Повести - Рубинштейн Лев Владимирович 16 стр.


— Итак, господа, — возгласил Кошанский, бросая на кафедру лист со своими записями, — повторяю, что ничто столько не отличает человека от прочих животных, как сила ума и дар слова. Сие прошу отметить в записках ваших.

Кошанский был профессором словесных наук. Человек он был круглый, пухлый и приятный, но близорукий. Сидя за кафедрой, он не мог издали разглядеть учеников, которые каждый за своей конторкой занимались разными делами: одни читали книги (это были Кюхельбекер и Вольховский), другие дремали (Дельвиг и сын директора Малиновский), третьи рисовали (Илличевский), четвёртые смотрели по сторонам и перешёптывались (Пущин и Пушкин). Слушали профессора немногие, и те позёвывали, вежливо прикрывая рот рукой. Записок не вёл никто.

Кошанский собрал бумаги и встал.

— А теперь, господа, — сказал он, — будем пробовать перья! Опишите мне, пожалуйста, розу стихами!

По классу прокатился гул голосов. Это было ново и интересно. Илличевский величественно обмакнул перо в чернильницу и красиво вывел на листе бумаги слово «роза». Наступила тишина, прерываемая только скрипом перьев.

Кошанский прохаживался между конторками, иногда поднося к глазам лорнет. Возле Илличевского он задержался.

— «Цветок прекрасен, коим днесь украшен»… «Прекрасен — украшен»… Тяжеловато, друг мой! Повторение схожих звуков в одной строке не способствует украшению стиха. «Днесь» — слово старое. А впрочем, продолжайте… Пущин, что же вы?

Жанно встал.

— У меня ничего, господин профессор.

Жанно не имел способностей к стихам и на уроках словесности откровенно скучал.

— Напрасно, друг мой! Я не жду от воспитанников сочинений, равных по таланту стихам Державина. Но уменье излагать свои мысли начинается именно с сочинений. Впрочем, неволить никого не стану. Пушкин, что у вас?

— Пока ничего, — рассеянно отвечал Пушкин, грызя перо.

Кошанский усмехнулся и проследовал на кафедру.

— Неужто и у тебя не выходит? — удивлённо шепнул Жанно Пушкину.

Пушкин не ответил. Он писал или, вернее, набрасывал строчки, сидя боком к конторке и свесив левую руку. Жанно честно пытался написать что-нибудь, но не мог придумать ни строчки. Бедняга Жанно и стихов писать не умел, и цветов не любил. Да и зачем писать про розу? Не лучше ли про древних героев?

Перо Пушкина скрипело и едва не ломалось. Но левая рука всё так же небрежно свисала вдоль туловища. Пушкин не любил утруждать себя лишними движениями.

— Вот, господин профессор, — проговорил он минут через пять, вставая.

— О! Как скоро! Читайте, прошу вас! Пушкин начал:

Где наша роза?

Друзья мои!

Увяла роза,

Дитя зари!..

Не говори:

«Вот жизни младость»…

Кошанский прослушал всё до конца задумавшись. Потом поднёс к глазам лорнет, посмотрел на Пушкина и опустил лорнет.

— Прелестно, мой друг, — сказал он, — не по вашему возрасту прелестно… хотя и напоминает некоторые создания лёгкой французской поэзии. Впрочем, к разбору сочинения вашего мы вернёмся на следующей лекции. Илличевский, что у вас?

— Я не успел дописать, господин профессор, — хмуро отвечал Илличевский.

В этот момент зазвонил колокол. Урок был окончен. Кошанский удалился, забрав с собой листок Пушкина.

Он шёл по коридору, держа перед собой листок, читал его на ходу и шевелил губами.

— Не отделано, — шептал он, — но… любопытно!

Следующая лекция была Куницына.

Куницын поднимался на кафедру стремительно и сразу же начинал лекцию. На его уроках никто не читал, не дремал и не рисовал. Он был ещё совсем молод, голос у него был звонкий. Говорил он о «праве естественном».

— В праве естественном — права и обязанности людей, как разумных существ, равны и одинаковы… Кто поступает с другими людьми как с вещами, тот противоречит понятиям собственного разума…

— «С людьми как с вещами»? Это он про крепостных мужиков? — тихо спросил Жанно.

— Да, — прошептал Пушкин, — похоже на Радищева!

Жанно знал от родителей, что Радищев писатель тайный. Он написал книгу, полную «возмутительных мыслей», — хотел, чтоб мужиков освободили от власти помещиков! Книга эта была запрещена. О ней говорили только шёпотом.

— Ты видел книгу Радищева?

— Не шуми… Есть у дяденьки моего Василья Львовича. Переписано от руки.

— И тебе Василий Львович позволил её читать?

— Да нет, — неопределённо сказал Пушкин, — не то что позволил… Но шкап его не запирается…

— И ты всё прочитал?

— Не всё. Почерк неразборчивый.

Удивительный мальчик был этот Саша Пушкин! Он читал всё, что находил в незапертых шкапах своих родственников! Даже учёный Кюхля ему завидовал!

Для Жанно всё это было гораздо интереснее, чем словесные науки. Его больше занимали идеи, чем стихи. А идей у Куницына было много, и он их очень хорошо и понятно излагал.

— Сохранение свободы есть общая цель всех людей, — говорил Куницын. — Кто нарушает свободу другого, тот поступает противу его природы…

— Видишь? — шепнул Жанно. — А Пилецкий вчерась молвил на прогулке, что свобода есть бесчинство и вред, наносимый другим.

Пушкин пожал плечами.

— Я свободный человек, — сказал он по-французски, — и до других мне дела нет.

— Да что ты всё про себя? — проворчал Жанно.

Удивительный мальчик был этот Саша Пушкин! Казалось, он никого не уважает. Жанно с ним постоянно спорил, но всё-таки не мог без него обойтись. Было что-то в Пушкине необыкновенно привлекательное — не то светлая улыбка, не то прямая душа, не то открытый нрав. Разговаривая с лицейскими, он всегда смотрел прямо в глаза собеседнику, не то что Горчаков, который глядел поверх головы, или Корф, который всегда посматривал по сторонам…

Да вот ещё Вольховский… Тот был мальчик чудаковатый. Он не хотел спать на мягкой постели и с первых же дней в Лицее велел всё мягкое с кровати снять. Он постоянно носил в руках две тяжёлые книги.

— Для упражнения терпения, — говорил он.

Упражнения Вольховского доходили до того, что он читал стихи, засунув в рот два камешка.

— Древний оратор Демосфен, — сообщил он, — поучал, что сие есть лучший способ научиться говорить понятно.

Когда Вольховский однажды отказался надеть шинель, выходя на мороз, Кюхля пришёл в восторг.

— Да это подлинный Суворов! — воскликнул он.

С тех пор Володю Вольховского прозвали «Суворчиком». И никто не удивлялся, когда он садился на стул верхом, лицом к спинке.

— Это он учится сидеть на коне, — объяснял Кюхля, — и несомненно будет великим полководцем.

В «компанию» Жанно входил ещё Ваня Малиновский, сын директора.

Малиновский был старше всех лицейских — ему было уже шестнадцать лет. В Лицее его звали «казаком» за буйный нрав. Он постоянно состоял в ссоре то с Кюхлей, то с Дельвигом, то с Яковлевым. Получая плохую отметку, он усаживался, сердито хлопая доской конторки. В драки он вступал редко, но обижался мгновенно, даже если его случайно толкнули под локоть при разборке шинелей. Впрочем, мирился он так же быстро, как ссорился.

— Ты сегодня в ссоре с Кюхлей? — спрашивал его Жанно.

— С утра помирился, — отвечал Малиновский.

— А с Дельвигом?

— С Дельвигом? Я нынче с ним ещё не ссорился!

— Вот и не ссорься. А то к вечеру придётся вас мирить.

Малиновский начинал смеяться:

— Ах ты, Жанно! Да ты всем приятель!

— Ну, не всем… Но это скучно каждый день бешеных мирить!

Жанно и в самом деле никогда ни с кем не ссорился. Да с ним и поссориться было трудно. Он всегда был спокоен и рассудителен. В бурном лицейском обществе на этого плечистого, крепкого, ясноглазого мальчика смотрели как на судью. Даже неугомонный Кюхля затихал в его присутствии.

— Пущин со всеми в дружбе, — замечал Малиновский.

— Пущин вполне порядочный человек, — подтверждал Дельвиг.

— Жанно — прелесть, — добавлял Пушкин.

Ежедневно после чая в большой зал медлительной, тяжёлой походкой входил директор Малиновский. Гомон утихал, мальчики собирались вокруг директора. Сначала лицейские боялись этого сутулого, насупленного человека. Потом они осмелели. Директор никогда не кричал и не сердился. Он выслушивал любого мальчика и отвечал ему тихо, глядя вдаль, как будто сам с собой беседовал.

— Россия ждёт вас, — говорил он. — Не балованные дети ей надобны, а люди сильные духом и мыслью. Присмотритесь к наукам, коим учат вас в сем заведении…

— Позвольте спросить, — выпалил Кюхельбекер, — являются ли поклоны частью наук?

Директор посмотрел на него внимательно.

— Я знаю ваше мнение о сем предмете, сударь, — сказал он, — но суть не в поклонах, а в том, чтоб, кланяясь ради вежливости, не становиться притом рабом. Ибо раб не может быть гражданином!

На следующий день Корф, посмеиваясь, сказал Кюхле:

— Гордись, директор назвал тебя «сударем»!

— И это всё, что ты заметил? — неожиданно вспыхнул Жанно.

— Я ещё заметил, что говорит он по-французски, как семинарист.

— Он и по-русски-то говорит мудрёно, — рассудительно ответил Жанно, — но суть слов его в том, что мы не должны быть рабами.

— Не понимаю, зачем нам об этом знать, — презрительно промолвил Корф, — уж мы, конечно, не рабы…

— Однако рабами владеем, — возразил Кюхля, — а это ведь почти одно и то же!

Корф, прищурившись, посмотрел сначала на Кюхлю, а потом на Жанно, фыркнул и отошёл в сторону.

— Спасибо, Пущин, за то, что поддержал меня, — горячо сказал Вильгельм, — ты преотличный малый!

…Так и жил Жанно в Лицее среди тридцати мальчиков. И постепенно перестал тосковать по дому. Он не жалел уже об играх, о книгах, о своей детской, о прогулках в Летнем саду.

Гуляя с лицейскими по аллеям Царского Села, под сводом засыпанных снегом ветвей, он увидел в небе комету. Пушкин посмотрел на неё и нахмурился.

— Говорят, это дурной знак, — сказал он.

— Кто знает? — отвечал Жанно. — А может быть, это знак надежды.

ГРОЗА ДВЕНАДЦАТОГО ГОДА

Настало лето. Те из лицейских, у кого родители жили в Царском Селе, находились в отпуске. Остальные оставались в Лицее и занимались повторением пройденного.

В будний день лицейские сидели в классе и с унылыми лицами бубнили наизусть по-латыни «исключения из второго склонения»: «Итер-тубер-вер-кадавер, цицер-пипер-эт-папавер»… В класс неслышными шагами вошёл Пилецкий и сделал знак Пущину.

— Дядюшка ваш ждёт вас в зале.

Дядя Рябинин ходил по залу, заложив руки за спину. Он едва поздоровался с племянником и сразу же заговорил не по-французски, как обычно, а по-русски:

— Дорогой Жанно, батюшка ваш поручил мне поведать вам новость чрезвычайную! Неприятель вступил в пределы наши!

— Наполеон? — воскликнул Жанно.

— Увы, Наполеон… Враг рода человеческого!

— Что же делать?!

— Вам спокойно и с надеждой оставаться в Лицее. Батюшка ваш назначен командовать флотом гребным на Неве. Более ездить сюда я не буду, ибо сам намереваюсь примкнуть к ополчению. Да благословит вас бог, и прощайте! Да… Скажите Пушкину, что видел я на Невском проспекте дядю его Василия Львовича, каковой также шлёт благословение племяннику и просит его в сей грозный час не расставаться с музами.

— Это стихи сочинять? — удивился Жанно.

— Кажись, так, — сказал дядя Рябинин. Он поцеловал Жанно в лоб и уехал.

Жанно не успел вернуться в класс, как вдали заиграла труба и донёсся топот копыт. По улице соседней Софии проскакал рысью гусарский эскадрон.

Жанно вернулся в класс и шёпотом передал Пушкину новости. Пушкин побледнел и поднял брови.

— Не расставаться с музами? Когда отечеству грозит опасность?

Жанно не успел ответить. Пилецкий поднялся на кафедру и, не сказав ни слова о войне, объявил молитву за царя. Лицеисты встали и с недоуменными лицами прослушали молитву.

Вечером в большом зале царский манифест о войне прочитал сам директор. Затем он сказал несколько слов о том, как терпеливо и достойно должны вести себя лицейские юноши во время войны.

Наполеон шёл на Москву.

Родственники теперь приезжали в Лицей редко. К Кюхле явился его двоюродный брат — офицер. Он был в походной форме и пробыл всего полчаса — его полк уходил на войну. После его отъезда Кюхля вывесил в своей комнате портрет командующего генерала Барклая, который приходился ему дальним родственником. К Пущину дважды приезжала тётка.

К Пушкину никто не приезжал.

По воскресеньям в большом зале Кошанский читал известия о войне. Запинаясь, произносил он непривычные названия белорусских городков: Минск, Витебск, Бобруйск… По приказанию Кошанского Федя Матюшкин находил и отмечал эти места на карте.

Иногда Кошанского заменял Куницын. Лицо у него было ещё более нервным, чем в прошлом году, углы рта дёргались. Он рассказывал про войну, не глядя на карту.

— Каждый из нас, господа, незримо присутствует духом на полях сражений, — говорил он, — ибо у кого из нас нет родичей в войске?..

— У меня кузен в армии, — гордо объявил Кюхельбекер.

Кругом раздались голоса: у кого были на войне братья, у кого отцы, у кого дяди. Один Пушкин потупился — у него не было в войсках ни одного близкого родственника.

Куницын это заметил.

— Не о родственниках говорю я, — сказал он, — а обо всём народе русском. Ибо народ сей есть подлинный герой! Подобно древним римлянам, даст он скорее руку себе отрубить, чем покорится завоевателю. Не печальтесь, Пушкин, а гордитесь тем, что и вы к сему народу принадлежите!

Однажды лицейским разрешили выйти на дорогу, по которой шагали на войну гвардейские полки. Пилецкий отказался идти. Он считал, что это нарушает лицейский порядок. Однако директор позволил выйти под начальством Чирикандуса.

Лицейские собрались кучкой на холме. Внизу, у самой дороги, стояли жители Софии. Там был и Панька.

Панька находился там недаром: шёл полк, в котором служил брат Николай.

Сначала послышалась дробь барабанов. Потом показалось облако пыли. Прошли барабанщики, за ними заблестели штыки.

Гвардия выглядела совсем не так, как на параде, — сапоги были не чищены, за плечами ранцы и скатанные шинели. Шли походным шагом, не очень соблюдая равнение.

Среди жителей Софии послышался говор. Женщины заплакали. Панька видел, как прошёл Николай. Усы его побелели от пыли. Он помахал Паньке рукой и скрылся.

Лицейские махали фуражками и кричали «ура!». Громче всех кричал Кюхля. Жанно обернулся и увидел, как Панька с отцом уводят с дороги рыдающую женщину — это была Панькина мать.

Панька посмотрел на Жанно, но не снял картуза, как обычно. Жанно покачал головой.

— Жаль, что мы ещё не можем быть военными, — сказал Малиновский.

— Не можем? — переспросил Жанно. — Отчего же? Мы можем быть вестовыми или посыльными.

— Ты думаешь, Жанно? Ведь для этого надобно уметь верхом ездить?

Жанно не отвечал.

Кошанский продолжал читать новости. Армия отступала.

— Что же твой родственник Барклай? — говорил Малиновский, обращаясь к Кюхле.

— О! Что ты хочешь этим сказать?

— Ничего, — отвечал Малиновский.

— О! Я понимаю! Ты думаешь, что Барклай изменник! Я готов дать тебе удовлетворение!

— В военное время дуэли запрещены, — сказал Малиновский, — а я просто тебя поколочу!

— Невежа и глупец!

— Хватит вам, оба вы ослы! — в сердцах крикнул Жанно.

Кюхля вдруг простонал и убежал в свою комнату. Когда Дельвиг постучался к нему перед ужином, оказалось, что Кюхля лежит на кровати и плачет, а клочки разорванного портрета Барклая валяются на полу.

Назад Дальше