После остановки отряда на ночлег я явился к начальнику штаба дивизии, Генерального штаба полковнику Островскому, объяснил ему причину моего приезда и просил принять на себя тяжесть доклада барону. Полковник отказался: «Такого доклада начальнику дивизии я делать не стану, потому что не имею желания быть повешенным. Докладывайте сами».
За кратковременное пребывание в отряде барона я достаточно наслушался рассказов о новых настроениях нашего грозного начальника для того, чтобы иметь полное основание не подвергать себя неприятностям, связанным со столь рискованным докладом. Мы решили, что я возвращусь к Резухину с тем, чтобы доложить о полной невозможности разговаривать теперь с бароном на такую острую тему, как отказ дивизии от повиновения, и что я буду просить генерала лично повидаться с Унгерном. Для нас не очень, так сказать, убедительна была изложенная комбинация со стороны ее целесообразности, но ведь что-то нужно было предпринимать; может быть это было наивно, но мы оба предпочитали легальные средства иным, более энергичным способам воздействия на барона.
От начальника штаба я направился к барону, для краткого доклада о прибытии. В эту последнюю встречу — больше мне не суждено было видеться с ним — барон Унгерн произвел на меня самое тягостное впечатление. Меня поразил и какой-то «отсутствующий» его вид и помутившиеся зрачки глаз. В память врезались все детали, относящиеся к данному эпизоду. Не закрывая даже глаз, я отчетливо и теперь вижу барона таким, каким он сидел тогда на пригорке, у костра, откуда ему легко было наблюдать весь лагерь. Помню белый крестик на засаленной гимнастерке и зеленые нашивные погоны с вензелем «А. С.».
Из штаба я пошел в лазарет, на ночлег. «Вы знаете», — сказал я доктору Рябухину под свежим впечатлением — «с бароном не благополучно, он имеет вид сумасшедшего». Доктор громко рассмеялся: «Ну, и поздравляю Вас, можете считать его таким, если это Вас в свое время утешит». Впоследствии, в Харбине доктор дополнил свою мысль так: «…если это Вас утешит в тот момент, когда Вам скрутят за спиной руки и начнут рубить, со смаком, с толком, с расстановкой».
18 августа унгерновские части вышли в поход до восхода солнца. Я остался на месте поджидать бригаду генерала Резухина. С выбранного пункта (бывшая ставка барона) отлично видна была дорога назад. После 12 часов я начал волноваться, потому что не заметно было никаких признаков резухинской бригады. В восемнадцатом часу вечера, выслав на восток дозор, я поехал навстречу генералу. Уже сумерки начали окутывать флером долину, когда впереди на одном из безлесных хребтиков я заметил силуэты двух всадников. Поскакал к ним. У обоих винтовки висели за плечами «по-унгерновски», то есть прикладами вверх — значит свои. Всадники сообщили, что бригада ушла на юг, и привели к заставе.
К крайнему удивлению, там я увидел своего подхорунжего из комендантской команды штаба дивизии. Я спросил, что он здесь делает и получил смущенный ответ о назначении его младшим офицером в сотню. Подхорунжий сослался на приказание «начальника отряда». И мне мгновенно все стало понятно до конца… Командир сотни сообщил, что начальником отряда является Хоботов. Резухина с ними нет. Относительно же меня, по его словам, не имелось специальных распоряжений.
Все же он оставил моих всадников при сотне, под предлогом необходимости усилить заставу, а со мной отправил двух своих людей. Слово «арест» произнесено не было. Верст через восемь я подъехал к темной стене леса, теряющейся где-то там, вверху, откуда доносилась заунывная песня — стон. Это поднимали орудия на перевале через хребет Хото-хоче. Из замкнутой пади звезды казались ближе и ярче, а небо глубже обыкновенного. «Кто едет?», — раздался голос, когда я въезжал под черный свод деревьев. «А кто спрашивает?» — «Комендант отряда.» — «Едет комендант дивизии», — в последний раз назвался я по прежней должности.
Бывший комендант 2-го полка, капитан Кайдалов встретил с любезностью парижанина (он окончил университет в Париже). Но мне было не до светских разговоров, и я на русском языке в упор спросил его: «Г. капитан, имеете ли Вы приказание „кончить“ меня или нет?» Кайдалов запротестовал, и я понял, что он говорит правду. Он охотно информировал о событиях предыдущей ночи на Эгийн-голе. Относительно же моей ближайшей судьбы пояснил, что я смело могу ехать в штаб отряда, так как никто, по его сведениям, не затрагивал вопроса о моей ликвидации (правда, меня и не ждали назад от барона).
По освещенной кострами дороге я поднялся на вершину перевала. Здесь стало заметно светлее, потому что деревья поредели, и взошла луна. Отряд приютился на южном склоне хребта, у самого перевала. Выехав вдоль из леса, я увидел десятки огней, вереницей скатывавшихся вдоль неширокой поверхности горного лога. У костров — копошащиеся фигуры. По серебряной траве щедро рассыпаны кони. Эпическим покоем и величием веяло от высоко — вершинных сосен, которые в молчаливом созерцании с трех сторон обрамляли лагерную стоянку. Снизу тянуло свежестью, напоенной ароматом трав и смолистой хвои и вкусным дымком, с запахом жарящейся баранины.
«Триумвиры» — полковники Хоботов, Кастерин, Торновский, совместно командовавшие отрядом, с повышенным интересом допросили меня как о цели поездки от Резухина к барону, так и о причинах возвращения. В особенности же о том, что видел я в отряде барона. Я был вестником из остро интересного мира, к сожалению, принесшим для них разочарование, так как ничего не знал о том, прошел или нет переворот в бароновском отряде. Привезенные мной сведения о том, что до утра 18 августа в частях барона все оставалось по-старому, очень озаботили распорядительный совет отряда. Полковники решили форсировать события путем посылки на утро двух-трех десятков добровольцев в погоню за унгерновским отрядом. Группа из 22 всадников оренбуржско-забайкальской сотни утром 19 августа ушла с пути на запад, под командой сотника Маштакова, который увез с собой задание ликвидировать барона.
Молоденький казачок — оренбуржец, Маштаков получил производство в офицерский чин от барона за боевые отличия. Он понравился «дедушке» своей личной храбростью и расторопностью, и после боя под Гусиноозерским дацаном был взят на своеобразную должность личного адъютанта начальника дивизии. Обязанности адъютанта при бароне сводились, в сущности, к тому, чтобы находиться безотлучно с ординарцами, ездить на походе во главе ординарской группы и иногда лично отвозить приказания начальника дивизии; барон же по-прежнему скакал в одиночестве. Во время похода вверх по Джиде 6 или 9 августа М. принял решение убить барона. На одной из стоянок он настроил себя соответствующим образом и вошел в палатку начальника дивизии. Унгерн сидел по-монгольски, и было очень странно и также не похоже на него, бравировавшего свой безудержностью, что возле него лежал браунинг. Маштаков не выдержал взгляда барона и смущенно ретировался… «Дедушка» тотчас отослал его в сотню.
Прежде, чем говорить о всех перипетиях отхода унгерновских частей на Дальний Восток, позволю остановиться на некоторых подробностях заговора. Выше уже отмечалось, что после боя под деревней Ново — Дмитриевкой когда появились надежды на свободный выход в Монголию, заметно усилился естественный раскол между даурцами и унгерновцами, а у некоторых офицеров и всадников, настроенных пассивно, сознательно или же бессознательно зародилась мысль о том, что было бы, в сущности, очень неплохо перейти на мирное положение. Многие из нас состояли на военной службе 6–7 лет без перерыва и чувствовали понятную усталость от скитаний по разным фронтам. Эту мысль прекрасно сформулировал генерал Резухин в беседе с офицерами на Модонкульском перевале, а именно: видеть над головой крышу, иметь чистую постель и хотя бы месяц не думать о войне. Но мечта эта, ограниченная до поры до времени рамками умонастроениями, требовала внешнего толчка, чтобы претвориться в действие. Такой толчок, повлекший уход от барона всей дивизии, дан был 5-й оренбуржско-забайкальской сотней 2-го полка.
После боя под Ново-Дмитриевкой, когда определилось направление движения барона на запад, то есть в противоположную сторону от Маньчжурии, 5-я сотня решила бежать на восток в одну из ближайших ночей. Сотня попросила своего бывшего командира, войскового старшину С. принять ее вновь под свою команду и вести в Маньчжурию. С. изъявил согласие, но, прежде чем уйти, поделился планом с помощником командира полка, Кастериным. Последний раскритиковал проект, как недостаточно продуманный, и в свою очередь предложил организовать уход от барона силами, достаточными для того, чтобы не бояться встречи с красными отрядами; предполагалось осуществить это намерение в первый подходящий момент.
О заговоре узнал от одностаничников командир пулеметной команды 2-го полка подъесаул Иванов. Он заявил, что вся команда безоговорочно присоединяется к сотне. Когда же слух о планах оренбуржских казаков дошел до командира одной из батарей, сотника Шестакова, то он обратился к полковнику Кастерину и войсковому старшине С. с просьбой присоединить к будущему отряду его батарею. Таким образом, теперь создалась уже сильная группа из конных, пулеметных и артиллерийских частей. Пока заговорщики медлили в ожидании подходящего момента, барон разделил дивизию. 2-й полк очутился в арьергарде у Резухина. Знал о заговоре оренбуржский казак, доктор Рябухин. Наконец, узнал о нем от доктора и начальник всех пулеметных команд, полковник Евфаритский. Последний, как человек волевой, принял решение убить барона и этим способом упростить задачу.
Глава XXXI
Вечером 18 августа бригада барона остановилась на краю лощины, откуда открывался широкий вид на восток. В южной стороне серела невысокая горная цепь, и плотной массой стали впереди зеленые горы. Туда, в середину их вела дорога-лазейка, по которой барон должен был выступить завтра с рассветом. Вправо от дороги, у самого устья пади расположился монгольский отряд, костры которого скоро запылали по склону полого спускающейся в лощину лесистой горы. В версте или, может быть, даже в полутора верстах на юго-восток от монголов раскинулись полки, батареи, команды пулеметчиков и обозы. В районе расположения унгерновского бивака дорога разветвлялась. По странной случайности барон и его монголы стали вдоль дороги, ведущей на запад, то есть в весьма опасную в данный момент неизвестность; бригада же расположилась фронтом к тому пути, который уходил на юг, к переправе через Селенгу.
Согласно подмеченному за последнюю неделю обыкновению, барон разбил свою ставку с таким расчетом, чтобы монголы служили буфером между ним и полками. Он не доверял уже русским. Унгерн и на походе и на биваке держался в непосредственной близости от этой монгольской части, которую он довел до весьма значительного состава — не менее пяти сотен. Погода с вечера хмурилась и в воздухе чувствовалась острая сырость, может быть, вызванная близостью больших масс холодной воды Хубсугула (озеро, имеющее в длину 130 верст и до 40 верст в ширину, поверхность которого приподнята на 758 саженей над уровнем моря).
В лагере по внешнему виду все обстояло благополучно, то есть горели костры люди варили на них свое обычное мясо, кипятили чай, и лошади мирно паслись по долине. Но было бы весьма опрометчиво в данном случае делать какие-нибудь выводы на основании одной только общей картины внешне спокойного бивака. В унгерновском лагере было отнюдь не благополучно. Хуже всего чувствовали себя офицеры, а их тревожное настроение последних дней не могло не сообщиться и всадникам. В солдатской среде шло брожение, которое впервые проявилось числа 15 августа. Вечером 18 августа в русских и татарских частях шепотом передавалось из уст в уста сообщение «пантофельной почты» о том, что в бригаде генерала Резухина очень нехорошо.
Какие-то монголы, якобы, привезли сообщение об убийстве генерала самими унгерновцами. Вероятно, в связи с этим обстоятельством и в бароновских полках 18 августа тревожные симптомы настолько усилились, что многие из офицеров не могли не почувствовать это нарастание опасных настроений. Татары-пулеметчики, например, предупредили своего командира, что кто-то подал в полках идею перебить всех офицеров и уходить на Дальний Восток: «Но ты, г. капитан, не бойся, мы спрячем тебя и не выдадим», — говорили татары. Так оно или нет, но, во всяком случае, нижние чины достаточно определенно показали во многих сотнях свое отрицательное отношение к урянхайским планам барона.
Иными словами, в бригаде барона Унгерна к вечеру 18 августа сложились типичная для гражданской войны картина разложения воинской части. Дальше же должен был последовать неизбежный взрыв…
Три палатки бароновской ставки были разбиты в полугоре, шагах в двухстах на запад от монгольского дивизиона. Около 12 часов ночи в палатку начальника штаба дивизии полковника Островского вошел начальник объединенных пулеметных команд полковник Евфаритский. Он осветил дремавшего начальника штаба электрическим фонарем и заявил: «Полковник, Вы арестованы. Одевайтесь немедленно и идите в пулеметные команды!» Евфаритский затем приказал вестовому начальника штаба поседлать лошадей, вести их за полковником, и утонул в ночи.
Островский быстро натянул сапоги — больше-то ведь одевать было нечего — и направился к лагерю полков. Его сопровождали вооруженные карабинами татары-пулеметчики. Минут через десять полковник Островский услыхал револьверные выстрелы в той стороне, где стояли палатки барона. Прошло еще несколько минут — вспыхнула беспорядочная ружейная стрельба. Кто и в каком направлении стрелял, установить было невозможно, но казалось, что пули летели в сторону монгольского лагеря и ставки барона. То стихая, то вновь разгораясь, стрельба длилась не менее четверти часа.
В лагере в это время происходила суматоха. Спешно седлались, запрягали обозных лошадей. Откуда-то раздался крик: «Вытягивайся по дороге назад!» Некоторые части пошли, но большинство чинов отряда оставалось еще на местах своих лагерных стоянок. Когда же издали донесся знакомый, очень высокий и резкий фальцет, произведший на многих мгновенное отрезвляющее действие, стрельба прекратилась. Все замерли; каждый в тот момент подумал в магическом зачаровании: «Барон, вот пойдет-то расправа!..» Таково именно было первое впечатление от неожиданного появления барона Унгерна.
Он громко звал к себе: «Очиров, Очиров! Дмитриев! Марков!» Но никто не отозвался: одни из старших чинов попрятались, а иные убежали. Унгерн скакал вдоль лагеря на своей прекрасной серой кобылице. Возле артиллерийского дивизиона он заметил полковника Дмитриева и осадил лошадь. «Ты куда собрался бежать? Испугался того, что несколько дураков обстреляло мою палатку? Поворачивай назад! Не в Маньчжурию ли тебе захотелось?» — и пушки, вытянувшиеся было на дорогу, послушно стали загибать в сторону своей последней бивачной стоянки.
Барон поскакал дальше. «Евфаритский! Марков!», — кричал он, проезжая мимо пулеметчиков, по направлению к 4-му полку. Но ни тот, ни другой не откликнулись. «Бурдуковский, ко мне! Бурдуковский! Бурдуковский!» — пронзительно призывал барон своего верного телохранителя и последнюю опору. Этот не в меру ретивый исполнитель суровой воли Унгерна только что крепко взят был в шашки несколькими налетевшими на него всадниками и разрублен на части за тот короткий промежуток времени, пока падал с коня на землю. Одновременно с Бурдуковским погибли личный ординарец прапорщик Перлин, вахмистр ординарческой команды Бушмакин и капитан Белов. Если Бурдуковский и С. поплатились за свое усердие в исполнении смертных приговоров, то убийство Белова не может быть оправдано никакими доводами. Белов, державшийся с большим достоинством, боевой офицер, командовал японской сотней 3-го полка. Он виновен лишь в том, что к нему, как образцовому офицеру, барон начал за последнее время посылать офицеров на исправление.
Возле пулеметных команд навстречу барону выскочил Макеев и сделал по нему выстрел из нагана. Не обратив на это внимания, барон поскакал дальше, к голове колонны, но, встреченный огнем стрелявших с колена пяти-шести пулеметчиков, был вынужден круто повернуть лошадь в сторону сопок. За ним поскакало несколько всадников — вероятно, полковник Евфаритский, сотник Седловский, капитан Сементовский, один из прапорщиков артиллерийского дивизиона и, может быть, капитан Штанько (никто из них не вернулся).