- Дракон шевелится.
И он повел рукою, как бы показывая на небе "созвездие Дракона". Все помнят по астрономическим картам, что это созвездие состоит из мелких звездочек, не имеет в себе средоточия, не имеет осмысливаемой и запоминаемой фигуры, и вообще тускло, бесцветно, безобразно: но оно как-то облегает всю северную половину неба, тянется бесконечным хвостом около других, ярких и запоминаемых созвездий, и астрономы оттого и назвали его "драконом", что это есть просто "роман без заглавия", фигура без плана, какая-то вожжа, длинная и гибкая, брошенная на небо таинственным мировым Возничим. И вот, когда он сказал: "Дракон шевелится", своим темпераментным, смуглым языком, то мне и показалось, что это не рабочие на Выборгской стороне "шевелятся", а как бы подрагивает само небесное созвездие: однако в какой-то непостижимой зависимости и вместе согласованности с "движениями" на земле голода и работы. Рабочие, верно, и не взглядывают на небо: но ведь и об атеисте заботится же, однако, Бог: так и о рабочих, кто знает, не подумывает ли звездочет; о королях яркие созвездия, какой-нибудь "поясок Венеры" или "Волосы Вероники", или официальный "Южный Крест". Ну, а о рабочих - это тусклое, длинное, бесконечное, всеохватывающее созвездие Дракона". И уже это сплелось, как всегда у меня, с книгой неясных откровений - "Апокалипсисом". Священная книга, небо и приземистая фигурка давно неумытого рабочего, все как-то сплелось в один узел, части той же картины под словом и [жестом] пламенно вспыхнувшего художника.
"Рабочий человек" всегда был подробностью, и притом какой-то психологической, бездумной подробностью чужого существования, нашего. "Мы" жили; думали; предпринимали мировые задачи и то разрешали их, то не успевали в разрешении: но, во всяком случае, все движение в истории и всяческий ее смысл от начала и до наших дней исходил от кого угодно, а никак не от человека, бытие которого заключено между двумя тезисами: 1) получил заказ, 2) сдал его и получил плату. Право, это что-то действительно бессмысленное и бездумное. Очевидно, вся роль в заказе и принадлежит заказчику: он выдумывает, он капризничает; он берет заказ и, недовольный своей фантазией, бросает и разбивает его об пол. "Рабочий" при этих вывертах своего "господина" истинного господина! - остается бездушен, бездумен, равнодушен; ему решительно все равно, цела или разбита сделанная им вещь. "Рабочий"... это - единственное существо, которое именно с работою и не имеет никакой связи, духовной, эстетической - вовсе никакой! Когда, по поводу 25-летней годовщины смерти Некрасова, я перечитывал его стихи, то меня поразил монолог наборщика в стихах о "свободной прессе". Выводятся и каждый говорит от себя - литератор, журналист, читатель, разносчик: и у всех есть лицо; но выступает техник-рабочий книгопечатания, литературы, и вот послушайте, какой ужас (для меня это ужас!) он говорит: [...]
РЕВОЛЮЦИОННАЯ ОБЛОМОВКА
Вот мы целый век сокрушались о себе, что народ - компилятивный, подражательный, - заучившийся иностранцами до последнего, - и ничего решительно не умеющий произвести оригинального из себя самого. И никто, кажется, не сокрушался об отсутствии самобытности у русского народа, как я сам. Пришла революция, и я подумал: "Ну, вот, наконец, пришла пора самому делать, творить. Теперь русского народа никто не удерживает. Слезай с полатей, Илья Муромец, и шагай по сту верст в день".
И все три месяца, как революция, я тороплюсь и тороплю, даже против своего обыкновения. Пишу и письма, утешаю других, стараюсь и себя утешить. Звоню тоже по телефону. Но ответы мне - хуже отчаяния. О Нестерове один литературный друг написал мне, что он было окончил огромное новое полотно с крестным ходом, в средоточии которого - царь и патриарх, дальше - народ, городовые, березки, - и вот что же теперь с такою темою делать, кому она нужна, кто на такую картину пойдет смотреть. Сам друг мой, сперва было очень о революции утешавшийся, и поставивший в заголовке восторженного письма: "3-й день Русской Республики", со времен приезда в Петроград Ленина - весь погас и предрекает только черное. "Потому что ничего не делается и все как парализовано". По телефону тоже звонят, что ничего не делается и последняя уже надежда на Керенского". Керенского, как известно, уже подозревают в диктаторских намерениях, а брошюрки на Невском зовут его "сыном русской революции". Он очень красив, Керенский, много ездит и говорит, но не стреляет; и в положении "не стрелятеля" не напоминает ни Наполеона, ни диктатора.
Как это сказал когда-то митрополит Филипп, взглянув в Успенском Соборе на Иоанна Грозного и на стоящих вокруг его опричников в известном наряде: кафтан, бердыш, метла и собачья голова у пояса. Митрополит остановился перед царем и изрек: "В сем одеянии странном не узнаю Царя Православного и не узнаю русских людей". Нельзя не обратить внимания, что все мы, после начальных дней революции, как будто не узнаем лица ее, не узнаем ее естественного продолжения, не узнаем каких-то странных и почти нетерпеливых собственных ожиданий, и именно мы думаем: "Отчего она не имеет грозного лица, вот как у Грозного Царя и у его опричников". Мы не видим "метлы" и "собачьей головы" и поражены удивлением, даже смущением. Даже - почти недовольством. Как будто мы думаем, со страхом, но и с затаенным восхищением: "революция должна кусать и рвать".
"Революция должна наказывать".
И мы почти желаем увеличения беспорядков, чтобы наконец революция и революционное правительство кого-нибудь наказало и через то проявило лицо свое.
Чтобы все было по-обыкновенному, по-революционному. "А то у нас - не как у других", и это оскорбляет в нас дух европеизма и образованности.
Между тем нельзя не сказать, что революционные преступления у нас как-то слабы. Самый отвратительный поступок было дебоширство солдат где-то в Самарской губернии, на железной дороге, где эти солдаты избили невинно начальника станции, и избили так, что он умер. Их не наказывали, не осудили и не засудили. По крайней мере об этом не писали. И еще избили так же отвратительно, по наговору какой-то мещанки, священника, но к счастью не убили. Это писали откуда-то издалека, с Волги. Затем - "Кирсановская республика", "Шлиссельбуржская республика" и "отложившийся от России Кронштадт", с его безобразной бессудностью над офицерами и неугодными матросами. Но если мы припомним около этого буржуазную Вандею, если припомним "своеобразие" опричнины, припомним "наяды", т. е. революционные баржи, куда засаживали невинно обвиненных и, вывозя на середину Роны, - топили всех и массою, то сравнивая с этими эксцессами и злобою свои русские дела, творящиеся собственно при полном безначалии, мы будем поражены кротостью, мирностью и до известной степени идилличностью русских событий. Мне хочется вообще с этим разобраться, об этом объясниться, этому привести аналогию и литературные примеры, а также исторические и этнографические параллели и прецеденты.
Я шел вчера по улице: на углу Садовой и Невского - моментально митинг. И вот две барыни накидываются на рабочих и солдат, что они "все болтают, а ничего не работают". Еще раз, в трамвае, одна дама резко сказала рядом сидевшим солдатам: "вы губите Россию безобразиями и неповиновением". Солдаты молчали, ничего не возразили, очевидно признавая правоту или долю основательности слов. Вообще я не замечаю нисколько подавленности или робости в отношении рабочих и солдат. Это было только в первые испуганные дни революции, - но затем от обывателя пошла критика, и она говорится прямо в лицо, и это конечно хорошо и нужно, без этого нет правды, и без этого осталась бы величайшая опасность, как во всякой социальной лжи. Но разберемся. Для социальной жизни, как и для личной жизни, существуют те же заповеди, из которых главная:
- Не убий.
- Не прелюбы сотвори.
- Не украдь.
- Не послушествуй на друга своего свидетельства ложна.
Ну, и так далее. Вечное десятословие. И мы по нему измеряем качество не только личной жизни, но и жизни общественной, жизни, наконец, исторической. Бывают отвратительные эпохи. Какова была эпоха Римской империи, - Тацита и Тиверия? Да и наша, времен ли Грозного, времен ли Бирона. Ну, и наконец, грозные эпохи французской революции, жакерии во Франции, пугачевщины и Степана Разина на Волге. Вспомним слова Пушкина о "русском бессмысленном и жестоком бунте", которые действительно оправдываются веками былыми. И вот нельзя же не констатировать, что по части этих всех "заповедей" скорее дело обстоит неблагополучно в теории, в тех раздающихся лозунгах, которые созданы десятилетиями нашей неосторожной литературы, нежели в действительности. Вообще, тут для разбора чрезвычайно мало материала. Революция снизошла на землю как-то вдруг, - чуть удерживаюсь сказать привычный церковный термин "по благодати". "Вчера ничего не было - сегодня все случилось". Вчера не плакали, вчера все звали революцию. Звали, требовали. И когда она пришла и преуспела, вдруг многие заплакали, потому что она не совсем идет так, как ожидалось. Но мне кажется - было безумие слов скорее за 50 лет проповеди революции, нежели при теперешнем ее осуществлении. Напомню чигиринское дело в 70-х годах прошлого века. В местечке около Чигирина крестьяне восстали против помещиков, действуя под влиянием подложных революционных манифестов, изданных будто бы от имени Царя и предлагавших крестьянам отбирать от помещиков земли, так как де помещики противятся воле Царя, который хочет крестьянам отдать все земли, да дворяне не допускают его до этого. Крестьяне восстали, затем были усмирены и претерпели. Но сколько же было революционной радости об этом волнении крестьян, попытке крестьян. Сколько сожалений, что дело не удалось, что пожар не охватил всю Россию. И вот, читаешь об этом в "Былом" эпохи Бурцева и Богучарского. Слова сказаны, произнесены. "Слово не воробей, вылетит - не поймаешь". О чем же теперь, когда творится неизмеримо меньшее, творится как эксцесс и случай, никем не одобряемый, творится как исключение, а не как правило, - плачутся и сожалеют главы правительства, социалисты? Почему теперь этого не хотят Церетели, Пешехонов, "министры земледелия" и прочее, когда раньше хотели? "Слово - не воробей, вылетит - не поймаешь". А "слово"-то уже "выпущено". Как винить толпу, которая слушает. И естественно громадная масса толпы слушает заключительные слова теории, а вовсе не сложную ткань теории, как и в богословии христианин знает заключительные слова Евангелия о любви к ближнему и Богу, а не может разобраться и не умеет разобраться во всем богословии.
Мысль моя заключается в той очевидности, что революция наша идет не только не низменнее, но она идет гораздо чище и лучше, нежели шла целых шестьдесят лет теория революции. Вот этого-то и не принимается во внимание. "Воробей слова" был гораздо гнилостнее, нежели "пугало действительности". Действительность все-таки делает поправку в десяти заповедях. Не полную поправку, я не говорю: но здравый смысл населения останавливается все-таки перед прямыми указаниями - "прелюбодействуй" и "воруй". А мы, еще с гимназии, прошли школу, прошли и главное заучили на память, - и "Что делать" Чернышевского, и Прудона с его лозунгом или, вернее, с его умозаключением к сложным политико-экономическим теориям, что "всякая собственность есть собственно говоря - кража".
Это узнал я в 4-м классе гимназии, когда прочел у Лассаля - статью "Железный закон". И, помню, с таким отчаянием ходил по нагорному берегу Волги, в Нижнем, под огненным действием этой статьи. Оно было огненное, это действие. К Лассалю присоединялось действие романа Шпильгагена "Один в поле не воин", с его героическою и гибнущею личностью Лео Гутмана ("Гутман" - "хороший человек" по-немецки). Все рабочие, все трудовое человечество представлялось затиснутым в тиски заработной платы, спроса и предложения и системы косвенных налогов, так что, в изложении Лассаля, не оставлялось никакой надежды на улучшение и облегчение путем нормального хода истории, и можно было чего-нибудь ждать просто от разлома истории, от бунта, от революции и насилия. Буржуазия, тоже фатально и роковым образом для себя сложившаяся, тоже виновная и без вины, кроме естественного желания себе "прибылей", тем не менее сидела пауком над народом, высасывающим все соки из него просто по какой-то зоологическо-экономической натуре и по зоологическо-экономическому своему положению. "Так устроено", тоже чуть ли не "по благодати": и революция была единственною зарею, которая обещала сокрушение этого окаянного царства проклятой "благодати". О, вот где терялась религия, Бог и все десять заповедей. Терялись - с радостью, терялись с единою надеждою: "потерять Бога" значило "найти все". Потому что в человеческом сердце как-то живет: "Бога-то еще я не очень знаю, он туманен. Но мне на земле дано любить человека, прижаться к человеку: и если Бог этому мешает, если Бог не научает, как помочь человеку, - не надо и Бога". Да и хуже, чем "не надо": произносились слова такие, что и страшно повторить. И произносились - в детстве, а стариком страшно повторить.
И так мы все росли, целое юношество целого поколения. Даже не одно поколение, так как я уже очень стар. Пока, приблизительно со 2-го курса университета проезжая в Нижний, я услышал разговор мужиков-рабочих о Курбатове, мучном торговце в Нижнем, и который отправлял свои баржи с хлебом в разные концы России. Курбатов, Блинов - это нижегородские старообрядцы. И вот говорят мужики про свои личные дела, про свои деревенские дела, и краем голоса - про большие нижегородские дела, ярмарочные дела. И говорят они совсем не тем голосом, как учился я все время в университете и в гимназии, из Шпильгагена и Лассаля и Прудона; как в гимназии еще я вычитывал в книге Флеровского: "К положению рабочего класса в России". Это была толстая основательная книга, с таблицами. И, появившись в 70-х годах, она была раннею зарею теперешней нашей революции, конечно.