Так вот, я возвращаюсь – оказывается, не просто видеть то, что мы видим. И поэтому, когда я говорю: прустовская мания – реализовать себя, то она у Пруста почти тождественна другой фразе, которая тоже очень часто повторяется на всем протяжении романа, и вы не сразу уловите, почему эти фразы могут быть тождественными. Я сейчас их произнесу. Значит, первая: реализовать себя. А вторая фраза следующая; она звучит примерно так (Пруст ее повторяет в разных сочетаниях, но смысл примерно один и тот же всегда): обязанность писателя – возьмем в этой формуле – реализовать впечатление[23]. Ну какая может быть связь между «реализацией себя», которой мы придаем общий смысл (скажем, стать человеком, стать взрослым и т д.), и «реализацией впечатления»? А это совпадает в том, что я буду называть реальностью. Пруст говорил, что единственная настоящая философия – это та, которая состоит «в восстановлении или в узнавании того, что есть на самом деле»[24]. То есть философия не есть какое-то учение или ученое книжное занятие, а есть часть нашей жизни, потому что если философией называется наша способность установить, что есть на самом деле, в том числе в наших чувствах, то, следовательно, философия есть элемент того, какими будут наши чувства или состояния после того, как мы установили, что они значат на самом деле. Реализовали себя – реализовали впечатление. Скажем, с точки зрения Пруста и с нашей тоже, – я буду все время это совмещать, потому что моя задача показать, что то, что говорит Пруст, это то, что могли бы сказать и мы, если бы подумали. Просто он подумал немножко раньше и целую книгу написал, а мы думаем немножко позже. Но мы можем воспользоваться этим духовным инструментом, чтобы заглянуть посредством этого оптического инструмента в свою собственную душу и в свой собственный опыт. Значит, Сен-Лу, имея впечатление о Рахиль, с точки зрения Пруста, не реализовал впечатления. Не раскрыл его, в том числе не прошел в то далекое, из которого Рахиль видна так, как она видна, то есть как самая прекрасная женщина на свете. Не реализовав впечатления, он не реализовал и себя в своих чувствах. Он оказался – чем? Марионеткой совершенно случайной ситуации. Рабом своих собственных состояний. А всякая философия, как и всякая мысль, есть дело свободного человека. В том числе свободного от привидений, которые вырастают из твоей собственной души. Поэтому философы считают, что человек, человеческое существо свободно в абсолютном смысле слова. Почему? Потому что если оно зависимо или является рабом, то только – рабом своих собственных привидений, которые выросли из его собственной души. Это не мир делает его рабом – по отношению к миру человек свободен абсолютно, – корни его рабства уходят в него самого. Корни рабства Сен-Лу (в данном случае рабство – это то же самое, что не реализовать себя) уходят в его неспособность реализовать свое собственное впечатление, разобраться в том, что же он чувствует на самом деле. Можно ли приписать испытанное им чувство качествам Рахиль – что она такова в абсолютном смысле, что своими достоинствами не может не вызывать любви к ней, или не такова. Вся философия Пруста состоит в том, чтобы доказать, что такого быть не может. Нет таких качеств людей, из которых вытекали бы наши к ним (к этим людям) отношения. Ведь любая женщина заменима как минимум тысячами других как объект любви. И, чтобы поставить вас на путь смысла, я напомню одну фразу Аристотеля. В свое время он очень хорошо сказал, что причина, почему мы любим, гораздо важнее объекта любви. Он имел в виду, что, любя человека, мы любим в действительности нечто другое, не совпадающее с качествами этого человека. И, следовательно, наоборот: из качеств того, кого мы любим, невыводимо наше состояние. Оно не ими рождено. Если бы это было иначе, то мир был бы совершенно непонятен. Ведь нет никакой логики в том (если призадуматься), что если какой-то человек A обладает свойствами B, то у меня – человека C – должно быть состояние любви к нему. Просто потому, что я могу любить человека A, а вы его не любите, хотя он обладает теми же качествами, и т д.
Значит, я повторяю снова, поворачивая, разъясняя, слово «реализация». Реализация себя, или – прихождение к себе. Это можно сформулировать и в виде другого, тоже очень интересного, кстати, вопроса, который, возможно, вам покажется банальным. Вопрос звучит так: вся тема романа Пруста состоит в том, как мы вообще вырастаем, и вырастаем ли вообще. То есть становимся ли мы вообще взрослыми, или мужчинами. Здесь, кажется, преимущественно женское общество, но я уже в прошлый раз употреблял термин «мужчина» в смысле человеческой доблести и позволю себе применять дальше. Для Пруста, как я уже сказал, главная проблема – вырасти, стать мужчиной. И эта проблема сводится к тому, обижаемся мы на мир или не обижаемся. Ведь что значит не быть взрослым, не быть мужчиной? Считать, что мир «центрирован» на нас, создан для того, чтобы нас или обижать, или гладить по головке. Вы знаете прекрасно, что детская психология и состоит в этом эгоцентризме, когда ребенок воображает себя центром мира в том смысле, что все, что в мире происходит, происходит для того, чтобы или доставить ему удовольствие, или обидеть его. И все события имеют для него, так сказать, знаковую природу, все они что-то означают по отношению к нему. Поэтому мы и говорим (хотя это тавтология): ребенок инфантилен. Ребенок есть ребенок. Ну а когда – взрослый? Оглянитесь вокруг себя и вы увидите общество, состояние – я бы сказал… дебильных переростков, которые так и остались в детском возрасте, которые воспринимают весь окружающий мир как то, в чем что-то происходит по отношению к ним. Не само по себе. Даже цветок в мире, с точки зрения ребенка, не растет сам по себе – как автномное явление жизни. Или – вокруг темно и копошатся демоны, которые окружают их светлый остров, – конспирации, заговоры, намерения по отношению к ним. Первый же философский акт вырастания состоит в следующем – кстати, я сейчас вспомнил фразу, которую в свое время сказал Людвиг Витгенштейн: мир не имеет по отношению к нам никаких намерений. Это – взрослая точка зрения. А ведь взрослые могут вести себя по-детски – вспомните, что один персидский царь, которому было угодно завоевать Грецию, отправил флотилию в Грецию, а в это время разбушевалось море и потопило всю его флотилию. И он приказал высечь море. Смешной акт. А подумайте о себе, сколько раз мы высекаем море, или высекаем мир, потому что нам кажется, что у мира были по отношению к нам намерения – как у моря по отношению к Ксерксу.
Вот эту тему «вырастания – невырастания» мы потом увидим в существенных деталях – скажем, маленькая сценка из прустовского текста, которая кажется совершенно, ну, как французы называют – anodin, пресной, без значения. И мы не видим, а видеть надо, хотя бы потому, что Пруст для этого и написал этот текст. Сцена в отеле: мальчик, привыкший жить все время дома, под крылышком у матери, оказывается в отеле, и он не может заснуть, потому что все вещи – шкаф, кровать, окно – на него наступают, они его давят своим присутствием, они ему кажутся живыми и злонамеренными по отношению к нему. И за этим стоит целая философия, а я помечу два пункта. Первое, что я хочу сказать: мы имеем дело с таким человеком, который проделал труд мысли, а изложенный текст – это история мысли и, кстати, славная, хорошая французская традиция. В свое время еще один великий философ, по имени Декарт, написал ученое «Рассуждение о методе», оно так и называется, но оно писалось, и Декарт сам об этом говорил, как «история моей мысли»[25]. Или история воспитания чувств, если угодно. Или роман «Воспитание чувств» – роман реализации себя, прохождения пути, который записан как живой опыт. В данном случае – живой опыт мысли. Так вот – реализовать впечатление. Для Пруста это означает, что впечатление имеет смысл описывать, если ты берешь его как знак какого-то скрытого и глубокого закона, стоящего за этим впечатлением. В том числе и то, как мы реализуем себя, с точки зрения Пруста. Вот я испытываю какое-то неудобство в комнате. И если я ребенок, то, конечно, считаю, – потому что шкаф плохой. А Пруст, который хочет вырасти, находит правильный путь для вырастания – какой? Взять это состояние не как неудобство, раздраженность, что легко приписать качествам объекта. Так же как любовь – я могу плохому шкафу приписать то, что я не могу спать в комнате, где он стоит, – так же как качествам женщины, которую я люблю, могу приписать то, что я ее люблю. Это одинаковые состояния. И, более того, фактически, сказав то, что сказал, я сформулировал задачу литературную. Прусту было бы скучно ощущения, которые мы испытываем, состояния, в которых мы находимся, описывать как предмет литературного труда, если это описание не имеет задачи, совпадающей с жизнестроительной задачей. Если не ставится задача установить скрытый смысл того, что я испытываю. Или закон, связанный у Пруста с пониманием, с разгадкой им природы времени и природы того, что я назвал трудом жизни. И второе – связанное с темой закона: если есть впечатление (то, которое мы должны реализовать), то реализация впечатления означает установление скрытого закона (а он всегда скрытый). Точно так же, как то, что нас притягивает в человеке и называется любовью, скрывает какой-то закон. То, что на нас давит как шкаф, скрывает какой-то закон, и тогда это описание имеет смысл. То есть оно интересно и как литературное описание, и как элемент прохождения пути. Спасение, или освобождение. Ведь вы знаете, что если человек так зависит от шкафа, то он, конечно, несвободен. А быть свободным неплохо…
Значит, у Пруста устойчиво повторяется, если говорить только о терминах, слово «закон» (вы это в десятках вариаций услышите), он даже в суждениях о других поэтах и писателях интересовался только этой темой. Закон – насколько другой открыл какие-либо законы психологической жизни. Скажем, о Нервале он говорил (Жерар де Нерваль – романтический поэт XIX века, Пруст очень любил этого поэта наряду с Бодлером); «…я могу, по меньшей мере, назвать шесть законов, которые Нерваль установил»[26]. Под «законами» Пруст, конечно, имел в виду скрытый смысл или скрытый механизм того, что на поверхности я испытываю в виде любви, раздражения, восторга, радости и т д. В том числе радость имеет смысл только тогда – почему я радуюсь? – если я могу какой-то скрытый смысл за этим увидеть, установить. И второе, что так же устойчиво повторяется, оно покажется вам странным, это – тема или слово «телескоп». (Кстати, то, что я хочу сказать, будет и для вас хорошим предупреждением для чтения прустовского текста. Я все время предполагаю совершившимся то, гарантий для совершения чего почти нет, потому что текст, хотя он и есть на две трети в русском переводе, вам недоступен, поскольку в книжном магазине вы его купить не можете.) Итак, следующее предупреждение. Со дня выхода романа по сегодняшний день продолжается традиция, в которой Пруст рассматривается как мастер деталей. Вот если он испытывает какое-нибудь чувство, значит, он его детальнейшим образом описывает, настолько, что иногда описание может казаться скучным. Какое-то особое устройство взгляда, которое до малейших деталей видит то, что мы видим как бы крупно. И бедняга Пруст всю свою жизнь сражался с этим призраком, который возник перед ним и который тоже назывался Прустом. Живой, реальный Пруст сражался с призраком Пруста, который есть детальный писатель, или мастер деталей, тонкостей, нюансов и пр. Он говорил: да нет, никакими деталями я не занимаюсь. Никакие детали меня не интересуют. Меня интересует что-либо только в той мере, в какой за этим явлением стоит какой-то общий закон[27]. Более того, Пруст как раз в этом пункте произвел некоторую такую революцию, или поставил ту проблему, которая до сих пор является проблемой в литературной стилистике XX века. Я назвал бы ее проблемой – бессмысленной бесконечности описания. Дело в том, что описание само по себе не содержит критериев, которые диктовали бы нам, где остановиться в описании. Предмет можно описывать бесконечно. Это феномен бесконечности описания. И, более того, все предметы описываются произвольно. Всех литераторов XX века стала смущать фраза, которая в XIX и других веках казалась безобидной и само собой разумеющейся: «Маркиза вышла из дома в пять часов пополудни». Или в пять часов вечера. – Почему в пять часов? А почему не в шесть часов? Или, скажем, герой X вышел из дома и пошел по улице направо (это пример описания). Но почему, собственно, направо? С таким же успехом он мог пойти и налево. Кстати, если говорить о русской литературе, у Набокова появляется эта тема. Многие его тексты построены как такой литературный текст, внутри которого обыгрывается свойство построения литературного текста вообще. Он иронизирует над тем, как пишут; это как бы текст в квадрате, во второй степени. Текст о тексте. Ему было действительно смешно: почему, собственно говоря, я должен описывать, какой смысл в описании, что трамвай прошел слева направо, когда я вполне могу написать, поскольку это текст, а не реальное событие, что он пошел справа налево, или: герой пошел не налево, а направо. Какой смысл в этих описаниях? И более того, какой в них самих по себе критерий, что я должен поставить точку, что я исчерпал описание? Если я привел, скажем, десятую деталь, то всегда можно привести одиннадцатую, добавить к десятой, а к одиннадцатой добавить двенадцатую и т д. Все это не имеет смысла. Кстати, довольно интересная проблема, но слишком литературоведческая, а меня интересуют более близкие к экзистенции проблемы, или экзистенциальные проблемы (снова простите меня за редкий случай употребления мною специального философского термина). Вернусь к тому, что я хотел сказать. И Пруст в этих случаях говорит: «Да не детали я описываю, мой инструмент описания – не микроскоп, а телескоп»[28]. А что такое телескоп? Телескоп – это увидеть то, что есть на самом деле большое, крупное, но кажется маленьким, мелким. Например, в телескоп мы видим Солнце, оно ведь – не маленький кружочек величиной с монету на нашем небе, а громадная звезда, светило. А мы видим его маленьким. Таким же маленьким нам кажется… вот я ворочаюсь в постели и не могу заснуть в отеле, где вещи злобно на меня наступают, у них почти что человеческие очертания, враждебные, – это ведь мелочь, то есть как состояние – мелкое, но описывать его можно, только если ты смотришь на него в телескоп: видишь большое там, где другие видят малое. Мелочь, ерунду. И кстати, это совпадает вообще с тем, какова природа философского мышления. Философское мышление как таковое состоит в том, чтобы увидеть то, на что смотрят другие, но увидеть за этим нечто крупное, стоящее сзади. Поэтому, скажем, философии, так же как и такого рода литературному таланту, как у Пруста, философии нельзя учить. Вот, представьте себе, была бы школа, называемая школой шутовства… Ну чем шут отличается от человека? – в цирке и мы, и шут видим один и тот же предмет. Но он видит его, как видит шут. Он то же самое видит, что и мы, но видит за этим что-то другое. Но научить этому нельзя, только можно понять и усвоить. Значит – телескоп. Инструмент, который позволяет мне увидеть любые состояния как знак каких-то других состояний. В том числе то, как видит Сен-Лу Рахиль, – мелкое событие в жизни. Но за этим можно увидеть закон, как устроены мы сами: как устроена наша психологическая жизнь, как работает наш механизм сознания. Вот что называется телескопом. Это, конечно, особый дар, особое качество взгляда Пруста. Так же, как устройство шута, который в том же предмете, на который и мы смотрим, видит то, что он видит, и – вдруг мы смеемся, и неожиданно смеемся, потому что неожиданно увидеть крупное (как вы знаете, прежде всего неожиданность есть механизм смеха).
Мы установили в прошлый раз, что всякое явление, любое нечто должно иметь какой-то смысл, иначе оно «звук пустой» – не воспринимается. Теперь я выражусь более сложно, правда, но и более эффективно, поэтому это будет более понятно. Представьте себе, что мы имеем дело с двумя пространствами: пространство 1 и пространство 2. Пространство 1 – это пространство, в котором возможны человеческие события. Пространство 2 – это пространство, в котором человеческие события невозможны и не происходят. Второе пространство назовем безразличным. Скажем, Сен-Лу в театре (место, где он впервые видит Рахиль) смотрит на Рахиль. Рахиль – это физическое явление, то есть человеческое существо, обладающее определенными физическими качествами, которые можно видеть. Но взгляд Сен-Лу упал не на физический предмет, а на лицо, заполненное отражением высоких мечтаний. Мечтаний о прекрасном, с которым мы связываем театр и т д. Значит, это есть пространство 1, в котором возможно событие, в данном случае – волнение Сен-Лу: Рахиль для него не безразлична. Но «не безразлична», «не пустой звук» – потому что она увидена им в пространстве театра. И случилось в этом пространстве событие эмоциональной жизни Сен-Лу. Обратите внимание, что я не случайно употребляю термин «событие». Все то, что мы испытываем, есть события; они имеют свои ниточки, по которым они случаются или не случаются. Мы ведь даже волнуемся по законам событий. Мы ведь не всегда волнуемся. А волнение для человека довольно большая ценность, кстати говоря. И часто в ситуациях, когда мы по формальным критериям или предметным критериям должны были бы волноваться, мы холодны как камень. Равнодушны. За этим стоит какой-то закон. Это нельзя просто списать, тем более что от этого очень многое в нашей жизни зависит. Я опять предлагаю вам прустовский телескоп. За незначительным – что есть более незначительное, чем то, как мы волнуемся, когда волнуемся, почему и т д., а вот за фактом, что я не взволнован, можно увидеть действие законов, довольно интересных и значащих в нашей жизни. Я возвращаюсь к тому, что сказал: Сен-Лу – в пространстве событий, а Пруст – не в пространстве событий. То есть в данном случае Марсель – герой романа. (Не писатель, а герой романа, который совпадает частично с писателем, сейчас это не важно, назовем его Марселем; он фактически даже имени не имеет в романе.) Для Пруста – он видит Рахиль – не происходит никакого события. Ну, а если происходит событие, то совсем другого рода, связанное с тем, что он начинает думать о том, почему Сен-Лу волнуется и событийно видит Рахиль. Но для него самого Рахиль безразлична в пространстве, в том, которое мы называли безразличным. То есть Рахиль имеет там смысл только, как выражается Пруст, в смысле «общих значений»[29]. У всех у нас есть в этом безразличном пространстве – оно ведь не абсолютно безразлично, оно безразлично с точки зрения нашей проблемы – общие значения. Есть выражение лица (общечеловеческое в жизни), выражение глаз, красота или безобразие. Нечто, так сказать, имеющее смысл, но в смысле общих актов. Красота может быть и у A, и у B, и у C. Такое выражение лица может быть у одного человека, у третьего, четвертого, миллионного – все, что имеет значение в смысле общих актов, которые заданы словами. То есть описанием. Забегая вперед, я маленькую ниточку вам дам, которую сейчас не могу развернуть. Все эти явления безразличны, потому что они неиндивидуализированны. Они имеют значение в смысле общих законов или общих актов. За ними нет индивидов. А для Сен-Лу Рахиль уникальна. Ее лицо – носитель не каких-то общих событий в смысле значащих, общих актов, а каких-то совершенно уникальных, которые, кстати, мы называем словом «шарм». Шарм есть нечто, что присуще только индивиду и что невыразимо. То, чего нельзя воссоздать путем сочетания общих слов или общих значений. Как бы вы ни описывали, а описание всегда будет в общих словах, вы никогда не передадите шарма. Нужно почувствовать шарм. Значит, мы установили, что нечто не имеет значения само по себе – в смысле: «общее значение» не существует в пространстве событий. Это так же, как – и даже Пруст эту метафору приводит[30] – «пустое лицо» в кубистской живописи. Ведь не случайно в кубистской живописи вдруг появляется устойчивый образ, который проходит через очень многие произведения в XX веке: овал человеческого лица, не заполненный никакими чертами. Допустим, что для Марселя Рахиль – кубистический овал, не заполненный никакими чертами. Это уже, конечно, абстракция. Если на лицо женщины смотрит Марсель, который видит только общие значения, то он не видит лица, Для кубизма лицо не есть общее значение. Я, кажется, сложно выразился. Повторяю этот ход: живописец хочет нам сказать, что если мы видим лицо в общем смысле слова (ведь все носы, хотя они различаются, есть носы, как все глаза – глаза), то мы ничего не видим. Мы не видим лица, если это видим. То есть живопись – знак чего-то, чего мы не видим…