Растоптанные цветы зла. Моя теория литературы - Маруся Климова 4 стр.


Все эти разговоры о смерти литературы, скорее всего, просто что-то вроде невротической реакции, какую можно наблюдать у слишком здоровых, упитанных и избалованных детей, когда мамочка и папочка вдруг чересчур много внимания начинают уделять их простудившимся братикам и сестричкам. В детстве я тоже очень любила болеть. Тогда родители начинали сразу же суетиться вокруг меня, укладывали в мягкую уютную постельку с чистыми простынями, накрывали теплыми одеялами. Мама по несколько раз приходила ко мне, взбивала подушку, трогала мне лоб приятной прохладной ладонью. Кроме того, она приносила мне разные вкусные вещи: мандарины, апельсины, виноград и даже бананы, которые тогда были особой редкостью и очень мне нравились. Я пребывала как бы в полусне: рассматривала слоников и жирафов на обоях и мне казалось, что они дрожат и расплываются, как будто я вижу их сквозь горячий воздух пустыни; знойное марево, словно я сама иду по желтому песку, и вдали, далеко-далеко, прогуливаются эти слоники и жирафы.

Вот так и писателям, видимо, стало обидно наблюдать за тем, как все философы и искусствоведы вокруг вдруг озаботились близкой смертью театра и живописи, поэтому они тоже прикинулись «умирающими» – чтобы привлечь к себе внимание окружающих. Уж больно непоколебимым выглядит положение литературы со стороны: никаких реальных угроз! Настолько незыблемым, что люди ее и вправду уже почти перестали замечать, так что будущее писателей сегодня и вовсе никого бы не волновало, если бы кто-то из этих баловней судьбы вдруг не догадался и не завопил: «Литература умерла!»

А вот кино сегодня является не только «важнейшим из искусств», но и самым символическим. Ибо это высокотехнологичное искусство в наши дни столь же явственно свидетельствует об умственных способностях целых народов, как в Средние века – архитектура. С этой точки зрения, кино, вероятно, можно было бы назвать «соборным искусством», ибо оно собирает, вбирает в себя и использует все новейшие научно-технические достижения и открытия. Пожалуй, ни в одном виде творчества человек не выглядит столь явственно зависимым от достижений прогресса. Все споры о смерти живописи, театра и литературы – просто шутка, ничто в сравнении с фатальной логикой развития, которой подчиняется современный кинематограф, так как эта логика разрушает практически все традиционные представления об искусстве.

В изобразительном искусстве, например, совершенно не важно, когда и как возникла черно-белая графика, потому что, однажды возникнув, она уже навсегда остается в этом мире как отдельный жанр, развивающийся и совершенствующийся по собственным законам. В высшей степени абсурдным было бы предположение, что использование красок способно как-то поставить под сомнение существование графики. То же самое можно было бы сказать и про бессловесный балет, который веками мирно соседствовал с оперой. Рифма в поэзии не способна окончательно похоронить верлибр и т. д. и т. п. Однако в кино все именно так и происходит! Тут все как бы переворачивается с ног на голову: появление звука фактически полностью хоронит немой кинематограф, а цвет вытесняет черно-белое кино. Более того, обычно помешанные на музеях обыватели, готовые часами простаивать перед «мадоннами Рафаэля» и выстраиваться в колоссальные очереди, чтобы хоть краешком глаза взглянуть на загадочную улыбку Моны Лизы, проявляют просто поразительное равнодушие к старым фильмам. Что касается кино, обыватель парадоксальным образом нацелен только на все новое и современное. С этой точки зрения самый всесильный и купающийся в лучах славы кинорежиссер просто не может не чувствовать себя чем-то вроде мотылька-однодневки в сравнении с тем же писателем. И, действительно, уже сегодня фильмы с участием Чаплина или же Греты Гарбо выглядят запылившимися и заплесневевшими экспонатами крайне редко посещаемых музейных запасников даже в сравнении с гомеровской «Илиадой», не говоря уже о произведениях Сервантеса или же Шекспира. Иными словами, в кино, как ни в одном другом виде искусства, эстетика пасует перед техникой, которая является совершенно отчужденной и не зависящей от воли художника силой. В этом отношении кинорежиссер в наши дни мало чем отличается от обыкновенного человека, работающего где-нибудь на производстве или в торговле. Именно поэтому кино и представляется мне сегодня самым символическим из искусств и одновременно – самым недолговечным. А литература – самым иллюзорным, утопическим и… бессмертным.

Глава пятая

Люди, львы, орлы и куропатки

С легкой руки поэта Николая Заболоцкого вопрос «Что есть красота?» для наших сограждан с юных лет стал почти таким же хрестоматийным, как и знаменитые «Что делать?» и «Кто виноват?». Разве что последние в России чаще произносятся вслух и, как правило, людьми публичными, например, политиками, а о красоте больше пристало размышлять в одиночестве, причем, главным образом, женщинам. Подходит какая-нибудь кокетливая особа к зеркальцу и, взирая на себя, с легкой грустью вопрошает: «Я ль на свете всех милее?» И пусть с годами она сильно поблекла, поистрепалась, утратила былые пышные формы и, более того, стала напоминать собой какого-то жалкого лягушонка, ее память услужливо подсказывает ей заключительные слова знакомых с детства стихов, смысл которых сводится примерно к следующему: мол, не стоит отчаиваться, зато у тебя есть ум, доброта и безграничная духовность, в которых уж никто не сможет усомниться, хотя бы потому, что обычным человеческим глазом, даже с расстояния в один метр и при дневном освещении, подобные замечательные качества просто невозможно разглядеть. Может кому-нибудь что и померещится на секунду, но потом все снова исчезает во мраке, а точнее, в потемках чужой души. А между тем, что, собственно, из себя представляет эта пресловутая красота, ради чего человечество веками разводило все эти «гнилые базары», «сосуд она, в котором пустота, или огонь, мерцающий в сосуде?»

Не знаю, кому как, а мне это стихотворение Заболоцкого никогда не нравилось. И прежде всего из-за простоты, с которой поэт решает для себя такой серьезный и, не побоюсь этого слова, «вечный» вопрос, превращая его в пустое риторическое восклицание, исключающее малейшие сомнения по поводу точки зрения самого автора на этот счет. Кроме того, меня в детстве ужасно раздражало и угнетало сравнение описанной там девочки с лягушонком. Что-то в этом было неприятное, может быть, потому что это сравнение невольно вызывало в моем воображении еще и образ ученого с микроскопом, склонившегося над несчастным препарированным им болотным существом. Поэтому, несмотря на ободряющую концовку, мне было очень трудно уловить хоть слабый проблеск искренней симпатии со стороны автора стихов к объекту своего наблюдения. Но это в детстве, а теперь, в свете своего сегодняшнего опыта, мне это стихотворение кажется еще и крайне неприличным. Еще бы! Престарелый поэт с интересом наблюдает за маленькими девочками! Такое в наши дни читать вслух и при посторонних просто невозможно: звучит почти, как песня про «голубые города», и даже хуже, поскольку педофилия тянет еще и на статью УК.

Короче говоря, вопрос о красоте, ответ на который якобы уже давно найден глубокомысленным поэтом-исследователем путем длительного наблюдения за поведением женщин, начиная с их самого нежного возраста, вовсе не кажется мне таким банальным и риторическим. И почему, кстати, именно за женщинами? С чего это вдруг так повелось, что красота в отечественной литературной (или как ее еще там) духовной традиции стала полной прерогативой женщин? Потому что в глазах мужчин она теперь стала знаком их полной никчемности и слабости? А между тем еще в восемнадцатом веке мужчины вроде бы тоже румянили щеки, носили шикарные напудренные парики и расшитые золотом камзолы, что не мешало им участвовать в войнах, ходить на охоту и заниматься прочими «сугубо мужскими» делами. Но уже Пушкин, помнится, вынужден был оправдываться перед читателями за Онегина: «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей…». А во времена Заболоцкого и чуть позже молодого человека с модной стрижкой за одну только прическу и вовсе могли забрать в ближайшее отделение милиции. Ну а теперь представим себе мужчину в наши дни стоящим где– нибудь в людном месте перед зеркалом и задающимся вслух вопросом о собственной привлекательности. Депутатом Думы ему уже точно никогда не стать!

Помню, несколько лет назад я с одним моим парижским знакомым шла по набережной Лувра, где расположено множество зоомагазинов. И вдруг мой спутник сказал: «Среди животных самцы почти всегда бывают прекраснее самок». И тут я на секунду представила себе всех этих львов, орлов, куропаток, оленей, петухов и павлинов, многие из которых взирали на нас прямо с витрин, и вынуждена была согласиться: правда, прекраснее. Но самое главное, я вдруг поймала себя на мысли, что никогда над этим фактом раньше не задумывалась и почему-то привыкла считать, что в животном мире все устроено как раз наоборот, как у людей. Своему знакомому я тогда постеснялась признаться в своей наивности, однако с тех пор не перестаю задаваться вопросом, отчего у меня в голове сложилась столь ложная и извращенная картина мира, хотя, казалось бы, все так просто и очевидно.

В свое время Константин Леонтьев, сопоставляя Алексея Вронского с его создателем, отдавал предпочтение первому, так как находил Толстого чересчур закомплексованным и нерешительным интеллигентом. А вот Ленин, наоборот, был, как известно, без ума от Толстого, и, судя по всему, считал его настоящим идеалом мужчины. Не случайно ведь он в присутствии Горького, нисколько не стесняясь постороннего человека, бегал по комнате и, схватившись за голову, восклицал: «Боже мой, боже мой! Какая глыба! Какой матерый человечище! Какие все-таки чудеса могут творить люди!» Не помню уж точно, какие чудеса привели Ленина в такой восторг (кажется, «Крейцерова соната»), но, действительно, если сравнить маленькое тщедушное существо, каким был в жизни Ленин, с заросшим косматой бородой и облаченным в свою знаменитую «крестьянскую» косоворотку Толстым, то вполне можно понять переполнявшие Владимира Ильича чувства. В сравнении с ним Толстой выглядит настоящим мачо… Или же нет! Все было не совсем так! Ленин бегал по комнате и взволнованно лепетал про творимые людьми «чудеса» в одном из старых советских фильмов, после того, как прослушал «Аппассионату» Бетховена, и толстовская «Крейцерова соната» тут ни при чем! Просто эта сцена за давностью лет слилась в моем мозгу воедино с мемуарами Горького, в которых тот приводит восторженный отзыв Ленина о Толстом. Но, в конце концов, это незначительные детали, и главное от этого не меняется: Ленин отзывался о Толстом в высшей степени восторженно и именно в том смысле, что тот был настоящим мачо, то есть «матерым человечищем»!

Нетрудно догадаться, что и в пролетариях Ленин видел спасителей человечества и бессознательно преклонялся перед их грубой животной силой, бурной растительностью на груди, живописными усами, бородами и т. п., все по тем же причинам: из-за собственной невзрачной внешности и хрупкого сложения. Достаточно вспомнить хотя бы, с какой неподдельной и непосредственной радостью он отреагировал на известное восклицание матроса Железняка, обращенное к депутатам последней российской Государственной думы: «Караул устал!» Когда Ленину пересказали эту историю, он, как известно, очень долго и заразительно смеялся. А почему? Да все потому, что в этот момент он как никогда отчетливо почувствовал, что вот они, настоящие, поросшие бурной растительностью мускулистые мачо, пролетарии и матросы, где-то уже совсем близко от него, готовы прийти к нему на помощь и отомстить всем его многочисленным обидчикам, которые вольно или невольно задели его в этой жизни: пренебрежительно повернулись к нему спиной, обронили какую-нибудь двусмысленную фразу, бросили презрительный взгляд в его сторону или же случайно толкнули. Приблизительно то же самое, вероятно, можно было бы написать и о Горьком, который, если отбросить в сторону незначительные идейные и вкусовые расхождения, полностью разделял преклонение Ленина и перед Толстым, и перед пролетариями.

О Леонтьеве, напротив, ничего подобного сказать нельзя! Судя по дошедшим до наших дней портретам и воспоминаниям, внешне он выглядел ничуть не хуже, чем гипотетически мог бы выглядеть тот же Вронский или же какой-нибудь из конных гвардейцев, при виде которых позднее едва не впал в «девическую влюбленность» его последователь Розанов. Короче говоря, взгляд Леонтьева на Вронского был взглядом равного, а на Толстого, напротив, он вправе был глядеть даже с легким оттенком презрения.

Таким образом, получается, что, если Константин Леонтьев имел серьезные основания смотреть на Толстого чуточку свысока и подозревать в нем некоторый недостаток мужественности, то Ленин с Горьким, судя по всему, наоборот, находили в нем чуть ли не идеал настоящего мужчины, которым искренне и публично восхищались. Более того, за прошедшее со дня смерти Ленина время в России появилось на свет достаточно внушительное количество лиц мужского пола, которые уже в Ленине склонны видеть чуть ли не идеал мужчины и образец для подражания.

Однако, продолжая начатую мной тему эволюции представлений о том, как должен выглядеть настоящий мужчина, хочется обратить внимание на то, что понимание мужественности Леонтьевым изначально существенно отличалось от того, что подразумевал под этим понятием Ленин. Очевидно, что для Ленина, как и для Горького, в мужчине была важна не одежда, указывающая на социальный статус ее обладателя, а, главным образом, волосатость, бородатость (как у Толстого), зычный голос (как у матроса Железняка), мускулистость (как у пролетариев и крестьян) и вообще все, что так или иначе демонстрировало природные данные человека. В этом отношении предпочтения Ленина в чем-то сродни вкусам героини романа Лоуренса леди Чаттерлей, бросившей своего немощного мужа-аристократа ради волосатого и мускулистого лесника. Естественно, в применении к Ленину обо всем этом можно говорить только на основании его отдельных непроизвольных восклицаний и суждений, то есть исключительно подсознательных интенций, поскольку в своих книгах и статьях он, как правило, достаточно последовательно обходит подобные вопросы. В то время как взгляд Константина Леонтьева обращен вовсе не на природные данные мужчины, и даже не на его интеллектуальные способности, а прежде всего на его одежду. Леонтьев вообще был едва ли не единственным во всей русской литературе писателем, а точнее, мыслителем, для которого основная проблема его философии заключалась не в отвлеченной схоластике, а вполне в конкретных и осязаемых внешних формах человеческого существования. Больше, насколько я помню, никто так вопрос не ставил.

В частности, Леонтьев напрямую увязывал дальнейшую судьбу человечества со столь очевидным и доступным взгляду явлением как мужской костюм, на унификацию которого в сравнении с прошлыми веками он не уставал сетовать в своих многочисленных статьях и письмах. Достаточно вспомнить хотя бы его едкое замечание по поводу «великого русского поэта», который, по мнению Леонтьева, своим сюртуком портил замечательный южный пейзаж на знаменитой картине Айвазовского «Прощай, свободная стихия!» Что ни говори, но это вам не «Бога нет – все дозволено!» и тем более не «первичность материи по отношению к духу», а костюм! Костюм, в который сегодня облачаются как верующие, так и атеисты, как материалисты, так и идеалисты, а значит, он представляет собой нечто гораздо более универсальное и вечное, чем все эти отвлеченные и туманные вопросы! И гораздо более характерное! Ибо только глядя на пиджаки современных мыслителей, писателей, да и вообще всех остальных людей, понимаешь, что между ними куда больше общего, чем они сами склонны о себе думать. Парадокс заключается в том, что именно через одежду человек сильнее всего связан с природой и остальным животным миром, а волосатость или там мускулистость, как это ни странно звучит, способны сказать о человеке, в том числе и о его животных инстинктах, значительно меньше, чем его наряд. И то, что Леонтьев первым обратил внимание на тенденцию к унификации именно мужского костюма, как на очень опасный симптом, ставящий под сомнение дальнейшее развитие человечества, безусловно, свидетельствует о его гениальной интуиции. Поскольку переход от напудренного парика и расшитого золотом камзола восемнадцатого века к современному пиджаку – это явление видовое, а не проблема личного выбора современного мужчины. По большому счету, в наши дни мужчина перед выбором между камзолом и пиджаком вообще не стоит, как не стоят, к примеру, большинство граждан современной России перед дилеммой, где им жить: во дворце, замке или же типовом доме. Поэтому, в принципе, глупо спрашивать сегодня с кого-либо всерьез, почему он предпочитает появляться на работе и в иных публичных местах в пиджаке, а не цветастом кафтане. Но именно поэтому аналогия с животными в данном случае выглядит вполне уместной, так как звери и птицы тоже не отвечают за окраску своего оперения и шкуры. Это всегда результат длительной эволюции каждого вида.

Назад Дальше