Выступление 23 июня открыло новую страницу в политической жизни Дантона. Всячески продвигая Филиппа Орлеанского, сначала в качестве главы «опекунского совета», затем регента, а потом, быть может, и короля, Жорж решительно порывал со своим двусмысленным прошлым и становился во главе тех кругов новых собственников, которые надеялись, свергнув клику Лафайета — Байи, утвердиться у власти.
Хотя Учредительное собрание и приставило к возвращенной королевской семье двойную стражу, про себя оно давно уже решило вопрос о будущем Франции в положительном для Людовика XVI смысле. Не то чтобы «люди восемьдесят девятого года» слишком уж благоговели перед скомпрометировавшим себя монархом. Они не стали бы за него держаться, если бы видели подходящую замену и если бы считали, что такую замену произвести можно быстро и безболезненно. Но, во-первых, единственный возможный претендент — герцог Орлеанский — устраивал их еще меньше, чем Людовик, а во-вторых, они как огня боялись всяких перемен, которые могли бы попутно содействовать революционному взрыву. Поэтому все семь комиссий, выделенные Ассамблеей для решения королевского дела, пришли к единому выводу, давно уже подсказанному Собранием: король ни в чем не виновен, к ответственности следует привлечь только его «похитителей».
Это решение было доложено Ассамблее Антуаном Бар-навом, причем в таких словах, которые не могли не вызвать бурных аплодисментов со стороны лидеров крупной буржуазии.
— Нам причиняют огромное зло, — сказал Барнав, — когда продолжают до бесконечности революционное движение. Революция не может сделать больше ни шага, не подвергаясь опасности. Если на пути свободы первым действием станет упразднение королевской власти, то на пути равенства последует покушение на собственность… В настоящий момент, господа, все должны чувствовать, что общий интерес заключается в том, чтобы революция остановилась…
Итак, восстановить короля на троне значило остановить революцию, а остановить революцию для крупных собственников было делом жизни…
Трудно было лучше выразить мысль, чем это сделал Барнав.
Решение Ассамблеи, хотя оно еще и не претворилось в декрет, вызвало всеобщее негодование. Париж демонстративно оделся в траур. Его поддержали все 83 департамента. Вечером по требованию народа все зрелища были запрещены. Клубы, переполненные до отказа, заседали бурно. Кордельеры объявили Варнава изменником. Якобинцы изыскивали средства, могущие парализовать решение комиссий.
Лакло тотчас же предложил подать в Ассамблею петицию, подписанную гражданами столицы.
Дантон горячо поддержал это предложение.
— Я, — заявил он, — люблю мир, но не мир рабов. Если у нас есть энергия — докажем ее. Аристократы Национального собрания ясно показали, что не желают конституции, так как они нарушили ее… Почему же в таком случае нас могут считать виновными за то, что мы посмели высказать свое суждение открыто и энергично?..
В этих словах, сколь ни были они громоподобны, уже чувствовалась боязнь, боязнь, что его сочтут в и н о в н ы м…
Сейчас Дантон был популярен, как никогда. Ему забыли все его прежние вилянья. Его захваливали прогрессивные журналисты. На него смотрели как на оракула. Секция Французского театра выдвинула его выборщиком в будущее Законодательное собрание. Если раньше Дантона боготворил демократический Париж, то теперь его знала вся Франция: в провинциальных адресах его имя ставилось рядом с именем Робеспьера!
Но все это не радовало Жоржа, не радовало потому, что он чувствовал: на данном этапе его игра опять проиграна.
Он видел и понимал, что крупные собственники, растерявшись на какой-то момент, собираются с силами. И они не пожелают компромисса с ним, с Дантоном, как не пожелали в прежнее время. Они не хотят Орлеанской династии, ибо чувствуют, что за ней кроется. Они готовят удар: поглядите, как разгуливает подбоченясь этот наглый Мотье, который так трепетал всего лишь несколько дней назад! Чутье подсказывало Дантону: на этот раз они не остановятся ни перед чем, даже перед кровопролитием! Нет, он, Жорж, совсем не годился в диктаторы — в этом случае провидец Марат допустил ошибку. Сейчас он продолжал свое дело, но уже без всякого подъема. Он ничего не ждал от пресловутой петиции. В перспективе он видел только кровь, которой ему, Дантону, вовсе не хотелось терять ни за какие дела или идеи…
В разгар прений Якобинский клуб осадила толпа. Около четырехсот человек пришли сюда из Пале-Рояля. Оратор депутации заявил, что народ принял решение завтра, 16 июля, отправиться на Марсово поле, чтобы «…дать клятву никогда не признавать Людовика XVI как короля…». Председатель заверил, что члены клуба будут вместе с народом.
Тут же были избраны комиссары — Лакло, Дантон и Бриссо, — которым и поручили составление текста петиции.
Дантон от этого поручения сразу отказался. Лакло также, сославшись на головную боль, доверил все дело Бриссо. Однако, уходя из клуба, он заявил журналисту, что, полностью на него полагаясь, требует только одного: говоря о низложении Людовика, необходимо пожелать, чтобы тот был замещен «конституционными средствами».
Это была очень важная оговорка. Замещение «конституционными средствами» означало регентство, а регентом мог стать только Филипп Орлеанский…
Бриссо согласился и сел за работу. Вскоре петиция была готова. Она выглядела очень внушительно, но главная ее статья читалась так:
Ожидают, что завтра народ снова соберется на Марсовом поле, чтобы подписывать свою петицию. Прекрасно! Вот здесь-то державная Ассамблея и проявит всю мощь и твердость своей руки. И пусть обнаглевшая голытьба надолго запомнит этот день, 17 июля…
Семнадцатого июля в десять часов утра Жорж Дантон беседовал у себя на квартире с друзьями.
Вчера Якобинский клуб изъял нашумевшую петицию. Но народ ничего не знает об этом. Народ соберется, как было договорено, чтобы ее подписать. Тогда может произойти разное. Скверно. Нужно немедля на что-то решиться…
Раздался звонок. Вошел Сержан, председатель секции Французского театра. Сержан был взволнован. Он рассказал, что час назад на Марсовом поле толпа учинила самосуд над двумя шпионами.
Дантон раньше, чем другие, понял всю глубину опасности. Он крякнул и почесал в затылке. Дела оборачивались совсем неважно. Повод для провокации уже налицо!..
Час уходил за часом. Нужно было на что-то решиться, но никто не произнес решающего слова. Все ждали, затаившись, как мыши в мышеловке. Никто не желал сознаться, о чем он думал…
За полдень прибежал Лежандр. Он был красен и задыхался. По его лицу было ясно, что все идет из рук вон плохо…
Когда народ узнал, что якобинцы взяли назад свою петицию, было решено тут же на месте написать другую, более недвусмысленную и энергичную. Среди собравшихся оказались кордельеры: Шомет, Эбер, Анрио и другие. Петицию составили прямо на Алтаре отечества и начали собирать подписи. Уже подписали несколько тысяч человек…
Лежандр снизил голос до шепота…
Он видел кое-кого из окружения Ламетов. Его предупредили, что над Парижем нависла гроза. Хотя права петиций никто и не отменял, хотя толпа ведет себя мирно и ни о чем не подозревает, председатель Собрания Александр Ламет потребовал от Байи немедленного применения военного закона. И закон будет применен…
Лежандр перевел дух…
Александр Ламет из дружеской привязанности к Дантону советует ему, а также его ближайшим единомышленникам Демулену, Фрерону и самому Лежандру немедленно покинуть столицу…
Четыре друга тихо удирали из Парижа. Пробирались задворками и мелкими улочками, надвинув шляпы на глаза и спрятав в воротники уши. Трое достигли заставы без приключений; четвертого — Фрерона — едва не задержали на Новом мосту.
Они спешили в Фонтенуа, самое близкое из безопасных мест, какое им было известно.
К вечеру беглецы уже восседали за столом у хлебосольного папаши Шарпантье. Ужин был, правда, не очень веселый. У всех на душе скребли кошки.
Поздно вечером через случайного путника стало известно, что в Париже пролилась кровь…
В то время как люди подписывали петицию, Байи и Лафайет перекрыли войсками все выходы с Марсова поля. Стрелять начали без предупреждения. Сколько убитых? Этого никто точно не знает. Кто говорит — двести, а кто — две тысячи. На обратном пути гвардейцы чуть не разгромили здание Якобинского клуба…
Самым совестливым из четырех оказался Демулен. Его республиканское сердце не выдержало. Будь что будет! Он распрощался с друзьями и, невзирая на их уговоры и позднее время, поплелся искать обратную дорогу в Париж.
Ночь у оставшихся была не сладкой. Под окнами кричали и ругались: кто-то указал на ферму Шарпантье как на место, приютившее подозрительных субъектов, быть может шпионов.
Рано утром, воспользовавшись минутой затишья, трое покинули гостеприимную ферму. У околицы они расстались: каждый пошел своим путем.
Путь Дантона лежал в родную Шампань. Он двинул прямо в Арси-сюр-Об, в свои новые владения, которых до сих пор не успел еще как следует рассмотреть.
Здесь он провел пару недель, живя тихой жизнью.
Когда в Арси стало небезопасно — о его местопребывании, конечно, узнали, — Жорж махнул в Труа, а затем, воспользовавшись оказией, уехал в Англию. Это произошло в августе.
О его пребывании в Англии никаких сведений не сохранилось.
Бойня на Марсовом поле, как и следовало ожидать, была лишь первым актом наступления реакции.
Уже накануне умеренные поспешили отмежеваться от демократов: все «люди восемьдесят девятого года» во главе с Барнавом и Александром Ламётом покинули Якобинский клуб и основали собственное общество — Клуб фельянов. 17 июля окончательно закрепило новый водораздел.
На следующее утро Байи с трибуны Ассамблеи громогласно заявил:
— Совершено было преступление, и был приведен в действие закон. Смеем уверить вас, что это оказалось необходимым… Мятежники провоцировали силу; на их головы пала кара за их преступления…
Ложь была встречена аплодисментами. Президент Собрания поздравил мэра, а Барнав распространился о верности и храбрости национальной гвардии.
Затем последовали кары.
Газеты прогрессивных журналистов — Марата, Брис-со, Демулена — были разгромлены и запрещены. Более двухсот человек подверглись арестам.
Оформили новый ордер и на арест Дантона.
Однако с задержанием трибуна почему-то не спешили. Хотя правительственные агенты разнюхали, где он проживает, и делали насчет его запросы в Париж, верховные власти не торопились с ответом.
По-видимому, благорасположение Ламета продолжало делать свое дело.
Итак, новый период в политической жизни Дантона закончился новым кризисом. Причем кризис этот был много более тяжелым и затяжным, чем после дела Марата. Беглец и изгнанник, потерявший должность, не сумевший столковаться с власть имущими и обманувший доверившихся ему людей, — так должен был выглядеть Жорж Дантон перед всяким сторонним наблюдателем.
Но сам он думал иначе. Он не считал, что есть основания для хандры или угрызений совести.
Конечно, все получилось не так, как он хотел. Но он стал много опытнее. Он лучше научился понимать интригу и более четко осмыслил свое поведение на будущее. Он твердо усвоил, что с верхами он не столкуется, что те никогда не примут его в свою среду. Значит, по-прежнему надо ориентироваться на народ. Но, с другой стороны, он разглядел и слабое место «сильных мира сего»: их можно было морочить и с них же тянуть деньги!.. Одним словом, он укрепился в мысли о том, что главное в политике — игра, игра, как на бирже или за зеленым сукном: кто ловче и умнее ведет свою партию и кому, сверх того, везет, тот выигрывает; но и от проигрыша не стоит приходить в уныние, ибо всегда есть следующая партия, где можно отыграться.
А главное, он стал ведь богатым человеком! Теперь он располагает солидной недвижимостью, и никто не может ее отнять: правительства приходят и уходят, а собственность остается и приумножается.
Так полагал Дантон, и эти мысли убаюкивали его в дни изгнания.
В это же время другой деятель, соратник Дантона по клубу, собирал разгромленные силы демократов, чтобы продолжать борьбу.
Он имел смелость сказать на одном из следующих заседаний Ассамблеи:
— Нам предстоит впасть в прежнее рабство или снова браться за оружие!..
Деятель этот стал постоянным оратором и подлинным вождем якобинцев.
Он не юлил между политическими группировками, не страшился репрессий и не дорожил благами жизни: справедливый глас народа прозвал его Неподкупным.
А когда Учредительное собрание закончило свои труды, народ поднес своему любимому депутату гражданский венок и с пением патриотических песен провожал его до дверей его жилища.
Этот человек смело смотрел в будущее. Он видел впереди не деньги и поместья, но равенство и добродетель освобожденных граждан.
Звали его Максимилиан Робеспьер.
События 17 июля были не только вехой в жизни Дантона. Они сделались важным рубежом в ходе революции.
В этот день буржуазия не просто расстреляла безоружную толпу. Она убила веру в себя, в свою Ассамблею, в свою конституцию.
Ее победа оказалась пирровой победой.
Раскол бывшего третьего сословия завершился.
До бойни на Марсовом поле народ сомневался в новых правителях, но был готов оказать им помощь против насилия со стороны старого режима.