Но причины не только в этом.
Любое освоение исторических трагедий массовым сознанием базируется на распределении ролей между Добром и Злом и в отождествлении себя с одной из ролей. Легче всего отождествить себя с добром, то есть с невинной жертвой или, еще лучше, с героической борьбой против Зла. Кстати, именно поэтому у наших восточноевропейских соседей, от Украины до Польши и Прибалтики, нет таких тяжких проблем с освоением советского периода истории, как в России, — они идентифицируют себя с жертвами или борцами или с теми и другими одновременно. Другой вопрос, всегда ли это отождествление находится в согласии с историческим знанием, но мы не о знании говорим, а о памяти. Можно даже отождествить себя со Злом, как это сделали немцы (не без помощи со стороны), с тем, чтобы от этого Зла отмежеваться: «Да, это, к несчастью, были мы, но теперь мы не такие и никогда больше такими не будем».
А что делать нам, живущим в России?
В советском терроре крайне сложно разделить палачей и жертв. Например, секретари обкомов. В августе 37-го они все, как один, — члены «троек» и пачками подписывают расстрельные приговоры, а уже к ноябрю 38-го половина из них сама расстреляна.
В национальной и в особенности региональной памяти условные палачи, например, те же секретари обкомов 37-го года, остались отнюдь не одномерными злодеями: да, он подписывал документы о расстрелах, но он же организовывал строительство детских садиков и больниц и лично ходил по рабочим столовым снимать пробу с пищи, а дальнейшая его судьба и вовсе вызывает сочувствие.
И еще одно. В отличие от нацистов, которые в основном убивали чужих: поляков, русских, наконец, немецких евреев (тоже ведь не совсем своих). Мы же убивали, в основном своих, и сознание отказывается принимать этот факт.
В памяти о терроре мы не в состоянии распределить главные роли, не в состоянии расставить по местам местоимения «мы» и «они». Эта невозможность отчуждения Зла и является главным препятствием к формированию полноценной памяти о терроре. Она усугубляет ее травматический характер, становится одной из главных причин вытеснения ее на периферию исторической памяти.
Второе: на определенном уровне, на уровне личных воспоминаний — это уходящая память. Свидетели еще есть, но это последние свидетели, и они уходят, а вместе с ними уходит и память как личное воспоминание и личное переживание.
С этим вторым связано и третье.
На смену памяти-воспоминанию приходит память как набор коллективных образов прошлого, формируемых уже не личными и даже не семейными воспоминаниями, а различными социально-культурными механизмами. Не последним из этих механизмов является историческая политика, целенаправленные усилия политической элиты по формированию устраивающего ее образа прошлого. Такого рода усилия мы наблюдаем уже с 1990-х годов, когда политическая власть принялась искать обоснования собственной легитимности в прошлом. Но если власть ощущала дефицит легитимности, то население после распада СССР ощущало дефицит идентичности. При этом и власть, и население искали способ восполнить свои дефициты в образе Великой России, наследником которой является Россия нынешняя. Те образы «светлого прошлого», которые предлагались властью в 90-е годы — Столыпин, Петр Первый и так далее, — не были восприняты населением: слишком далеко и слишком мало связано с сегодняшним днем. Постепенно и подспудно концепция Великой России прирастала советским периодом, в частности сталинской эпохой.
Постъельцинское руководство страны уловило эту готовность к очередной реконструкции прошлого и в полной мере ее использовало. Я не хочу сказать, что власть 2000-х намеревалась реабилитировать Сталина. Она всего лишь хотела предложить своим согражданам идею великой страны, которая в любые эпохи остается великой и с честью выходит из всех испытаний. Образ счастливого и славного прошлого был нужен ей для консолидации населения, для восстановления непререкаемости авторитета государственной власти, для укрепления собственной «вертикали» и т. д. Но независимо от этих намерений на фоне вновь возникшей панорамы великой державы сегодня, как и прежде, «окруженной кольцом врагов», проступил усатый профиль великого вождя. Этот результат был неизбежным и закономерным.
Два образа эпохи Сталина вступили в жестко конкурентные отношения друг с другом: образ сталинизма, то есть образ преступного режима, на совести которого десятилетия государственного террора, и образ эпохи славных побед и великих свершений. И, конечно, в первую очередь образ главной победы — Победы в Великой Отечественной войне.
Четвертое: память о сталинизме и память о войне. Память о войне и стала той несущей конструкцией, на которой была переорганизована национальная самоидентификация. На эту тему много написано. Отмечу только одно: то, что сегодня называют памятью о войне, не вполне соответствует названию. Память о тяготах войны, о ее повседневности, о 41-м годе, о плене, эвакуации, о жертвах войны, эта память в хрущевскую эпоху была резко антисталинской. В то время она органично сплеталась с памятью о терроре. Сегодня память о войне подменена памятью о Победе. Подмена началась в середине 60-х. Одновременно с конца 60-х вновь оказалась — на целых 20 лет! — под запретом память о терроре. Завершилась же подмена только теперь, когда фронтовиков почти не осталось и корректировать коллективный стереотип личными воспоминаниями некому.
Память о Победе без памяти о цене Победы, конечно, не может быть антисталинской. И поэтому она плохо совмещается с памятью о терроре. Если сильно упростить, то этот конфликт памятей выглядит примерно так. Если государственный террор был преступлением, то кто преступник? Государство? Стоявший во главе его Сталин? Но ведь мы победили в войне с Абсолютным Злом — и, стало быть, мы были подданными не преступного режима, а великой страны, олицетворением всего доброго, что есть в мире? Именно под предводительством Сталина мы одолели Гитлера. Победа — это эпоха Сталина и террор — это эпоха Сталина. Примирить эти два образа прошлого невозможно, если только не вытеснить один из них или, по крайней мере, не внести в него серьезные коррективы.
Так и произошло — память о терроре отступила. Она не вовсе исчезла, но оказалась оттесненной на периферию массового сознания.
В этих обстоятельствах удивительно, что память о терроре вообще осталась хоть в каком-то виде, что она не превратилась в великое национальное табу, что она все-таки существует и развивается.
Первым, и самым наглядным, свидетельством памяти об исторических событиях являются памятники, посвященные этим событиям.
Еще один канал снабжения массового сознания историческими концепциями и образами — культура в наиболее массовых формах бытования, прежде всего телевидение. Телевизионные передачи, посвященные сталинской эпохе, довольно многочисленны и разнообразны, и гламурный просталинский китч вроде сериала «Сталин-life» конкурирует на равных с талантливыми и вполне добросовестными экранизациями Шаламова и Солженицына. Телезритель может выбирать предпочтительные для него способы прочтения эпохи. Увы, судя по всему, доля тех, кто выбирает «Сталин-life», растет, а тех, кто выбирает Шаламова, падает. Естественно, зритель, чье актуальное мировоззрение формируют антизападная риторика и бесконечные заклинания телевизионных политологов о великой стране, которая со всех сторон окружена врагами, а внутри подрывается «пятой колонной», не нуждается в подсказках, чтобы выбрать для себя тот образ прошлого, который лучше всего соответствует этому мировоззрению. И никакими Шаламовыми-Солженицыными его не собьешь.
Наконец, едва ли не самый важный институт конструирования коллективных представлений о прошлом — школьный курс истории. Здесь, а также в значительной части публицистических и документальных телепередач государственная историческая политика в отличие от многого, о чем говорилось выше, вполне активна. Ее характер, впрочем, заставляет задуматься над тем, что пассивность по отношению к исторической памяти не столь опасна, как использование истории в качестве инструмента политики.
В новых учебниках истории присутствует тема сталинизма как системного явления. Казалось бы, достижение. Но террор выступает там в качестве исторически детерминированного и безальтернативного инструмента решения государственных задач. Эта концепция не исключает сочувствия к жертвам Молоха истории, но категорически не допускает постановки вопроса о преступном характере террора и о субъекте этого преступления.
Это не результат установки на идеализацию Сталина. Это естественное побочное следствие решения совсем другой задачи — утверждения идеи заведомой правоты государственной власти. Власть выше любых нравственных и юридических оценок. Она неподсудна по определению, ибо руководствуется государственными интересами, которые выше интересов человека и общества, выше морали и права. Государство право всегда — по крайней мере, до тех пор, пока справляется со своими врагами. Эта мысль пронизывает новые учебные пособия от начала и до конца, а не только там, где речь идет о репрессиях.
Итого: как видно из всего сказанного выше, мы можем говорить о памяти раздробленной, фрагментарной, уходящей, вытесненной на периферию массового сознания. Носителей памяти о сталинизме в том смысле, который мы вкладываем в эти слова, сегодня очевидное меньшинство. Остается ли еще у этой памяти шанс стать общенациональной, какие знания и какие ценности должны быть для этого усвоены массовым сознанием, что здесь надо делать — это предмет отдельного разговора. Ясно, что необходимы совместные усилия и общества, и государства.
Глава семнадцатая
КОГДА БУДЕТ ПОХОРОНЕН ПОСЛЕДНИЙ СОЛДАТ?
Неоконченная война
Поначалу познакомим читателя с официальными данными о потерях Красной Армии в Великой Отечественной войне.
Общие безвозвратные потери Советских Вооруженных Сил составили 11 000 444 100 человек. При определении демографических потерь военнослужащих число безвозвратных потерь списочного состава уменьшено на количество оказавшихся живыми после войны — 1 836 000 человек, вернувшихся из плена — 939 700 человек, вторично призванных на освобожденной территории, ранее числившихся пропавшими без вести. Таким образом, потери армии определены в 8 668 400 человек.
Большую часть занимают без вести пропавшие. По документам — 5 059 000 пропало без вести. Не все они попали в плен. Результаты исследования архивных документов немецкого военного командования подтверждают, что около 450 500 000 военнослужащих из этого числа — погибли, остались на оккупированной территории, попали к партизанам, а 4 599 000 оказались в немецком плену, из которых только 1 836 000 вернулись после войны на родину. Остальные погибли, а около 200 000 эмигрировали».[118]
Войну закончили 12,5 миллиона солдат и офицеров. К 64-й годовщине Победы, в 2009 году, в живых осталось всего 900 000 — по всем республикам бывшего Советского Союза. Из них 450 000 проживает в России. В Москве — находится 274 000 ветеранов. Но среди них лишь 47 000 бывших фронтовиков. О чем свидетельствуют приведенные цифры? С каждым годом уменьшается количество фронтовиков. К 70-летию Победы в России их останется, к сожалению, совсем мало. А кто же остальные, так называемые ветераны, которые не вошли в 47 000 бывших фронтовиков? Мне было странно видеть 9 мая в телепередаче о военном параде в Омске далеко не пожилых людей, идущих в колонне ветеранов. Между тем средний возраст истинных фронтовиков уже достиг 85 лет.[119]
Хотя после окончания Великой Отечественной войны прошло почти 65 лет, больше одного миллиона погибших солдат и офицеров до сих пор не погребено.[120] Государство не выполнило своего прямого долга перед защитниками Отечества — не захоронило их по-людски. И это стало трагедией не только миллионов их матерей и отцов, братьев и сестер, детей, внуков и правнуков, но и трагедией всей Красной Армии.
Издавна известно, что, «пока не похоронен последний солдат, война считается не законченной». Однако такого позора история России не знала.
Останки погибших и незахороненных воинов лежат в лесных массивах, у речушек и ручьев, в низменных болотах, на месте исчезнувших деревень. Ищут и находят простреленные каски, полусгнившие пулеметные ленты, ржавые саперные лопатки, консервные банки и рядом человеческие кости, прикрытые землей и листвой. Множество патронов, гильзы, винтовочные штыки, солдатские останки находят в заброшенных и полузасыпанных блиндажах и окопах, в огромных бомбовых воронках, на просеках и у большаков, они валяются в придорожных канавах. Их находят на местах былых сражений, в лесистых оврагах и у озер, в предгорных лощинах. Так просто и долго лежат под небольшим слоем земли черепа и кости. Еще в первые послевоенные годы по рукам ходило четверостишье Ивана Переверзева:
О, Родина, не на погосте,
В высоком граде или рядом с ним,
Народа праведные кости,
Валяются по всей земле.
Во время войны, как правило, хоронили в плащ-палатках, присыпали хорошими ветками и небольшим слоем земли. В землю втыкали дощечку или невысокий деревянный столбик и записывали на дощечке химическим карандашом фамилию, имя и отчество погибшего воина, год его рождения, домашний адрес, указывали место и день гибели, район, где находится могила.
Многие места прошлых боев до настоящего времени так и не приведены в полной мере в порядок, не очищены от снарядов и мин, что нередко приводит к человеческим жертвам.
По сведениям Военно-мемориального центра Министерства обороны России насчитывается около 30 тыс. воинских захоронений на российской земле, где покоится более семи миллионов солдат и офицеров Красной Армии. Из них известны имена только двух с половиной миллионов человек,[121] остальные похоронены безымянными.[122]
Память о павших — это земное человеческое чувство. Оно всегда благородно и свято. Как не может понять страна, что ее долг состоит не только в том, чтобы отметить День Победы и в чествовании ветеранов — 9 мая, но и еще и в том, чтобы по-человечески предать земле всех павших воинов. Часто становится не по себе, когда после ежегодной помпезности и сказанных по случаю Дня Победы громких слов думаешь о том, что до сих пор по лесам, степям и полям валяются кости моих современников.
И еще один печальный факт:
«Большинство воинских захоронений, мемориалов, памятников находится на западе страны, в так называемых отдаленных регионах, — говорит начальник управления по увековечению памяти генерал-майор Александр Кирилин, — поэтому средств на их восстановление нет».
Некоторые захоронения остаются на обезлюдевших территориях. Создавались эти памятники сразу после войны, в 40–50-е годы прошлого века, часто из гипса, мраморной крошки — материалов недолговечных. А те, что были созданы из металла, — разворованы в 90-е. Даже известный в мире памятник Солдату-Освободителю в Трептов-парке в Берлине едва не рухнул, настолько за 60 лет его съела ржа. Но главное заключается не в ветхости ранее сделанного. Вот что на этот счет говорят поисковики:
Похоронили, сделали могилы, простреленные каски положили вокруг. Но приезжаешь через месяц-другой и уже не в состоянии найти могилу, потому что лебеда выросла по грудь. Никому нет дела. Чаще мерзость запустения. В 2005 году, в связи с 60-летием Победы, власти обратили внимание на воинские кладбища, они стали более ухоженными.
Российское правительство ежегодно выделяет полтора миллиона долларов на восстановление и уход за воинскими захоронениями. К сожалению, это слишком мало. Германское правительство ежегодно тратит на эти цели в 20 раз больше средств.