В 1940 году, во время «странной войны» на Западном Фронте, через динамики, установленные в окопах, «союзники передавали сентиментальные немецкие песенки, немцы — парижские шансонетки и английские застольные песни. Делалось это для того, чтобы вызвать у солдат тоску по дому».
Под Сталинградом германские солдаты зловеще предрекали в коротких перерывах между атаками: «Рус, буль-буль Вольга!»
Советские агитбригады позднее не отставали в выдумках. Наиболее действенным в 1944 году считался приём, когда из динамиков доносилась лирическая музыка, а потом она прерывалась и следовало сообщение, что на Восточном фронте каждые 15 секунд гибнет немецкий солдат. В полной тишине метроном отсчитывал эти пятнадцать секунд, и снова — музыка. После этого немцы не выдерживали, вылезали из окопов, бросали оружие, сдавались в плен, кончали с собой.
Уставшего, дезорганизованного, удручённого неудачами противника засыпали листовками, в которых после описания собственных военных успехов следовал призыв: «Жаль каждого, отдающего при таких условиях жизнь. Штыки в землю! И скорее к нам или домой! С перешедшими добровольно на нашу сторону обращение особенно хорошее. Коли вам дорога ваша жизнь, решайтесь скорее!»
Пытались использовать разновидности психических атак. Накачавшись алкоголем, солдаты шли на врага не пригибаясь, поливая «от живота» автоматными очередями. С самолётов вместе с бомбами сбрасывали пустые бочки, сельскохозяйственные бороны, шестерёнки двигателей, которые не взрывались, но своим жутким воем сводили с ума солдат. (Этот приём имел успех только в начале войны. Позже солдаты прекрасно разбирались, что есть что (Примеч. ред.).
Командование искало новые способы воздействия на врага, иногда при этом применяя технические средства. «В ночь на 10 января (1916 года) генерал А.Н. Куропаткин приказал Киевскому и Таврическому гренадерским полкам, одетым в белые балахоны, ползти к проволочным заграждениям, а прожекторам „ослепить“ сидевших в окопах напротив немцев». Знаток истории русской армии А. Керсновский язвительно отмечал: «Кокандцы и бухарцы, пожалуй, были бы поражены такими „чудесами техники“, но немцам прожектора были не в диковинку, и у них имелась артиллерия, что Куропаткин совершенно упустил из виду. Несколькими очередями немцы погасили наши прожекторы (осветившие заодно и наших гренадер на проволоке) и затем сильным огнём заставили нас отойти в исходное положение. Нелепая затея привела к бессмысленным потерям».
Вместо деморализации врага атакующие оказались сами деморализованы неудачей. Из этого печального опыта не было сделано никаких выводов. И в 1945 году, при штурме Зееловских высот, войска маршала Г. Жукова опять использовали 180 зенитных прожекторов и сирены «ревунов» ПВО. Однако прожектора «не могли пробить пелену пыли, поднявшуюся у германских окопов от снарядов и бомб. Скорее, от прожекторов был вред для самой Красной Армии, поскольку их свет освещал немцам боевые порядки наступающих».
Пресса, в свою очередь, изображала врага то смешным, то страшным, жестоким, сильным.
А. Гитлер, уделявший огромное внимание пропаганде, писал о результатах Первой мировой войны:
«Так, например, было совершенно неправильно, что германская и австрийская пропаганда в юмористических листках всё время пыталась представлять противника в смешном виде. Это было неправильно потому, что при первой же встрече с реальным противником наш солдат получал совершенно иное представление о нём. В результате получался громадный вред. Солдат наш чувствовал себя обманутым. (…) Конечно, это никак не могло укреплять волю к борьбе и закалять нашего солдата. Напротив, солдат наш впадал в отчаяние.
Военная пропаганда врагов, напротив, была с психологической точки зрения совершенно правильной. Англичане и американцы рисовали немцев в виде варваров и гуннов, этим они подготовляли своего солдата к любым ужасам войны».
После Первой мировой все стали изображать врага кровожадным. Но это была «палка о двух концах». С одной стороны, это пробуждало к врагу ненависть и решимость бороться до конца, с другой — вызывало чувство страха перед встречей с ним в бою.
Где в этом аду солдату найти светлую отдушину? В письмах из дома? Но зачастую в этих письмах сообщалось о разрушениях, голоде, гибели родных и друзей, измене любимых. В обращении к Богу?
«…Смотришь: у ребятишек этих, коммунистов только что испечённых, и которые потом все валялись полураздетые на том берегу (Днепра), у каждого на шее крестик. Вырезанный из консервной банки, на ниточке. Потому что на Бога одного надеялись, а не на этих (политработников)…»
Капелланы союзников во время Второй мировой войны жаловались начальству, что их заставляют соединять несоединимое: проповедь любви к ближнему с проповедью убивать немцев.
И на солдат, ищущих возможность дать хотя бы чуть-чуть отдыха своей измученной душе, во время войны сыпались слова молитв: «Бог да благословит ваши штыки, дабы они глубоко вонзались в утробы врагов. Да направит наисправедливейший Господь артиллерийский огонь на головы вражеских штабов. Милосердный Боже, соделай так, чтобы все враги захлебнулись в своей собственной крови от ран, которые им нанесут наши солдаты».
Нет, на войне всюду убийство, кровь, смерть. Не забудешься, не убежишь.
Ещё одним из проявлений психических нарушений военного времени является попытка военнослужащего «вычеркнуть боевые эпизоды из своей памяти». Последствиями таких реакций чаще всего являются различные дисциплинарные проступки. Мародёрство. Рукоприкладство. Невыполнение приказа. Пораженчество.
Это не только разгильдяйство, проявляемое несознательными бойцами. Часто это психические нарушения, происходящие незаметно, подкрадывающиеся изо дня в день, из недели в неделю.
Из писем германских солдат с фронта:
«Я очень редко плакал. Плач является выходом, если долго находишься во всём этом. Только тогда, когда я снова буду с вами, переживая всё это, вероятно, мы будем много плакать, и ты поймёшь своего мужа» (1941 год).
«Как может человек всё это вынести! Есть ли все эти страдания Божье наказание? Мои дорогие, мне не надо бы всё это писать, но у меня больше не осталось чувства юмора, и смех мой исчез навсегда. Остался только комок дрожащих нервов. Сердце и мозг болезненно воспалены, и дрожь, как при высокой температуре. Если меня за это письмо отдадут под трибунал и расстреляют, я думаю, это будет благодеяние для моего тела» (1942 год).
И проигравших в борьбе со страхом, сломленных людей — нет, не людей, а «комки дрожащих нервов» — отдавали под трибунал. Расстреливали, вешали, рубили им головы во все времена.
В древности к войскам, проявившим трусость, применялась «децимация» — казнь каждого десятого.
«Между двумя огнями» оказывались солдаты XVII–XVIII веков, которые «должны бояться офицерской палки больше, чем врага». За отсутствие стойкости в бою четвертовали, пропускали сквозь строй, заковывали в колодки. Так, в 1702 г. после взятия Нотебурга был «повешен Преображенского полку прапорщик да солдат 22 человека за то, что с приступу побежали…» Во время Прутского похода на каждом ночлежном пункте русской армии устанавливались виселицы, как предупреждение о немедленной казни без суда за всякую попытку к бегству. Пётр Первый, например, вообще в качестве воспитательных мер придерживался внешне эффектных казней — четвертованием или «колесом». В годы Семилетней войны прибегали к так называемой «политической казни» бежавших — им отрубали уши или кисти рук.
В октябре 1806 года под Йеной прусским офицерам приходилось вытаскивать из домов разбежавшихся солдат и пороть их, чтобы заставить вернуться в строй накануне решающего сражения.
Самих офицеров разжаловали, бросали в крепость, ссылали. («Гильотина уничтожила у офицеров всякую склонность к предательству».)
Со временем меры ещё более ужесточались.
28 сентября 1941 года генерал армии Г.К. Жуков издал шифрограмму № 4976, где говорилось: «Разъяснить всему личному составу, что все семьи сдавшихся врагу будут расстреляны, и по возвращении из плена они также будут все расстреляны».
Начальник штаба ОКБ, генерал-фельдмаршал В. Кейтель подписал приказ от 5 февраля 1945 года: «За тех военнослужащих вермахта, которые, попав в плен, совершают государственную измену и за это по имперским законам должны приговариваться к смертной казни, отвечают их родные своим имуществом, свободой или жизнью».
Казалось бы, людей не стрелять надо, а лечить, но во время войны это невозможно. Некогда. Других людей нет. И «клин выбивали клином». Со страхом боролись при помощи страха.
Военюристы признавались: «Страх был нужен, чтобы заставить людей идти на смерть. И это в самые напряжённые бои, когда контратаки, а идти страшно, очень страшно! Встаёшь из окопа — ничем не защищён. Не на прогулку ведь — на смерть! Не так просто… Я ходил, иначе как мне людей судить? Потому и аппарат принуждения, и заградотряды, которые стояли сзади. Побежишь — поймают. Двоих-троих расстреляют, остальные — в бой! Не за себя страх, за семью. Ведь если расстреливали, то как врагов народа. (…) Страхом, страхом держали! Что касается нас, то в месяц мы расстреливали человек 25–40. Это я потом, когда подсчитали, ужаснулся».
Слово ветерану В. Котову: «…Расстрелами дезертиров и паникёров у нас до холодов сводный взвод нашей же дивизии занимался. И все знали, кого и за что расстреливают. А потом все мы по приказу маршем проходили по месту захоронения расстрелянных трусов и паникёров, чтобы и памяти о них не осталось, как говорил замполит в заключительном слове. Страшно? Верно. Но все понимали, что, наверное, так и надо было, раз ничего другое уже не действует. (…) Война же шла! А чтобы понять войну, её пережить надо».
Другой ветеран, инвалид войны П. Соловьёв, вспоминал такой эпизод: «Командир приказал мне сбегать в тыл и поторопить доставку (снарядов). Я сломя голову без оружия и пилотки побежал выполнять приказание. Тут я заметил, что по всему полю, пятясь, отступает пехота. Среди отступающих я заметил капитана, который, матерясь, пытался остановить солдат. Причём он расстреливал каждого, к кому подбегал. Я бежал прямо на него. В этой ситуации я не мог объяснить причину, зачем я бегу и куда. Он подбежал ко мне: „Где твоё оружие, сволочь?“ и в упор выстрелил в меня. Пуля просвистела над ухом. Я упал на землю и с ужасом ждал контрольного выстрела. Но капитан был уже далеко от меня. Он расстреливал каждого, к кому подбегал. Я поднялся и побежал на передовую в свой расчёт (вернулся, не выполнив приказа! — О.К.). Снаряды нам подвезли. Мы отбили танковую атаку, потеряв 2/3 своего батальона. После боя меня бил озноб. Смерть тебя ждала не только впереди, но и сзади. О войне написано много. Но вся правда ещё не написана».
Смерть ждала повсюду. Безысходность приводила к отупению и равнодушию к собственной жизни. Наступала мрачная обречённость.
Но суровые меры приводили к желаемым результатам: большинство предпочитало принять смерть от рук врага в бою. И не только среди солдат.
Советские генералы отмечают «истерическое самопожертвование» фольксштурма в бою на Тельтов-канале. Немецкие старики и мальчишки кричали от страха, плакали, но дрались и десятками сжигали фаустпатронами наши танки.
В своём дневнике Й. Геббельс отмечал фронтовые сводки о советских потерях за месяц боёв 1945 года. Не для пропаганды. Для себя.
«7 марта: „…В этом районе подбито 136 танков противника“.
15 марта: „Об ожесточённости боёв говорит тот факт, что только на этом участке в течение вчерашнего дня было подбито 104 советских танка“.
16 марта: „Всего в Восточной Пруссии подбито вчера 88 советских танков“.
18 марта: „В ходе боёв, которые велись вчера между Билицем и Козелем, а также севернее Нейсе, уничтожено 239 советских танков“.
20 марта: „Несмотря на большую нехватку у нас боеприпасов, в районе Хайлигенбайля было подбито 102 советских танка“.
24 марта: „До настоящего времени все атаки отражены при чрезвычайно больших потерях противника в живой силе и технике: только на этом участке вчера было подбито 143 советских танка. К северо-западу и юго-западу от Кюстрина (…) подбиты 55 вражеских танков“.
25 марта: „Наши соединения добились полного успеха в обороне: они отбили все атаки, кроме незначительных вклинений, и уничтожили 112 танков. (…) Позавчера на этом участке было подбито 116, а вчера — 66 советских танков“.
26 марта: „На обоих указанных участках было подбито 143 советских танка“.
27 марта: „На важнейших участках фронта между Ратибором и Нейсе в полосе наступления противника были отбиты все советские атаки — частично путём контратак; при этом был подбит 101 советский танк (из 200 участвовавших в наступлении)“.
29 марта: „Атаки в районе Леобшютца и Нейсе были повсюду отражены, причём было подбито 85 советских танков“.
2 апреля: „В боях за Моравска-Остраву отражены повторные советские атаки, в которых противник потерял 72 танка“».
Пусть это «двойная бухгалтерия», и количество подбитых танков следует делить на два или на три. К тому же в ходе наступления подбитые машины можно эвакуировать и отправлять на ремонт. Лишь 25 % из них полностью выходят из строя и не подлежат восстановлению. А остальные передаются новым экипажам и опять — в бой.
Но мы уже знаем, каково чистить подбитый танк, когда после этого «по несколько дней не можешь есть».
«Вы спрашиваете, какое состояние у танкистов после боя? Во-первых, усталость, неважно слышишь, утомление от всего пережитого. Утомление физическое — от пороховых газов, от грохота, особенно если был под сильным обстрелом, от грохота собственных выстрелов, от тряски. Потом ещё усталость оттого, что пользуешься перископом. Когда вы выскакиваете из танка на волю и вдруг начинаете вокруг себя смотреть — это резкий контраст, совсем другой мир. Казалось бы, вы должны уже привыкнуть к перископу, к ограниченности поля зрения, но привыкнуть к этому всё равно не можете. Ограничение это утомляет, как бы всё время хочется вырваться на волю из него, увеличить обзор за пределы достигаемого… В общем, чувствуешь большую, очень большую усталость и некоторую апатию».
Как не сойти с ума в условиях таких напряжённых боёв? С обеих сторон сошлись измотанные, обезумевшие люди с единственной целью — убить как можно больше врагов, прежде чем будешь убит сам.
Осознание того, что, скорее всего, не выживешь, рушило последние человеческие барьеры. Замутнённый разум действовал по своей извращённой логике, столь дикой для мирного времени, но столь естественной для войны.
В качестве примера приведу описанный К. Симоновым разговор с командиром 351-й дивизии генералом Дударевым:
«— Фольксдойче! Один такой сегодня утром убил моего начальника связи. Шёл мимо дома, а тот из винтовки с чердака — и наповал. Ну, мы его вытащили, и я сказал, чтобы расстреляли к чёрту.
— А кто у него был там в доме, из семьи?
— Никого из семьи. Только одна жена.
— А что вы с ней сделали? Надо было её расстрелять, — говорю я.
— Почему?
— Для устрашения, чтобы больше не повторялись такие случаи убийства офицеров.
— Нет, почему же расстрелять, — соглашался Дударев. — Ведь она женщина. Мы с женщинами не воюем.
— Это, конечно, так, — говорю я. — Но во всяком случае, надо сделать как-то, чтобы не повторялись такие убийства.
— Нет, всё-таки она женщина. По-моему, вы это неверно, — говорит Дударев. — Вот дом я сгоряча хотел сжечь. Даже было приказал, чтобы сожгли, а потом отдумал. Всё-таки территория польская. А что до его жены, так её оставили. Передали контрразведке, пусть с ней разберётся. (…)»
Спустя тридцать лет К. Симонов попытался разобраться с тем, что творилось внутри него в тот момент.
«Мне трудно сейчас поверить, что я мог сказать то, что я сказал тогда, что жену этого убийцы надо было тоже расстрелять для устрашения, чтобы таких убийств не повторялось.
Даже пусть это была всего-навсего сказанная в запале фраза, пусть я этого никогда бы не сделал в действительности, но всё-таки я её сказал, эту фразу. А командир дивизии пристыдил меня за неё. Для него была начисто исключена возможность такой кары по отношению к женщине, хотя бы и жене убийцы. А для меня тогда, в сорок пятом году, выходит, нет?