Чайковский - Нина Берберова


Берберова Нина

ПРЕДИСЛОВИЕ

Прошло пятьдесят лет со времени написания этой книги, и, переиздавая ее, я хочу ответить на вопрос, часто задаваемый мне: почему я написала ее, почему биографию и почему именно Чайковского?

1930-е годы были временем писания биографий. Писатели их писали, а читатели их с увлечением читали. Были выработаны некоторые законы, которым подчинялись авторы: отсутствие прямой речи, использование архивных документов, никакой прикрасы для завлечения читателя, никакой романсировки. Такие приемы (прошлого века), как диалоги, чтение мыслей, возможные встречи и ничем не оправданные детали, которыми, как когда-то считалось, оживлялся роман из жизни великого человека, описания природы, погоды — дурной для усиления мрачных моментов его жизни или прекрасной, для подчеркивания радостной встречи, или вставки цитаты в прямую речь, иногда в полторы страницы, из статьи, написанной героем через 12 лет после описываемого разговора, были выброшены на Западе как хлам. К сожалению, в Советском Союзе до сих пор ими пользуются не только авторы «для широкой публики», но даже ученые историки. Недавно автор одного труда по русской истории XX века в Ленинграде написал книгу о февральской революции и 1917 г., где признается, что «разрешал себе реконструировать прошлое на основе документальных материалов и воспоминаний» (чьих?). К этому прибавлено примечание: «Редакция всех диалогов в книге принадлежит автору, поэтому он просит не рассматривать их как цитаты из исторических документов или мемуаров. В ряде случаев автор располагал только упоминанием о встрече тех или иных лиц и самим фактом наличия беседы между ними. Тогда диалог полностью относится к художественной форме передачи исторического материала». На стр. 31 даже дается пример: «Родзянко пожевал губами. По Думе стало у нас в блоке большинство, — рассуждал про себя Родзянко».

Законы были даны, и в Европе, и в США началась мода на совершенно новые (не романсированные, но серьезные) биографии. Никого не забыли, ни древних, ни новых, ни поэтов, ни политиков, ни художников, ни знаменитых любовников. Биографии раскупались быстро, и большинство имело успех. Я чувствовала, что хочу поработать в этой области. Выбор был найден очень скоро, в начале 1930-х гг., в издательстве «Академия», сначала в Ленинграде, а потом в Москве вышло несколько томов архивных материалов о П. И. Чайковском: переписка его с Н. Ф. фон Мекк, переписка с близкими, неизданный дневник (еще в 1923 г.), воспоминания современ-ников. Все это было снабжено примечаниями, имевшими прямое отношение не столько к его музыке, сколько к нему самому, к его личности и жизни. Возрождение жанра и обилие документации были двумя основными причинами моего решения.

Третьей причиной, для меня важной, было то, что мой издатель М. С. Каплан (Дом книги, рю де л'Эперон, в Париже) не только сочувствовал моему проекту, но и обещал издать мою книгу и даже платить мне авторские. Кроме того, так как я регулярно помещала (главным образом по воскресеньям) мои рассказы и очерки в ежедневной русской газете «Последние новости», я предвидела, что смогу давать вместо рассказов главы из будущей книги. Это с точки зрения материальной было мне необходимо, без регулярного сотрудничества в газете я не могла свести концы с концами, да жила исключительно литературным трудом.

Но были еще факты, сыгравшие не менее значительную роль в моем решении: поколение людей, знавших Чайковского в своей молодости, рожденное в 1860-70 гг., доживало свой век. Я решила встретиться с ними и говорить с ними — с Рахманиновым, с Глазуновым, с вдовой брата Чайковского, Анатолия Ильича (бывшего губернатора Саратова и члена Государственного совета), с первой Татьяной — Марией Николаевной Климентовой, с внуками фон Мекк. Эти люди приняли меня, говорили со мной. Без их помощи я никогда не могла бы написать своей книги. Среди них был и Владимир Николаевич Аргутинский, который ответил почти на все мои вопросы.

С Аргутинским, снимавшим в 1893 г. комнату у Модеста Ильича, где умер Петр Ильич, я могла говорить о тайне. О той тайне, которую, я твердо была убеждена, настало время раскрыть. Впрочем, она была раскрыта уже в 1923 г., когда Ипполит Ильич опубликовал дневник конца восьмидесятых годов. Он в это время постепенно переводился на большинство европейских языков. Ha Западе это было время, когда об интимных сторонах человека стали говорить открыто. Отчасти — благодаря Фрейду, отчасти — благодаря общему повороту литературы к затаенным сторонам человека. Андрогинизм начал пониматься не как болезнь, которую нужно и можно лечить, хотя бы и насильно, и не как преступление, за которое необходимо карать, а как опыт, через который проходит около 20 % людей, из которых три четверти позже просто забывают его или вырастают из него. Я только позже поняла, почему пять или шесть ближайших друзей моего отца и моей матери мне казались, в раннем детстве. чем-то непохожими на остальных их знакомых — они никогда не были женаты, у них не было детей, и их почему-то шутя дразнили, что они «живут с племянниками», но эти племянники никогда не приглашались к нам в гости!

Русские читатели моей книги не могли оставаться в неведении. Я поняла, что мне предстоит задача коснуться проблемы, до которой до сих пор почти никто не касался. Я не могла притвориться, что Дневника, изданного Ипполитом Ильичом, никогда не было, и не только не могла, но и не хотела.

В русской эмигрантской газете, где редактором был П. Н. Милюков, цензура касательно любовных вкусов великих людей была довольно строгая, но с первого же напечатанного мной отрывка (раннее детство) читатели, как и сами редакторы газеты, видимо, проявили к книге интерес. Эти ранние главы увидели свет до того, как я стала интервьюировать людей, знавших Чайковского, и они дали им возможность узнать о самом факте моей работы над книгой и, может быть, судить о ее качестве.

Сергей Васильевич Рахманинов в то время был в Париже, куда приезжал давать свой ежегодный концерт. Он жил в отеле «Мажестик» (на авеню Клебер), но не в самом здании гостиницы, а во дворе, в огромном нарядном флигеле, где снимал одну из удобных и просторных квартир отеля, пользуясь всеми благами этой, одной из лучших тогда, гостиницы Парижа.

С высоты своего роста, который, несмотря на его сутулость, был так для него характерен, он смотрел не на меня, а поверх меня. Неподвижное, длинное его лицо и необычайно длинные руки, негромкий, даже несколько монотонный голос были очень характерны для него. Многое он сказал мне тогда, что я тогда же записала с его позволения, но самым ценным был его рассказ о той маске, которую Чайковский как бы носил всю жизнь и которая исчезла с его лица в день его смерти. Всю жизнь он ходил как бы в мягких туфлях, редко поднимая голос, и в его лице всегда должна была быть та приятность и мягкость, о которой помнили все, кто его знал. Не только постоянная мысль, как бы кого не обидеть или не задеть, но и правило: как бы даже не спорить ни о чем, чтобы ни в коем случае не раздражить собеседника. Да, иногда и важный, и холодный с незнакомыми молодыми (особенно с «барышнями»), упорный в беседах с «кучкой», но это, по словам Сергея Васильевича, были исключения — уже на следующий день — обычная нежность к Н. А. Римскому, полная гармония при встрече с Бородиным, всегда уважительный тон при встрече с Балакиревым. Стеклянный мальчик — как его называла в детстве Фанни, гувернантка в Воткинске, бархатный мальчик — до самого конца.

Глазунов принимал меня сидя у рояля, тучный, тяжелый, медлительный, с сигарой во рту, давно потухшей, но все еще сыпавшей свой пепел между клавишами… Квартира была темной, с тяжелой мебелью. Он сам открыл мне, дверь и, после часового разговора, сам вывел меня на лестницу. Он ни разу не улыбнулся. Он несколько раз начинал свой рассказ словами: «Мы с Лядовым»… в санях, вечером с ним возвращались (с концерта?)… «Мы с Лядовым» в санях садились друг другу на колени, чтобы ему дать место. «Извозчичьи сани, помните, в Питере были такие узкие…» Да, этому великану они, конечно, были узки, и запахнуть полость было, вероятно, не легко. От Лядова и саней разговор перешел к недостаткам Петра Ильича: у него их не было, сказал Александр Константинович, просто не было в характере. Была, конечно, личная, интимная его проблема, но она никого из нас не беспокоила, у каждого из нас есть тайны, спокойно говорил он мне, пора к этому привыкнуть. (Сам он, как Тургенев, как Джон Рескин, как герой набоковской «Лолиты», любил совсем юных девочек… и женился на матери одной из них.)

На крышке рояля стоял стакан с красным вином, и Глазунов несколько раз вставал и отпивал из него. Он признался, что многое за последний год забыл, что он все хотел записать, но не записал, и, вынув окурок сигары изо рта, поцеловал мне руку на прощание.

К Прасковье Владимировне Чайковской, урожденной Коншиной, когда-то известной московской красавице, роман которой с Антоном Рубинштейном не был тайной в Москве. (А Николай Григорьевич мне не достался, весело сказала она мне, он достался Третьяковой.) Сперва она не поверила, что я та самая, которая пишет биографию Петруши, она думала, что я ее сверстница, и прислала вместо себя кого-то другого. Я, идя к ней, приготовилась к твердому ответу, если она будет требовать убрать некоторые намеки на его ранние отношения с Апухтиным (12-ти и 13-ти лет) и в дальнейшем интимных тем не касаться. Но вышло совсем по-другому: она попросила в будущем издании убрать тот факт, что, когда по ночам Петр Ильич работал — за письменным столом и роялем, Алеша (слуга) приносил ему перед сном рюмочку коньяку. Ее просьба сводилась к следующему: вы написали, что это случалось каждую ночь, напишите, что это случалось раз в неделю. А то подумают, что он был алкоголиком. Я старалась перевести разговор на другие рельсы и повернуть к интимным темам, но она, к моему удивлению, только и ждала, чтобы об этом поговорить. «Я у него поклонника отбила в Тифлисе, когда он у нас гостил», — весело улыбаясь, сказала она мне. «Это был Вергинский», — ответила я. — «Да, это был Вергинский, и Петя никогда не мог простить мне этого».

На мой вопрос, как реагировало общество, в котором она цвела и блистала, она ответила, улыбаясь лукаво, что никто ничему не удивлялся, все более или менее этим занимались в юности, а девять великих князей были этим известны. (По моему счету их было восемь.) Надо было только «вести себя прилично и не скандалить». Апухтин свои любовные стихи писал, всю жизнь «о ней», не «о нем», он развратил Петра Ильича, будучи в 13 лет любовником Шильдера-Шульдера, классного наставника, бывшего возлюбленного вел. кн. Константина Константиновича, человека женатого) и имевшего семь человек детей, — он был, кстати, директором училища Правоведения и отмечал Петю.

Затем, взглянув на меня как-то особенно значительно, она сказала, что о таком поведении Чайковского у нее есть в сундуке один интересный документ дневник Петра Ильича, где он пишет об Эдуарде.

Я окаменела. В углу комнаты, где она жила (в русском общежитии в Нейи для одиноких старушек, которым заведовала вдова бывшего виленского губернатора и члена Государственного совета Любимова), стоял большой, видимо, еще русский сундук. Осторожно я наводила ее на содержание дневника. Оказалось, что это та самая тетрадь, которую Ипполит Ильич выпустил в свет в 1923 году, в Петрограде. Прасковья Владимировна не поверила, когда я сказала ей, что этот дневник можно найти в библиотеках, что я его читала. Она думала, что этот дневник был напечатан в одном экземпляре, и она была единственная, которая читала его. Сейчас он переведен на многие (если не все) европейские языки.

Я попросила ее позволение тут же кое-что записать, я продолжала записывать в метро и дома прямо села к столу, И писала до полуночи.

Знакомство наше продолжалось с 1936 до 1947 г. У меня от нее сохранилось 16 писем, она бывала у меня, я изредка навещала ее. Дочь ее, Татьяна Анатольевна, по первому мужу Веневитинова, по второму баронесса Унгерн-Штернберг, была третий раз замужем за англичанином и жила в Лондоне. Прасковья Владимировна одно время гостила у нее. В Париже, уже во время войны, я познакомилась с ее внуком, Веневитиновым, который назывался МирОк. А после войны — с одной из двух внучек, приезжавшей из Лондона и в это время начавшей развод со своим английским мужем. Когда П. В. при мне упрекала ее за это и говорила, что «этот муж умный, интересный, ученый человек», она отвечала: «Бабушка, мне с ним скучно».

Вот несколько отрывков из писем П. В. ко мне:

11 мая 1936. 61 Goldhurst Terrace. London N. III. 6.

Дорогая Нина Николаевна,

Вы не можете себе представить, какое удовольствие Вы мне доставили Вашим драгоценным для меня подарком. Я наслаждаюсь, читая живо, ярко и трогательно описанное Вами детство П. И. К сожалению, я не могу сразу без остановки… Вы мне говорили, что Извольская переводит Вашу книгу — на каком языке? На французском или английском? Если Вы еще ни с кем не сговорились насчет последнего, то моя дочь предлагает Вам свои услуги, она с удовольствием это сделает: ей принесли дневник П. И. с просьбой его перевести, но она находит, что Ваша книга интереснее будет у публики, нахожу и я. Половина его дневника может быть интересна для самых его близких, как напр. для меня, т. к. я сама присутствовала в этой жизни… Он не хотел, чтобы он был напечатан.

Я не знала, что Вы искали сведения о П. И. от Глазунова, Рахманинова и Володи Аргутин-ского, и Волконского. В Рахманинове он первый увидел будущую знаменитость… Глазунова он любил, и многое из его сочинений ему нравилось. Волконского он не любил, а Володя Аргут. был при его жизни сначала прелестным мальчиком, а потом симпатичным юношей, но когда он узнал, что у П. И. холера, он убежал и не показывался до его похорон.

Ваша статья о Глазунове мне очень понравилась, но Вы идеализировали его наружность и его дар слова. Быть может, он на старости лет изменился, но когда я его видела в Петербурге — и довольно часто — он наводил на меня тоску: он изредка молчал, смотрел бессмысленно куда-то вдаль и всегда был пьян. Я не знала, что он женат, — когда он женился и на ком? И видели ли Вы ее?

7 февраля 1937. Лондон.

Очень рада была получить Ваше фото. В шляпе Вы больше похожи, но на обеих хуже, чем Вы есть.

Когда я читала в «Последних новостях» Ваши фельетоны, то воображала Вас сухой, худой старушонкой, с серо-желтым лицом и большим крепковатым носом, с тонкими бледными губами, волосами sel et poiure [соль и перец], в нанковой серой юбке и такой же кофте. И вдруг является молодая, красивая, яркая и донельзя симпатичная женщина, с розами в руках — настоящая весна! И я этой женщине простила все зубы, которые имела против старушонки.

9 мая 1947. 41 rue de Plaisace /La Garenne — (Seine).

Дорогая Нина Николаевна,

Прочла Вашу статью в «Русской мысли», восторгалась, плакала, и так захотелось Вас видеть, а мне редко кого хочется видеть. С тех пор, что я Вас видела, через многое пришлось пройти и многое пережить, но теперь жизнь у меня одно страданье, и я оживаю только когда вижу своих друзей. Я нигде не бываю и прошу Вас, дорогая, навестить меня, чем меня обрадуете.

Где вы? В путешествии или дома? Когда получите мое письмо, протелефонируйте мне и мы сговоримся о нашем свидании. Я иногда приезжаю в Париж к доктору и тогда ночую у моей внучки. Я хочу быть с Вами вдвоем, чтобы никто нам не мешал.

Крепко вас обнимаю. Сердечно Ваша.

П. Чайковская

Владимир Николаевич Аргутинский-Долгоруков умер в Париже в 1941 г. Я была у него в 1936 г. два раза. Он жил в своей квартире, в районе Елисейских полей, которую снимал еще до войны 1914 г. Поблизости был не только дворец президента, но и центр больших антикварных магазинов. Он до конца своей жизни занимался «русским антиквариатом». Он был невысок, но все еще красив, и в обхождении его с людьми было что-то особенное, старомодное, но никогда не смешное. Он сказал мне, что теперь он «старьевщик», а когда-то был коллекционером.

Коридор, по которому он провел меня в комнату, был завален старыми холстами, рамами и подрамниками и просто хламом, где, вероятно, никаких сокровищ нельзя было бы найти. Аргутинскому я обязана детальным описанием последних дней холеры; он был четвертым, кто на простыне опустил Чайковского в ванну, полную воды комнатной температуры, накануне смерти, — не для того, чтобы вылечить его, а для того, чтобы облегчить его страдания. Он тогда снимал комнату в квартире Модеста на Морской (теперь Герцена), где жил и Боб Давыдов и где была комната Чайковского, когда он приезжал в Петербург. Четверо, опустившие тело в ванну, были Модест Ильич, Аргутинский, слуга Никифор и бывший лакей Чайковского, Алеша, вызванный срочно из Клина, теперь женатый и отец семейства. Все четверо уже знали, что состояние Петра Ильича безнадежно.

Дальше