И в Европе уже знают: при русском дворе есть умная великая княгиня.
Речь заходит о Понятовском, Уильямс сообщает, что это – его воспитанник, его приемный сын. «Вы не находите, что он хорошо удался?» – шутит посол (да, конечно, она убеждена, что он удался на славу). Но его приезд в Россию задерживается, и она, уже не скрываясь, жмет на Бестужева, требуя, чтобы Понятовский приехал незамедлительно. И Понятовский приезжает.
Между тем Шуваловы побеждают, начинается война. В кипении страстей, в клубке интриг Екатерина словно бы не понимает, что с началом войны положение дел резко меняется: если до сих пор она могла объяснять себе самой, что английские деньги – это обычный заем у соседней державы, то теперь – это деньги, полученные тайно от государства, с которым Россия находится в состоянии войны. Она как ни в чем не бывало продолжает сообщать своему корреспонденту, что происходит при дворе, и вот перед нами текст, от которого – мороз по коже. «Его превосходительство» сообщает, что «щупал и перещупал Апраксина», чтобы узнать, какую инструкцию тот получил от Елизаветы Петровны. Вот какой был разговор. Екатерина: «Вы будете брать Мемель?» Апраксин: «Нет». Екатерина: «Вы пойдете через Польшу?» Апраксин: «Да». Екатерина говорит ему, что Фридрих II не хочет войны. Апраксин отвечает: «Мои полки уже продвинулись к Курляндии».
Итак: планы захвата власти в час смерти Елизаветы, получение денег от иностранной державы, с которой Россия находится в состоянии войны, передача послу этой державы сведений о предполагаемом передвижении российской армии – что она, о двух головах? И не помнит о судьбе статс-дамы Лопухиной? Нет, у нее одна голова, и в ней единственное решение. «Я буду царствовать, – пишет она Уильямсу, – или погибну». В этом решении Екатерины разгадка ее поступков.
Она ощущает себя государыней, отстаивающей интересы своей страны. Как государыня она делает заем у соседней, дружественной ей державы. Как государыня восстает против войны, в которой русские солдаты будут погибать ради выгоды придворных клик, российских и иностранных; делает все, чтобы войны этой не было, – союз с Англией сейчас в интересах России. Она действует тайно, потому что у нее нет власти, но ничего, власть будет в ее руках. Совесть ее спокойна, она живет по законам плена, только слишком уж опасна игра, которую она ведет. И Екатерина резко меняет тон письма, чем приводит Уильямса в отчаяние. «Да, я знаю, вы всей душой преданы славе России, – пишет он, – но какая ей будет польза, если Франция и Австрия уничтожат Фридриха, который никогда не вредил России?» Екатерина не слушает доводов и прекращает переписку. Практических последствий она не имела – Мемель сдался русским без боя (кстати, сведения, переданные ею, были неверны, Апраксин пошел на Мемель), никаких ловушек на пути российская армия не встретила – и все же она была, эта переписка!
Письма Екатерины становятся особенно неприятны там, где она пишет о Елизавете Петровне – о состоянии здоровья той самой женщины, о которой не раз писала с симпатией. Тут ей не до симпатий. Бедная Елизавета бодрится, пытается убедить окружающих, что не так уж и плоха. Но Екатерина жестко усмехается! «Она не сказала трех слов подряд, не кашляя и не задыхаясь, и разве считая нас слепыми и глухими могла сказать нам, что не страдает от этих недугов, а так как это рассмешило меня, я вам рассказываю это».
Можно было бы додумать, что, играя роль мужчины, она в своем письме не только говорит о себе в мужском роде, но и как бы подделывается под брутальный мужской характер. Увы, подобное объяснение не выдерживает критики: она смотрит на умирающую с явной насмешкой. Та, едва ли не в бредовом состоянии, утверждает, что сама поведет в бой свою армию. Екатерину это опять смешит, поскольку «бедная дама не только не в состоянии совершить такое безрассудное предприятие, но не могла бы взойти на свои лестницы без одышки». И наконец прямое отвращение: «Императрица все в том же состоянии: вся вздутая, кашляющая и без дыхания, с болями в нижней части тела». У Екатерины, как видно, тут только одна цель – дать убедительные доказательства того, что Елизавета действительно при смерти и что она, Екатерина, должная английскому правительству крупную сумму, скоро станет императрицей.
Тут уже перед нами другая Екатерина – ни тени той кротости, которую мы видим в ее Записках, ни малейшего желания уступать и угождать. Если бы угрюмый кондор на скале, стерегущий минуту, когда умрет обессиленный путник, мог написать письмо своему соседу на дальней скале, он написал бы так же угрюмо и жестко.
Лучше бы нам не читать этих писем и не видеть этой Екатерины, но правда есть правда, и мы еще не раз с этим столкнемся: когда дело доходит до власти, в душе этой женщины мгновенно включаются сильные и грубые механизмы защиты и нападения.
И вот грянул гром.
Понятовский прислал ей записку: арестован канцлер Бестужев, сторонник Англии, а с ним Елагин, Ададуров, всё люди, Екатерине близкие, и к тому же еще ее ювелир Бернарди. Екатерина поняла: это удар и по ней. Зато Шуваловы, ее злейшие враги, они знают о письмах! Нужно было появиться при дворе и делать вид, будто ничего не случилось. «С ножом в сердце» она оделась, пошла к обедне, присутствовала на придворных свадьбах. И сразу почувствовала; она в мертвом кругу. Никто с ней ни о чем не говорил, и она ни с кем не говорила. Вечером на балу подошла к князю Трубецкому и фельдмаршалу Бутурлину, которые вместе с А. Шуваловым должны были вести следствие, оба ответили, что расследование идет, ищут других преступников. Во что бы то ни стало ей надо было видеть Понятовского.
И тут же она узнала, что по требованию российского правительства Польша его отзывает.
И тогда Екатерина села писать письмо. Она писала Елизавете, что не может больше жить при ее дворе, нелюбимая ею и ненавидимая мужем. Что она живет едва ли не в тюрьме, что любой из ее слуг, стоит ей к нему привязаться, становится жертвой жестоких преследований. Что она живет неподалеку от своих детей, но ей не разрешено их видеть. Пусть отошлют ее домой, к родственникам, где она и проведет остаток своих дней.
Она шла ва-банк. Ей сообщили, что императрица будет с ней говорить. Свидание состоялось не сразу; первым движением Елизаветы был, по-видимому, гнев, поскольку она тотчас распорядилась уволить от великой княгини Владиславлеву, одну из самых близких к ней женщин. Тогда Екатерина сказалась тяжелобольной, заявила, что доктора ей не нужны, ей нужен духовник (он у них с Елизаветой был общий). Когда священник пришел и она сообщила ему свою позицию, он ее поддержал: пусть настаивает на своем возвращении в Германию, ее, конечно, не отошлют, «потому что нечем будет оправдать эту отсылку в глазах общества». Не могла же она ему сказать: «Все это так, если только в руки Шуваловых не попали кое-какие письма, а не то у Елизаветы будет возможность объяснить обществу, почему великую княгиню с позором отсылают домой». В этом случае Екатерина теряла российскую корону, а выигрывала всего только жизнь.
Духовник пообещал немедля отправиться к императрице и сказать, что горе и страдания могут убить великую княгиню. Елизавета в ответ прислала спросить, сможет ли великая княгиня прийти к ней ближайшей ночью.
После полуночи за ней явился Александр Шувалов, начальник Тайной канцелярии. Они шли пустым полутемным дворцом; проходя галереей, она увидела, что великий князь тоже идет к императрице. (Екатерина узнала позднее, что в тот самый день он обещал Елизавете Воронцовой жениться на ней, если жены его не будет в живых.)
Едва войдя, Екатерина бросилась на колени, со слезами умоляя отослать ее домой. Она успела заметить, что на одном из туалетных столиков стоит глубокий золотой поднос, а на нем сложены письма…
– Как вы хотите, чтоб я вас отослала? – у Елизаветы в глазах были слезы; может быть, в ту минуту ей впервые пришло в голову, каково-то было жить юной княгине при ее дворе. – Не забудьте, у вас дети.
Екатерина ответила, что дети под покровительством ее, императрицы, – ничего лучшего для них и не может быть.
Тогда Елизавета задала вопрос, для нее, по-видимому, главный:
– А как объяснить обществу причину этой отсылки?
Екатерина ответила, что императрица может выдвинуть любую причину. В комнате, кроме этих двух женщин, были еще великий князь и Шувалов. Против окна стояли большие ширмы, как оказалось потом, за ними скрывался И. Шувалов, фаворит. Она была в «стане врагов», потому что и великий князь тотчас ее предал, явно встав на сторону Шуваловых. Самым опасным был начальник Тайной канцелярии А. Шувалов. А на золотом подносе лежали письма, и каждое могло стать роковым…
И все-таки Елизавета была скорее печальной, чем гневной.
– Чем же вы будете жить? – спросила она. – Ваша мать в бегах, она в Париже.
Екатерина ответила, что знает об этом, знает и причину этого: Фридрих Прусский преследует герцогиню Иоганну Елизавету из-за того, что та предана России.
Елизавета заставила ее подняться с колен и отошла от нее в задумчивости, а потом сказала:
– Вы помните, как я плакала, когда вы, только что приехав в Россию, тяжело заболели?
Екатерина стала было говорить о своей благодарности за всю ту заботу, которой по приезде окружила ее императрица, но та была уже во власти неприятных воспоминаний.
– Вы очень горды! – сказала она запальчиво. – Вы кланялись мне только наклоном головы, я еще спросила у вас тогда, не болит ли у вас шея?
Императрица все-таки оставалась сама собой. Екатерина не преминула осторожно заметить, что история с кивком головы была четыре года назад…
– Вы воображаете, что умней вас нет никого на свете! – продолжала наступать Елизавета.
– Она очень злая и упрямая, – счел нужным вставить великий князь.
– Если бы я действительно так считала, – ответила наша лукавая героиня, – то принуждена была бы в этом разувериться хотя бы потому, что как тогда не понимала, так и теперь не понимаю, в чем меня обвиняют.
И вдруг императрица спросила об Апраксине и о письмах. Можно легко представить себе: Екатерине показалось, что все пропало и на подносе те самые письма, но потом поняла – речь идет о ее письмах Апраксину. Тут она была готова к ответу: в одном она просила его наступать, два были поздравительные.
– А почему вам вообще пришло в голову писать Апраксину?
Боже мой, как близко!
Тут слово, по счастью, взял великий князь Петр Федорович и принялся так чернить жену, что присутствующим стало ясно: он хочет освободить место для Елизаветы Воронцовой (что никому не могло понравиться). «Он так постарался, – пишет Екатерина, – что императрица подошла ко мне и сказала мне вполголоса: «Мне надо будет многое еще вам сказать, но я не могу говорить, потому что не хочу вас ссорить еще больше», а глазами и головой она мне показала, что это было из-за присутствия остальных». Екатерина ответила: «И я также не могу говорить, хотя мне чрезвычайно хочется открыть вам свои сердце и душу». У императрицы были в глазах слезы. Пронесло?
Однако, памятуя о переменчивом характере Елизаветы (да еще и то обстоятельство, что императрица при разговоре была, конечно, под влиянием своего духовника), Екатерина не могла быть спокойной, ожидая ее окончательного решения.
«Я заперлась в моих покоях, как и прежде, под предлогом нездоровья. Я помню, что я тогда читала пять первых томов «Истории путешествий» с картой на столе, что меня развлекало и обогащало знаниями. Когда уставала от этого чтения, я перелистывала первые томы Энциклопедии… и ждала дня, когда ее Императорскому Величеству будет угодно допустить меня до второго разговора».
А императрица все не звала; и то был дурной знак. Потом к ней был послан граф Михаил Воронцов с просьбой от Елизаветы не говорить больше об отъезде в Германию. На это Екатерина повторила с твердостью, что прежний образ жизни продолжать не в состоянии, что хочет освободить императрицу и окружающих от своего тягостного всем присутствия; а что живет она в ста шагах от своих детей, так это все равно что в ста верстах. В день рождения Екатерины императрица послала ей сказать, что пьет ее здоровье. Екатерина и тут не вышла из своих покоев.
Наконец явился Александр Шувалов и сказал, что ей разрешена встреча с детьми, после чего императрица примет ее для второго разговора. На этот раз ширм в комнате не было – они разговаривали наедине. Елизавета спросила, действительно ли писем к Апраксину было только три. Екатерина в том поклялась. Победа была за ней.
Елизавета умерла на Рождество 1760 года. Петр Федорович откровенно ликовал. А Екатерина? Она явилась в слезах, в глубоком трауре, с распущенными волосами.
«На третий день, – пишет она, – я, надев черное платье, пошла к телу, где отправлялась панихида; тут ни императора, никого не было, окроме у тела дневальных, да те, кои со мной пришли. Оттудова я пошла к сыну моему, а потом посетила я графа Алексея Григорьевича Разумовского в его покоях во дворце, где он от чистосердечной горести по покойной государыне находился болен. Он хотел пасть к ногам моим, но я, не допустя его до того, обняла его, и, обнявшись, оба мы завыли голосом и не могли почти говорить слова оба, и, вышед от него, пошла к себе» (и тут узнала, что во дворце рядом с ее покоями будет жить Елизавета Воронцова). Сцена свидания с Разумовским правдива, оба были потрясены: для Разумовского кончалась целая эпоха – его любви к Елизавете, надо думать, нелегкой, особенно в период, когда стареющую императрицу тянуло к юным фаворитам. Екатерина же не могла не вспомнить о той блестящей красавице, которая когда-то была к ней так добра. Смешанное чувство было в душе великой княгини: и радость от того, что долгожданная смерть произошла, и страх перед будущим.
Императором стал Петр III. Для начала взглянем на него, каким он был в те дни своего торжества. Портрет, написанный Алексеем Антроповым, очень выразителен. Петр стоит в узком, красиво заставленном пространстве, и кажется, что тут царит ночь: тонут во мраке коричневые стены, темно-зеленые колонны и занавес, а фон уже просто уходит в черноту, где весь в ярких бликах горит изящный рокайльный столик. С другой стороны – трон, тоже весь в мерцании резьбы и украшений, на него брошена горностаевая мантия, – но все это притушено, чтобы не мешать световому лучу, выхватившему из мрака фигуру Петра. Здесь палитра становится яркой – золото перевязи, огненные отвороты и воротник. Узкая фигурка и сама как драгоценность на темном бархатном фоне. Но если к ней приглядеться…
Он сильно приукрашен, разумеется (в согласии с канонами тогдашней живописи), но характер его виден ясно. Новый император выступает горделиво, рука с маршальским жезлом опирается о столик с императорскими регалиями, другая – уперта в бок, нога в высоком сапоге с важностью выставлена, корпус горделиво откинут. Но никакого величия тут не получается, поза подчинена какому-то несерьезному танцевальному ритму, что-то птичье во всей этой фигуре с ее маленькой головкой – не то чиж, не то дрозд. Есть живость? Но если вглядеться в лицо, впечатление живости пропадет – глаза сонные, физиономия тупая. Мы знаем о нем в основном по рассказам Екатерины, однако ее легко заподозрить в пристрастности – ненависть и презрение плохие свидетели. Но рассказы ее находят подтверждение в свидетельствах других современников. Мы обратимся к свидетелю – замечательному, знаменитому мемуаристу XVIII века Андрею Тимофеевичу Болотову (к его мемуарам мы будем возвращаться не раз). В то время он, адъютант генерала Корфа, одного из самых близких людей Петра III, бывал при дворе едва ли не каждый день и сильно всему происходящему дивился.
«Редко стали мы заставать государя трезвым и в полном уме и разуме, а всего чаще уже до обеда несколько бутылок аглинского пива, до которого он превеликий охотник, уже опорожнившим, то сие и бывало причиною, что он говаривал такой вздор и такие нескладицы, что при слушании оных обливалось даже сердце кровью от стыда перед иностранными министрами (послами. – О. Ч.), видящими и слышащими, а то и бессменно смеющимися внутренне».