Враги народа К итогам процесса антисоветского троцкистского центра - Подчасовой А. "Редактор" 15 стр.


И Князев стал работать. Из его показаний с полной очевидностью явствует, что принадлежность к троцкистской организации отдавала его — Князева — целиком в японские руки. Японцы получали троцкистские кадры как хозяева, и фактически между руководством японского господина Ха и германскими хозяевами Троцкого не было никакой разницы. Имя господина Ха могло звучать как дальневосточный псевдоним Троцкого.

И вот Князев показывает о своих делах троцкиста, выросшего в шпиона под руководством другого шпиона, выросшего в троцкиста.

Подумать, сколько стоит стране эта мелкая паскудная вошь, сколько им вымотано нервов у честных людей, сколько нанесено материальных убытков, испорчено честных репутаций, наконец, сколько погублено красноармейских жизней!

Но возможно, что это только один Князев такой не в меру усердный японофильствующий троцкист, а другие, хотя и имели сношения с японцами, но, как Сокольников, — культурно, политично, не снисходя до грубой техники дела и даже чураясь ее? Но вот послушайте показания Лившица, одного из верховодов, — теперь он признал свою шпионскую работу, хотя и отрицал ее на предварительном следствии. Оказывается, не один Князев с японским господином Ха додумались до понимания троцкизма, как теории и практики вредительства и шпионажа, но «сам» Лившиц думал так же. Более того. Он именно и давал Князеву конкретные указания на производство крушений. Но, может быть, это уж Лившиц перепутал что-нибудь и не так, как надо, понял директиву сверху? Да нет, об этом же толковали Лившицу и Серебряков и Пятаков.

В общем какого бы звена троцкистской работы мы ни коснулись, везде одно и то же умилительное единство цели и общность средств, редкое единение оперативников со своим центром, который, как в трех лицах божество, появляется то в виде господина Троцкого, то в образе японского господина Ха, то в виде «духа голубине» — германского контрразведчика господина К. Когда классически законченный, мастерски нарисовавший самого себя в показаниях подсудимый Арнольд, масон и жулик, пробует пробиться всеми неправдами «в высшие слои общества», — он попадает к троцкистам. Когда чехословацкий, а затем германский шпион Граше активизируется, — он попадает к троцкистам. С невыразимым цинизмом говорит он, что ему — как шпиону — не обязательно было иметь какие-нибудь убеждения, но мы должны признать, что между ним, не имеющим убеждений по роду занятий, и остальными шестнадцатью, как бы обязанными иметь их, нет совершенно никакой разницы.

Итак, господин Ха мог убедиться на параде своих друзей, что он постиг все глубины самой модной философии шпионажа и способен заменить Троцкого в любом его деле. С другой стороны, и Троцкий может быть совершенно уверен, что справится с любой контрразведкой любой фашистской страны.

Впрочем, нам кажется, тут даже господин Ха начинает понимать, что у этого «алжирского бея-Троцкого под самым носом шишка». Можно купить и перепродать Троцкого с его организацией так, что они и не заметят этого. Но купить Приморье? Его уже как-то пробовали японцы покупать у Колчака и Семенова. Нехорошо получилось. И деньги были заплачены, и войска привезены, и вдруг произошло что-то такое, до того (по японской совести говоря) неприличное, что до сих пор многими в Японии не забывается: голодные, разутые, плохо вооруженные приморские партизаны выбросили к чертям непрошенных гостей и создали о том песню, которую и распевают со всем советским народом. Из этой песни слова не выкинешь.

А с той поры, т. е. с дней Волочаевки, Спасска и Николаевска-на-Амуре, прошло много лет, и в Приморье нерушимой стеной стоит Красная Армия. Еще не воюя, она создает нам подлинно народных героев, как Овчинников и Баранов. Это тоже песня. И из этой песни тоже слова не выкинуть.

Дальше Пятаков писал о «прекрасной нашей Красной Армии», о «гнусной, интриганской пораженческой возне этой ничтожной группки изменников», которой «было наплевать даже на оборону страны». Но чаша пятаковского терпения переполнена, и он восклицает:

«Не хватает слов, чтобы полностью выразить свое негодование и омерзение. Это люди, потерявшие последние черты человеческого облика. Их надо уничтожать, уничтожать, как падать, заражающую чистый, бодрый воздух Советской страны… Враг наш в стране побеждающего социализма увертлив. Он приспосабливается к обстановке. Притворяется. Лжет. Заметает свои следы. Втирается в доверие… Это — агентура, стремящаяся проникнуть в наши ряды и наносить свои подлые удары исподтишка…

Хорошо, что органы НКВД разоблачили эту банду. Хорошо, что ее можно уничтожить. Честь и слава работникам НКВД…».

Все это писалось в расчете на простоватость НКВД и в надежде замести следы. Не удалось!..

Не удалось, несмотря на то, что Пятаков сделал нечто большее, чем простое проливание чернил и крокодиловых слез в упомянутой статье. Он совершил шаг, который по своей провокаторской изощренности действительно превосходит фантазию Азефа и Малиновского. Устно он высказывал свою готовность выступить обвинителем на процессе троцкистско-зиновьевского контрреволюционного центра или в крайнем случае — исполнителем приговора. Собственной рукой хотел он расстрелять своих единомышленников и друзей — Зиновьева, Каменева и других участников банды, с которыми он по сути дела уже тогда, в августе прошлого года, должен был делить скамью подсудимых. Готов был расстрелять их, потому что хотел отомстить людям, назвавшим участников «параллельного центра».

Чем больше знакомишься с этими фактами, тем больше овладевает чувство гадливости, тошнота нравственная, переходящая в физическую, о которой писал Лев Толстой в «Воскресении».

Невольно вспоминается образ Смердякова из «Братьев Карамазовых» Достоевского. Побочный сын старика Карамазова и Лизаветы Смердящей, «существо знойно-завистливое, озлобленное», эпилептик с лицом скопца, нравственный урод с душою изощренного провокатора, — он убивает своего отца. И взгляды Смердякова на родину, и моральный его облик, и мастерство маскировки во многом напоминают нынешних подсудимых.

«Я всю Россию ненавижу, Марья Кондратьевна, — говорит он. — …В двенадцатом году было на Россию великое нашествие императора Наполеона, французского первого, отца нынешнему, и хорошо, кабы нас тогда покорили эти самые французы. Умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем даже были бы другие порядки-с».

Войдя во вкус, лакей Смердяков прибавляет:

«Русский народ надо пороть-с…». Разве далеко от этого ушел Троцкий, который в своем грязном листке, издающемся в Париже, пишет:

«Границы СССР… не имеют даже национального оправдания. Украинский народ, — чтоб взять один из многих примеров, — разрезан государственной границей пополам…».

По-видимому, единственно в целях «национального оправдания» Троцкий и. решил «уступить» Германии Советскую Украину, о чем договорился с Гессом. Ежели украинский народ «разрезай государственной границей пополам», то стоит ли, мол, нам держаться какой-то там презренной половинки; уступим им, — тогда у «умной нации» будет целая Украина.

Чтобы вернее совершить убийство старика Карамазова и ограбить его, Смердяков инсценировал припадок эпилепсии, а потом рассказывает об этом среднему брату Ивану:

«— Я упал тогда в погреб-с…

— В падучей или притворился?

— Понятно, что притворился-с. Во всем притворился. С лестницы спокойно сошел-с, в самый низ-с, и спокойно лег-с, а как лег, тут и завопил. И бился, пока вынесли».

Потом Смердяков рассказывает, как он убил старика, забрал деньги и, чтобы утаить улику, бросил на пол пакет, в который были завернуты деньги, и розовую ленточку подле, а впоследствии намеком навел прокурора на ложный след.

На изумленный вопрос Ивана, неужели же все на месте было тогда придумано, Смердяков отвечает:

«Помилосердствуйте, да можно ли это все выдумать в таких попыхах-с? Заранее все обдумано было».

Еще до убийства Смердяков намеками рассказывал о своих планах Ивану. И когда Иван его спрашивает: «…притвориться что ли ты хочешь завтра на три дня в падучей? а?» — Смердяков отвечает:

«Если бы я даже эту самую штуку и мог-с, то есть чтобы

Назад Дальше