еврейской жизни, который неотъемлемой частью вошел бы в польскую литературу, была заранее обречена на неудачу.
В узкой прослойке, слагавшейся из польской и еврейкой либеральной интеллигенции, братья Гольдшмидты чувствовали себя как дома. Среди их друзей были знаменитейшие польские писатели того времени — многие из них создавали в своих произведениях образы евреев, с которыми польские читатели могли ощутить общность. Когда Якуб стал редактором польскоязычного еврейского журнала «Календарь», его польские друзья отдавали туда статьи, подтверждавшие их братство с евреями. Целью «Календаря», писал Якуб, было «помочь христианам понять евреев и иудаизм, перебросить мост через пропасть, все еще отделяющую евреев от остального мира». Однако Якуб разъярил маленькую, но влиятельную, общину ассимилированных евреев статьей, критиковавшей их за «духовную нищету», объявившей их «классом религиозных лицемеров, которые не верят ни во что». Он обвинил их в забвении своей ответственности перед массами еврейской бедноты.