Повести - Рубинштейн Лев Владимирович 19 стр.


— Не могу изъяснить, — добавил он, — сколь вреден и возмутителен сей поступок в среде юношества благородного. Мысль моя отказывается поверить, что потомки знатнейших фамилий распивали спиртные напитки и шумели по образу грубого простонародья! Конференция Лицея справедливо постановила: зачинщикам две недели при утренней и вечерней молитве стоять на коленях, за столом занимать последние места, а имена их да будут занесены в чёрную книгу.

— Я на всё согласен, — сказал Жанно Пушкину после отъезда министра. — Но знаешь ли ты, что дядька Фома уволен?

Пушкин потемнел.

— Виноваты мы, — сказал он.

— И я так думаю. Соберём все деньги, которые из дому нам посылают, и отдадим Фоме. У него детей шесть человек.

Так и сделали.

Обезьяна-Яковлев после этого пустил в ход новые строчки «национальных песен».

Ребята напилися ромом,

За то Фому прогнали с громом…

Пушкин заболел. Доктор Пешель определил, что у него «фебрис», по-русски — «трясучка».

— Горячка, — поправил его Илличевский.

У Пушкина была высокая температура. Он лежал в госпитале на втором этаже, жевал лакрицу, глотал лавровишневые капли и по ночам бредил.

Сначала не пускали к нему никого. Но дней через десять стали пускать по одному, по двое. Сходили в госпиталь Горчаков, Дельвиг, Кюхельбекер. Жанно побывал с Кюхельбекером, но Пушкин был ещё слаб, а Вильгельм не дал никому слова сказать и читал битый час свои стихи, пока больной не заснул. Наконец Пушкин прислал приглашение всем и велел передать, что будет читать новую поэму, которая всех касается.

После вечернего чая лицеисты пошли в госпиталь вместе с Чирикандусом. Пушкин сидел на кровати, поджав ноги калачиком. Лицо у него было загадочное.

— Я передумал, — объявил он, — поэма ещё не готова!

Раздался негодующий хор, и больше всех волновался Кюхля.

— Коли так, не стоило и звать, — говорил он, — у тебя, Александр, вечно на уме путаница! Не желаешь поэму читать, так я свои стихи прочту…

Шум усилился. Дельвиг заявил, что если стихи будет читать Кюхля, то дело затянется до утра. Пушкин с удовольствием поглядывал на всех и помалкивал. Наконец он вытащил из-под подушки исписанный лист, опёрся локтем о столик и стал читать так, как читал всегда, — с усмешкой, едва раскрывая рот, останавливаясь и поправляясь, как будто читал не стихи, а письмо домашним.

Поэма называлась «Пирующие студенты».

Друзья, досужный час настал,

Всё тихо, всё в покое…

— Да это Жуковский! — воскликнул Вильгельм. — «На поле бранном тишина, огни между шатрами»…[21]

— Вильгельм, — в сердцах сказал Пушкин, — ежели ты подражаешь Гомеру, значит ли это, что ты Гомер?

— Он более, чем Гомер, — не удержался Илличевский, — он успешный подражатель всей древней поэзии…

— Хватит! — крикнул Пушкин, хлопнув листом по столу. — Никому я не подражаю! Прошу слушать да понимать!

И он продолжал спокойно читать.

Чем дальше он читал, тем больше посмеивались слушатели. Не все были названы по имени, но в каждой строфе угадывался знакомый.

Про Дельвига было сказано: «Дай руку, Дельвиг, что ты спишь? Проснись, ленивец сонный»…

Далее Жанно услышал:

Товарищ милый, друг прямой,

Тряхнём рукою руку…

— Это ты, — шепнул ему Малиновский.

— Да я ли?

Не в первый раз мы вместе пьём,

Нередко и бранимся,

Но чашу дружества нальём

И тотчас помиримся…

— Да, точно я, — сказал Жанно.

Далее было сказано и про Яковлева, и про Малиновского. Кюхельбекер слушал внимательно, приложив ладонь к уху.

— Братцы, не шумите, — говорил он. — Вот истинная поэзия!

Пушкин подошёл к концу:

Писатель, за свои грехи,

Ты с виду всех трезвее.

Вильгельм, прочти свои стихи,

Чтоб мне заснуть скорее.

Раздался хохот, шум и гром. «Тьфу!» — искренне произнёс Кюхля, но докончить ему не дали, потому что лицейские атаковали бедного Вильгельма, опрокинули его на кровать и стали тормошить. Над этим адом возвышался Пушкин в ночной рубашке. Он размахивал бумагой, а позади него хлопотал Чирикандус, которому не скоро удалось установить порядок.

— Да ну вас совсем, братцы, — сказал Кюхля, еле отдышавшись, — вы не студенты, а форменные скоты!

С тех пор лицейские стали называть друг друга «скотобратцами».

Исключение было сделано только для одного Мясоедова-Мясожорова, который получил звание «ослобратца».

Пушкин скоро выздоровел. Но теперь было не до пиров. В начале 1815 года предстоял экзамен.

Илличевский по секрету сообщил известие: на экзамене будет сам великий поэт Гаврила Романович Державин.

ПРЕКРАСНЫЙ ЦАРСКОСЕЛЬСКИЙ САД

Панька скучал.

Среди мальчишек Царского Села он считался слишком учёным, и с ним не очень-то охотно водили компанию. Отец его был человек суровый. Он не позволял сыну бегать с сыновьями дворцовых конюхов, поваров и лакеев.

— Что они знают? — говорил он. — Только спину гнуть! Мы не простые слуги, мы умельцы.

И в самом деле, в дворцовом управлении садов и парков, которым заведовал генерал Захаржевский, отец Паньки считался садовником не хуже выписанных из-за границы француза и англичанина.

Француз добивался стройности и «регулярности» — проводил аллеи по линейке, подстригал деревья в виде шаров и пирамид и ставил фонтаны шеренгами, как строй конной гвардии. Англичанин, наоборот, сажал густые рощи с путаными тропинками, пускал через них ручейки с водопадами и растил на лужайках высокую траву, «как надлежит в нерегулярной природе».

Генерал Захаржевский во всём старался угодить императору. Но у императора вкус был изменчивый — то ему нравился «регулярный» строй деревьев и статуй, то «нерегулярные» рощицы и ручьи. Вообще император был человек избалованный и капризный.

— Не наше дело рассуждать, — грустно говорил Панькин отец, — нынче так сажай, завтра этак. Его высочество Михаил Павлович давеча хлыстом розовые кусты посекли. Стало быть, царский брат изволили быть во гневе…

Панькин отец гордился своими розами, особенно махровыми, которые приятно пахнут ранней весной. Но розы были не в моде. В моде были нарциссы и лилии, которые тогда называли «лилеями». Оранжерейные «лилеи» часто требовали к царскому столу зимой.

Отец обучал Паньку своему ремеслу. Но Панька и тут скучал. Он не хотел быть садовником.

Брат Николай вернулся из похода невредимым. Он рассказывал про то, как живут немцы и французы и Как победоносная российская армия освободила их от Наполеона, которого Николай называл «тираном».

Слово «тиран» Николай слышал от господ офицеров и знал, что «тиран» — это царь бессовестный.

Много вёрст прошагал Николай с солдатским ранцем на спине. Видел он зелёные поля и голубые реки, разрушенные города и сожжённые сёла, слышал гром пушек и грохот залпов и мог по звуку угадать, куда упадёт ядро. Видел он и плачущих вдов, и смеющихся девушек, которые бросали цветы под ноги освободителям. Паньке хотелось всё это повидать, но судьба его складывалась совсем по-другому — сажать кусты и цветы и снимать шапку перед гуляющими придворными.

В Царском Селе прогулки были особым искусством. Гуляя под сенью громадных лип, на каждом шагу можно было увидеть генералов и сановников, а то и услышать в аллее звонкий лай маленькой собачки, с которой ходил на прогулку император.

Зимой гуляющих было меньше. Среди расчищенных белых аллей мелькали синие шинели и слышался смех и гомон лицейских.

Паньке перед лицейскими шапку снимать не требовалось. Сами они были простые и весёлые — совсем не под стать Царскому Селу.

Особенно подружился Панька с Пущиным и Матюшкиным. Пушкин был раздражителен и резковат. Горчаков, Корф и Илличевский вообще слуг не замечали. Кюхельбекер замечал, но разговаривал непонятными словами и даже пытался читать Паньке мудрёные стихи.

Матюшкин, завидев Паньку, радостно улыбался. Интерес к Паньке появился у него с тех пор, как Панька осенью пускал по пруду деревянный кораблик.

Кораблик был сделан из выдолбленной сосновой чурки. Посередине торчала мачта, а на ней был натянут парус из летней портянки. Корабль с надутым парусом устремился по пруду, а Панька затаив дыхание следил за тем, доплывёт ли он до другого берега или остановится в середине пруда.

Кораблик доплыл. «Есть!» — весело воскликнул Панька и тут только заметил, что на пристани, склонив голову набок, стоит маленький Матюшкин.

— Здорово! — восхищённо произнёс Матюшкин. — А я думал, зюйд-вест ослабнет…

— Что такое зюйд-вест, ваше благородие?

— Юго-западный ветер.

— Разве нынче юго-западный ветер?

— Компаса не знаешь! Уже третий день ветер с юго-запада. Твой корабль шёл бейдевиндом. Не понимаешь? Бейдевинд — это когда ветер дует кораблю в борт.

— Откудова вы таковые морские слова знаете, ваше благородие?

— Я ведь после Лицея буду служить на флоте.

Маленький Матюшкин сразу словно вдвое выше стал в глазах Паньки.

— И пойду в кругосветное плавание, — задумчиво добавил Матюшкин.

— Да разве вас возьмут, ваше благородие?

— Не знаю, — улыбаясь, сказал Матюшкин, — буду стараться. Ныне российские корабли далеко ходят. Капитан-лейтенант Головнин собирается вокруг Южной Америки в Камчатку.

У Паньки даже дух захватило от таких слов. Он не знал, где находится Южная Америка, но понимал, что перед всем этим его кораблик на пруду — просто сущая ерунда!

Панька раньше думал, что барчуки способны только развлекаться да стихи сочинять. Особенное презрение к лицейским он почувствовал после того, как они подвели его и не сумели сбежать на войну. Но тут, оказывается, есть забавные ребята!

А как они играют в лапту!

Лицейские играли на лужайке, где раньше было розовое поле. Там при покойной царице разводили розы, но потом велели сажать их на другом месте, где царь гуляет. Бывшее розовое поле заросло травой.

Лицейские разделились на две «артели» (команды). Начальником одной артели был Пущин. Другой артелью руководил известный силач граф Броглио.

Броглио могучим ударом толстой палки посылал мяч в воздух. Пока мяч летел, полагалось ребятам Броглио добежать до другого края поля. Артель Пущина «водила», то есть старалась словить мяч или схватить бегущих и «запятнать» их. На поле шла отчаянная суетня. Ребята Броглио побеждали, потому что бегали ловко и сбивали с толку противников. У Пущина были игроки нетерпеливые — они бросались вперёд толпой и мешали друг другу, а когда приходил их черёд посылать мяч, били слабо и низко. Броглио перехватывал мяч на лету.

Панька стоял сбоку, подперев щёку кулаком, и смотрел, как пущинские игроки проигрывали игру за игрой.

— Эх, ваше благородие, — сказал в перерыве Панька Пущину, — как мяч-то бросаете? Его надо вверх поддавать, чем повыше. Дозвольте мне попробовать.

— Тебе? — удивлённо спросил Пущин. — Ты умеешь играть в лапту?

— Да я с молодых лет, — важно сказал Панька и взялся за палку. Мяч взмыл у него над верхушками лип и плавно начал спускаться на поле.

— Ого! — восхитился Пущин. — За это время весь парк обежишь! Господа, вот кто будет у нас водить! Панька!

— Гм, — не спеша промолвил Корф. — Откуда этот господин?

— Это сын садовника.

— Не знаю, уместно ли брать слуг в лицейскую игру, — проговорил Корф по-французски. — Кто-нибудь из гуляющих может заметить…

— Лапта есть российская народная игра, — отозвался Пущин, — и нет причин отказываться от хорошего игрока. Вам угодно, чтобы Броглио нас постоянно бил?

— Да согласится ли Броглио?

Броглио согласился, посмеиваясь. Но на второй игре его «артель» была бита. Третью игру он выиграл, четвёртую проиграл.

— Господа, этот курносый отлично бьёт, — сказал он, отдуваясь. — А ну-ка, давай мы с тобой померимся, кто дальше пошлёт. Становись!

Состязание продолжалось долго.

Броглио из тридцати ударов проиграл девятнадцать и, в конце концов, загнал мяч в пруд.

— Послушай, ты, иди в нашу артель, — выпалил он.

— Несправедливо будет, ваше благородие, — отвечал Панька, вытирая рукавом пот со лба. — Игроки должны жребий метать, кому куда идти на каждую игру. А то выходит, одни всегда посильней, другие всегда послабей — да таково играть скучно!

Кинули жребий, и Панька попал в «артель» Броглио. Но сам Броглио попал в артель Пущина, и Панька стал начальником «артели». Броглио и Пущин проиграли.

— Фу, чёрт возьми, да он мастер! — сказал Броглио, хлопая Паньку по спине. — Приходи ещё играть, мон шер. Как тебя звать?

— Панька, ваше благородие.

— Ты молодец, Панька!

Игра кончилась.

— Ты дело знаешь, профессор, — сказал Пущин Паньке, — а ещё что умеешь?

— Плавать умею. В свайку умею. В бабки умею. Прыгать умею… — Панька сморщился и со вздохом закончил: — Цветы сажать умею. Розы дамасские, центифольные, французские, чайные, белые, полиантовые багрянцевые и вьюны. Также лилеи. Лилеям есть семь сортов…

Пущин поднял брови.

— Читать умеешь, профессор?

— Никак нет, ваше благородие, нам не положено.

— Это почему же?

— Которые из крестьянов, тем читать не положено.

— Что за ересь? — раздражённо сказал Пущин. — Ты не барский мужик, а дворцовый служитель. Я тебя научу.

— Их высокопревосходительство господин генерал Захаржевский будут сердиться.

— Чушь! Он и не узнает!

Учение, однако, на лад не пошло. Гувернёры косо посматривали на Паньку, и видеться с Пущиным он мог только по секрету, в зарослях, возле «кухни-руины». Наступила зима, а Панька едва выучил азбуку и еле разбирал слова по складам.

Пущин больше на свидания не приходил. Он готовился к экзамену и по целым дням переводил с латыни про Галлию, разделённую на три части. Лицейские приуныли и даже на прогулках молчали и в снежки не играли.

Экзамен состоялся после Нового года. За два дня до экзамена похудевший Пущин шепнул Паньке на ходу:

— Послезавтра с утра приходи, профессор, к дверям большого зала с лицейской стороны. Гости пойдут через парадный вход и тебя не увидят. Пушкин будет стихи читать Державину.

— А коли увидят?

— Ничего. Инспектор разрешил дверь не запирать. Только не входи в зал, а смотри в щёлку.

Панька пришёл поздно. Сторож не хотел пускать его на чёрную лестницу, по которой истопники носили дрова, но Панька сказал, что инспектор разрешил, и его пустили. У дверей большого зала толпились дядьки, все разодетые, припомаженные, в начищенных сапогах.

Панька заглянул в щёлку. У него зарябило в глазах от сияния золотых эполет, шнуров и вензелей. Зал был наполнен гостями, родителями и родственниками. За столом сидели лицейские начальники и профессора в парадных фраках. Лицеисты стеной стояли вдоль окон, все в мундирах, белых панталонах и ботфортах. Лица у них были торжественные и отчаянные.

Спрашивали Пушкина. Поэт стоял перед экзаменатором Галичем, закинув назад растрёпанную голову, и блуждал глазами по потолку и стенам. Видно было, что он страдает.

— Определите, — говорил рыхлый Галич мурлыкающим голосом, — определите, пожалуйста, каковы суть главные качества писателя?

— Главное качество писателя, — отвечал Пушкин, — есть скрытый гений, который проявляет себя в общении с музами неожиданном и высоком… Закона же тут вовсе никакого нет.

Галич торопливо затряс головой.

— Так, так, верно! Но вы забыли, господин Пушкин, ещё одно качество — чувствительность, — сказал он, — чувствительность, которая одна только имеет силу приводить нас в умиление!

Назад Дальше