Король детей. Жизнь и смерть Януша Корчака - Лифтон Бетти Джин 39 стр.


«Презренный, отвратительный тип», — писал о Ганчвай-хе Черняков в своем дневнике. О нем было мало что известно. Знали только, что он не варшавянин. Талантливый оратор, одинаково свободно говоривший на идише, иврите и польском, Ганчвайх призывал сотрудничать с немецкими завоевателями, то есть проявить мудрость и здравый смысл. Многие руководители гетто — кто от страха, кто от нужды — принимали приглашения Ганчвайха обсудить проекты социального обеспечения, независимо от того, полагали они его мотивы эгоистическими или альтруистическими. Одно такое собрание состоялось в начале мая и продолжалось после комендантского часа, что вынудило участников провести ночь под кровом Ганчвайховой конторы. Черняков упомянул в своем дневнике несколько имен присутствующих на этом собрании «за чашкой чая», отметив имя «Корчак» восклицательным знаком. По словам Рингельблюма, Корчак согласился возглавить Комиссию помощи детям, но в чем заключалась ее деятельность и была ли эта комиссия вообще образована, остается неизвестным.

В начале июня 1941 года Корчак и Стефа провели почти всю ночь вместе с Зильбербергом и другими жильцами дома, наблюдая сквозь щели в шторах за немецкими войсками, марширующими по опустевшим улицам гетто — Хлодной, Электоральной и Сенаторской — и далее по мосту через Вислу в сторону границы с Советским Союзом. На танках было написано по-немецки: «Сталин, мы идем».

Глава юденрата хорошо знал, что у него немало критиков, обвиняющих его и членов совета во взяточничестве и коррупции. В гетто распевали куплеты с такими словами:

Кто с утра ест фрикадельки, а на ужин пьет бульон? Председатель юденрата? Кто ж еще, конечно, он.

Однако какие бы сомнения ни вызывал его моральный облик, интерес Чернякова к благополучию детей был подлинным. Чем труднее становилось ему выполнять свои обязанности председателя (в дневнике он писал, что с его последней фотокарточки на него смотрит «очень старый и очень измученный» человек), тем активней он включался в решение детских проблем. Он пытался как-то отвлечься от тягостного одиночества и от тревог за своего единственного сына, о котором ничего не знал со времени оккупации немцами Львова, куда юноша бежал после нацистского вторжения в Польшу.

В тот день в театре «Фемина» Черняков, его жена и еще несколько человек обратились к собравшимся с просьбой открыть их кошельки — и сердца, — чтобы помочь голодным и бездомным детям. Им удалось собрать сто тысяч злотых, часть которых была потрачена на плакаты «НАШИ ДЕТИ ДОЛЖНЫ ЖИТЬ» и «РЕБЕНОК — САМОЕ СВЯТОЕ СОЗДАНИЕ НА ЗЕМЛЕ».

Корчак решил провести в приюте богослужения на Рош-Хашана и Йом Кипур. «Не удивляйтесь, — сказал он Зильбербергу, которого попросил помочь в организации службы. — В дни испытаний молитва очень важна. Она придаст детям силы, да и нам тоже. Никакого принуждения, придут только те, кто испытывает в этом потребность. К тому же это поможет собрать средства для домового комитета».

То ли действительно испытывая потребность в молитве, то ли переживая предпраздничное возбуждение, но дети с радостью принялись преобразовывать зал для собраний в синагогу. Они расстилали ковры и расставляли цветы, тайно принесенные христианскими друзьями Корчака. В торце зала разместили ковчег с двумя свитками Торы в богато расшитых чехлах и два серебряных подсвечника, поставили ряды скамеек.

Для совершения службы Зильберберг пригласил кантора. Однако пришли на богослужение в основном только жители примыкающего дома, дети и персонал приюта. Опасаясь, что толпа народа может занести в приют инфекцию тифа, Корчак установил довольно высокую цену на входные билеты. Кроме того, в последний момент немцы разрешили открыть синагоги — впервые за два года.

Корчак, сосредоточенный, погруженный в себя, стоял в конце зала в своем старом сером костюме, офицерских сапогах и шелковой ермолке. Все замерли, пока кантор пел:

На Рош-Хашана написано,

На Йом Кипур запечатано,

Сколько уйдет

И сколько родится,

Кому суждено жить, а кому умереть.

Через десять дней, на Йом Кипур, Корчак в торжественной речи старался вселить в детей веру в то, что им суждено увидеть лучшие дни. Но и восклицая вместе с детьми в конце службы «В следующем году в Иерусалиме!», как это делали многие поколения до них, ему не удалось развеять свою собственную тревогу. Зильберберг, который хотел поскорее вернуться домой, чтобы сесть за стол, ибо пост закончился, задержался по просьбе друга. «Очень важно, чтобы дети не тревожились, — сказал ему Корчак. — Но я боюсь того, что нас ждет. Немцы способны на все».

Глава 31

НАШИ ДЕТИ ДОЛЖНЫ ЖИТЬ

И снова в приближении Йом Кипур немцы огласили жестокий план (словно «этими мерзавцами с наступлением холодов овладевал зуд», писал в своем дневнике историк Иммануил Рингельблюм). Годом раньше они согнали евреев в гетто, а на этот раз объявили о своих намерениях сократить территорию гетто, хотя при этом все большее число евреев перемещалось туда из других оккупированных стран. В середине октября 1941 года Корчак и Стефа узнали, что обитателям дома 33 по Хлодной улице, а также жителям прилегающих улиц предписано переселение в течение четырех суток, поскольку эта территория выводится за границы гетто. Необходимость покинуть этот дом явилась таким же тяжелым ударом, каким в свое время был приказ немцев освободить помещение приюта на Крохмальной. Измученные и голодные, обитатели приюта уже не имели прежней энергии. И все же они перебороли отчаяние и принялись за дело. Корчаку удалось найти помещение бывшего клуба предпринимателей в доме 16 по улице Сен-на в Малом гетто. Дом выходил окнами на недавно возведенную стену, которая шла вдоль улицы по осевой линии и служила южной границей гетто. Новое помещение оказалось еще меньше предыдущего, но, к счастью, Корчак смог присоединить к приюту небольшое строение за клубом, дом 7 по улице Слиска, где расположились спальни для персонала.

Стефа занялась обустройством дома, чтобы приспособить его для нормальной жизни приюта. С помощью деревянных ящиков и шкафов она разгородила большой зал на первом этаже, выделив столовую, кабинет и пространство для игр, которое ночью превращалось в спальню. И вновь потекла привычная жизнь. Занятия проводились посменно, как и питание детей. Каждый ребенок имел определенные трудовые обязанности, связанные с дежурством на кухне или уборкой, за выполнение которых ему присуждались очки. Проходили занятия хора, театральной студии, дети учились шить, мастерить кукол.

Как раз перед самым переездом приюта в новое помещение заболела тифом Генриетта, жена Михаила Зильберберга. Очутившись в гетто, Генриетта постоянно твердила Стефе, что все они умрут голодной смертью. С утра до вечера она меняла свои пожитки на продукты питания для себя и мужа. Теперь казалось, что ей суждено умереть не от голода, а от тифа.

Все десять дней, пока Генриетта лежала в полусознательном состоянии в своей квартире, Зильберберг не показывался в приюте из страха занести инфекцию. Ему удалось показать жену нескольким врачам, но у тех не было почти никаких лекарств, и состояние Генриетты становилось все хуже. Как-то на склоне дня, когда Зильберберг уже потерял надежду, У его дверей появился Корчак со своим докторским саквояжем. Осмотрев больную, он ввел ей драгоценную сыворотку, которую принес с собой. В последующие дни он заходил регулярно, продолжая лечение. Борясь за жизнь, Генриетта слышала его голос — Корчак задавал ей вопросы, проверяя, пришла ли она в себя: «Вы помните, как вас зовут?» А потом ободрял: «Не сдавайтесь! Не позволяйте Гитлеру одержать еще одну победу!» Как-то поздно вечером, просидев у ее постели несколько часов кряду, он сказал Зильбербергу: «Похоже, жар спадает. Она будет жить». Корчак оказался прав.

Генриетта не пошла вместе с мужем в новое здание приюта, выходить на улицу ей казалось слишком опасным. По словам Зильберберга, в помещении было душно и гораздо менее удобно, чем в доме на Хлодной. Кухня оказалась крошечной, а на сто пятьдесят детей и персонал имелась всего одна ванная. Тем не менее Корчак встретил его своей обычной улыбкой, а дети пришли в восторг и спели свой гимн:

Белый и черный, желтый и красный, Перемешайте, люди, все краски. Братья и сестры, сестры и братья, Люди, раскройте друг другу объятья.

Поскольку стена гетто прочно сомкнулась вокруг евреев, отсутствие их польских «братьев и сестер», оставшихся по ту сторону границы, становилось почти физически ощутимой потерей. Гебраист Хаим Каплан даже писал в своем дневнике: «Души наши жаждут увидеть хоть одно лицо нееврея». И далее перечисляет пять неевреев, которых удается увидеть обитателю гетто: сборщик налогов, сборщики ежемесячной платы за газ и электричество и два кондуктора в еврейском трамвае. Если, к несчастью, еврей окажется привлеченным к суду, то увидит шестого — судью.

Испытывая похожее чувство утраты, христианские друзья Корчака стали изобретать способы повидаться с ним. В один из пасмурных ноябрьских дней, когда небо было покрыто тучами, а земля — грязным снегом, Марии Чапской удалось позаимствовать у кого-то пропуск в гетто. Поскольку трамваи единственного маршрута, проходящего через гетто, не останавливались на его территории, она вышла из вагона на остановке перед въездом в гетто и предъявила документ немецким и польским полицейским снаружи, а также их еврейским коллегам внутри огороженной зоны. Пока она шла по запруженным толпами улицам мимо торговцев сигаретами и семечками, мимо нищих, демонстрирующих обмороженные конечности, мимо полуголых детей, на которых никто не обращал внимания, стало темнеть, хотя вечер еще не наступил.

У дверей приюта ее встретил Корчак, и Мария поразилась, как быстро он постарел за время жизни в гетто. Еще студенткой она восхищалась его работой в начале двадцатых годов, потом под его влиянием стала социальным работником. Пока они молча шли к кабинету Корчака, Мария обратила внимание на воспитанников, стоявших в очереди, чтобы поменять книги в библиотечном уголке, и удивилась, какими не по-детски серьезными были их лица.

Они устроились в его комнатушке наверху, и Корчак стал рассказывать о том, какую программу готовят дети к Хануке. Он намеревался написать несколько молитв для этой программы, а также для рождественского представления. Желая включить в молитву для двух хоров тексты обеих религий, Корчак попросил Марию прислать ему литанию к Богородице. Он с грустью вспоминал о былых годах, когда писал ханукальные пьесы для еврейских воспитанников и водил хоровод вокруг рождественской елки с христианскими детьми своего приюта. За окнами сгущалась тьма, и они погрузились в молчание. Лишь было слышно, как погромыхивал трамвай, спеша через гетто из одного арийского района в другой, да с улицы доносились торопливые шаги по заснеженной мостовой и негромкие голоса, говорящие что-то на идише.

Покидая приют, Мария замешкалась у дверей — она знала, что вряд ли еще когда-нибудь увидит своего друга.

— Как вы-то себя чувствуете? — спросила она.

— Как бабочка, — сказал Корчак. — Как бабочка, которая скоро улетит в иной, лучший, мир. — Он помолчал и добавил с хорошо ей знакомой сардонической улыбкой: либо видение, либо склероз, одно из двух.

Раздобыть пропуск в гетто удалось и Казимежу Дембицкому. Он так и не смог забыть шок, который испытал, перейдя из той части города, где еще сохранилась зелень и воздух был сравнительно свеж, в заледеневший мир, где люди перешагивали через трупы на улицах так же невозмутимо, как через кучи снега. Найдя наконец приют, он с некоторым облегчением увидел, что в нем сохраняется порядок, но в разговоре с Корчаком не мог сдержать ярость по отношению к немцам.

— Это гетто — тюрьма, — выпалил он.

— Здесь две тюрьмы, — спокойно ответил Корчак. — Одна просторнее, там больше деревьев и цветов. Но судьба для всех одинакова. — И добавил с насмешкой: — Когда приговоренного к смерти выводят из камеры, какое значение имеют ее размеры.

Казимеж не мог не заметить, каким истощенным был Корчак. Голос его говорил об одном, но воспаленные красные глаза, глаза безумца, противоречили словам. Стремясь сохранить душевное равновесие, доктор пытался облечь в рациональные фразы свои мысли об иррациональной ситуации. Он был старым военным врачом, напомнил Корчак Казимежу, и никогда не забывал, что на фронте подвергался еще большей опасности, чем в гетто.

Направляя беседу в философское русло, что позволяло выйти за пределы переживаемой сиюминутной реальности, Корчак говорил как Старый Доктор. Снова оказавшись в положении, когда он должен был утешать — на этот раз тех, кто пришел утешить его, Корчак пытался обратить внимание собеседника на оптимистическую сторону событий, говорить о будущем. «Гитлеровскому режиму придет конец, ведь подавляющее большинство немецкого народа не сможет примириться с подобными зверствами», — убеждал он собеседника. Когда Казимеж выразил возмущение некоторыми поляками, которые выдавали евреев гестаповцам, Корчак ответил: «Не забывайте, на каждого такого поляка приходится множество других, которые ведут себя достойно. Ведь люди, как правило, добры». Тем не менее Корчак с глубокой горечью замечал, как успешно разрушают немцы мост между евреями и поляками, возведению которого он и его семья посвятили свои жизни. В своем дневнике он записал: «С какой легкостью объединяют свои усилия два преступника для неблаговидных целей и как упорно не желают сотрудничать два народа, исповедующие общие идеалы, но разделенные исторической судьбой».

Тиф косил людей так стремительно, что не хватало места на кладбище. Умерших хоронили обнаженными в общих могилах.

Когда Корчак проходил мимо изможденных детей, которые сегодня протягивали за подаянием голые руки, а на следующий день их обледенелые тела лежали в сточных канавах, им овладевало нарастающее чувство беспомощности. В основном это были дети беженцев, умершие от тифа, голода или холода, а также больные дети, которых вынесли на улицу, когда в них еще теплилась жизнь, поскольку у родителей не было денег, чтобы заплатить за вывоз трупа. Нередко кто-нибудь покрывал эти тельца выпущенным к месячнику детей красивым плакатом с надписью «НАШИ ДЕТИ ДОЛЖНЫ ЖИТЬ».

Иногда Корчак вставал на колени рядом с умирающим ребенком, пытаясь передать тепло своих рук измученному телу, и шептал слова ободрения, но его уже не слышали. До предела истощенные, дети не могли встать, они лежали в позе эмбриона и как будто спали с открытыми глазами. Среди прав ребенка, которые он отстаивал, было право на достойную смерть, но в смерти этих детей, как и в их жизни, не было достоинства.

Какое-то время Корчак упорно пытался убедить CENTOS предоставлять больше убежищ для бездомных детей, чтобы дать им хотя бы минимальный шанс выжить. Убедившись в тщетности этих попыток, как и его плана добиться помощи от еврейской полиции гетто, он решил сам найти пусть скромное помещение, где умирающие дети могли бы ощутить хоть какую-то заботу.

Исчерпав все другие каналы, Корчак задумал обратиться за помощью к полковнику Мечиславу Ковальскому, члену департамента здравоохранения юденрата. Ковальский, бывший некогда профессиональным военным врачом польской армии, иногда снабжал Корчака мылом, постельным бельем, топливом и даже продуктами питания. Поскольку ранее они редко беседовали (кроме сухого обмена формальностями), полковник весьма удивился, когда Корчак с жаром стал излагать свой план, как помочь бездомным детям достойно умереть. «Больницы переполнены, туда их не удастся поместить, даже если бы и сохранялся шанс на выздоровление. Осуществление моего плана не потребует много места или денег. Нужен какой-нибудь пустой склад с полками, на которые можно положить детей. И штата большого не требуется, достаточно одного опытного санитара».

Назад Дальше