Жизнь художника (Воспоминания, Том 1) - Бенуа Александр Николаевич 31 стр.


Двери в кабинет также заслуживали внимания. Впрочем не самые двери, состоявшие из двух створок и глубокой "коробки" - а вот то, что в притолоке были ввинчены крючки, на эти же крючки вешались детские качели. Вся любовь отца к детям и всё его балование их - выразилось в этой подробности. У какого другого, занятого, вечно что-то писавшего и проверявшего человека, можно было бы встретить подобное "попустительство"? Ведь эти качели действовали не только тогда, когда папы не было дома или когда он отдыхал (последнее случалось иногда по вечерам, после обеда), но и во всякие другие моменты, невзирая даже на то, что у отца сидели какие-либо его служащие, пришедшие к начальнику с докладом. Какого мнения о слабости папы должны были быть эти господа, принужденные из-за нашей шумной возни повышать голос и мучительно прислушиваться к тому, что им говорил папа. В пяти шагах от их беседы Шуренька, Женяка Лансере или Джомми Эдвардс предавались наслаждению взлетать на воздух и оказываться то в зале, то в кабинете. Лишь иногда папа, при таких упражнениях терял терпение или мама подоспевала к нему на помощь, останавливала качающихся и убеждала их, взывая к совести и к "деликатности", отложить игру на потом. Не могла не раздражать папу и наша тут же за стеной игра на рояле, о чем я говорю в другом месте.

Папин кабинет был самой уютной комнатой всей квартиры. Он был квадратный в плане с двумя окнами на улицу. Посреди стоял сделанный по собственному рисунку папы, крытый черной клеенкой, письменный стол в "готическом стиле". На столе, на специальном плато с желобами, лежал набор циркулей, карандашей, резинок; тут же стояла бронзовая группа Лансере, изображавшая чумацкий воз. Чернильница у папы была необыкновенная, фарфоровая со своеобразной системой наполнения и опорожнения того сосудика, в который макалось перо. Кроме плато и чернильницы, на столе кабинета всегда находилось бронзовое "дупло", с воткнутым в него топориком для отрезания кончиков сигар, и ящик с вышитым букетом под стеклом, в котором хранились марки, сургуч и стальные перья.

Этот ящичек был привинчен к столу, во избежание того, чтобы его не уносили. Перед столом стоял крытый кожей превосходный дубовый стул Петровского времени, вроде тех, что приписывают Чипендэлю. Вся же остальная мебель была конца XVIII века и сделана из карельской березы. Это была русская "крепостная" работа, несколько грубоватая, но форма стульев и кресел отличалась оригинальностью. Спинкой служил выгнутый овал, ручки же подпирались дельфинами (чешую которых я любил ковырять), а ножки представляли собой что-то вроде перевитых лентами прутиков.

Крыта была эта мебель полосатым зеленым с черным штофом.

Оригинальный столик XVIII века красного дерева стоял позади папиного стола у стены. На нем под стеклянным колпаком красовался изумительно резаный в буксбауме конь - копия с одного из коней, что украшают фасад Св. Марка в Венеции. Эта скульптура приписывалась Брустолоне, но мне теперь кажется, что это была немецкая работа XVI века. На камине в углу, перед зеркалом в раме XVII века, стоял серебряный слепок с знаменитого кубка, приписываемого Бенвенуто Челлини, и толпилась всякая бронзовая мелочь. Доставшийся от деда Бенуа красивый библиотечный шкаф красного дерева был весь набит ценными увражами по архитектуре и искусству.

Но главным украшением папиного кабинета служили фамильные портреты, развешенные по стенам. Папа гордился тем, что благодаря этим портретам, у него "совсем, как у царя", но, кроме такого "тщеславного" чувства, у него был к этой портретной галерее настоящий и очень глубокий пиетет. Ему казалось, что все близкие ему и маме люди находятся вокруг него, а следовательно, что смерть не нарушила связей, соединявших разных членов семьи. Наиболее художественные из этих портретов принадлежали кисти французских мастеров начала XIX века Буало и Куртейля. Очень хороши были также акварельные портреты прадеда Кавоса, работы Осокина, портрет тетушки Стефани Нечаева и посмертный портрет матери моей мамы, работы неизвестного мастера. Акварельный портрет работы Горавского изображал давно уже скончавшегося дядю Мишель Бенуа, старшего папиного брата, в полковничьем мундире нараспашку, сидящим верхом на стуле, с предлинным чубуком в руке. Наконец, между окнами висела английская гравюра со знаменитой картины Дзоффани, представляющая натурный класс в Лондонской Royal Academy, a над столом с конем "Брустолоне" красовались те две дивные сепии Гварди, которые по смерти отца достались мне и которые, увы, в эмиграции я вынужден был продать.

В углу кабинета, у двери в столовую, находилось "мамино место" четырехугольный стол и кресло; над ними висела полка, где были разложены толстые поварские книги, лечебники, словари; там же стояли всякие медицинские снадобья, среди них гомеопатическая аптечка, банка с "жизненным элексиром провизора Шуппэ" и другие баночки поменьше с "оподельдоком" зелено-желатинной мазью для растирания. У мамы, при всем ее скептическом отношении к докторам, была слабость ко всяким таким "домашним панацеям". В гомеопатию же она как-то и верила и не верила; во всяком случае она придерживалась мудрого взгляда: если это и не помогает, то и не вредит.

Вечером, когда кабинет освещался висячей лампой над папиным письменным столом (в это время папа уже кончал работу и занимался раскладыванием пасьянсов или каким-либо клеением), к его столу приставлялся другой стол и у последнего, рядом с мамой, размещались вечерние завсегдатаи: тетя Катя Кампиони, кто-либо из братьев или сестер, нередко Артюр Обер, по понедельникам же неизменно тетя Лиза Раевская, успевавшая, между обедом и отправлением в театр, пробыть здесь часок в обществе своей дорогой Камиль.

Остается еще упомянуть о столовой и о моем "кабинете", который можно считать - "колыбелью Мира искусства". Остальные же комнаты служили спальнями и были меблированы на "чисто утилитарный лад", а, если в той или другой из них и висела какая-либо картина или стоял какой-либо интересный предмет, то это была "игра случая".

Исключения не составляла и спальня моих родителей, особенно с тех пор, как вся специальная меблировка была, вместе с супружеской двуспальной кроватью, роздана в приданое моим сестрам, а зеленая альковная занавеска на кольцах (та самая занавеска, из-за которой папа меня голеньким показывал восторгавшимся тетушкам), была отправлена на чердак, как нечто совершенно вышедшее из моды.

Своеобразный характер нашей столовой придавало то, что она была оклеена ярко-синими "дамаскированными" обоями. Прочность этих обоев была такова, что они простояли без переклейки с 1848 года и до самого оставления нашей квартиры в 1899 г. И всё еще этот синий цвет веселил глаз и придавал комнате какой-то прелестный старосветский характер. Этот синий цвет в годы, когда я вообще протестовал (по глупости) против всего, что в нашем обиходе слишком напоминало отжившую эпоху, меня возмущал. Позже, напротив, я как раз оценил особенную прелесть этой старинности и поэтому в каждой квартире, которую мы с женой снимали, непременно одна из комнат получала именно ярко-синюю оклейку. От нас даже пошла, в Петербурге 1900 годов, мода на такие синие комнаты, самый же этот цвет получил в шутку название bleu Benois.

Приятное (тоже очень старомодное) сочетание получалось от этих синих обоев с мебелью красного дерева - с рядом стульев, обступавших большой раздвижной стол, с закусочным столом, с буфетом, с другим буфетом Жакоб (для парадного сервиза) и со шкафом-витриной, в котором были расставлены разные редкости. Среди последних красовалась роскошная кружка Аугсбургского серебра, кубок слоновой кости с историей Эсфири, английские чашки, употреблявшиеся только для шоколада в дни особенно торжественные, бокалы и стаканы с вензелями Бенуа; всё это представлялось мне бесценными сокровищами.

Наилучшим же украшением была картина, занимавшая почти целиком одну из стен. То была копия известной картины Иорданса "Король пьет", изображающей пир в праздник крещения, когда тот, кому попадется боб, запеченный в пироге, избирался "королем" и, в свою очередь, избирал себе королеву, министров и придворных. Наша версия представляла многие отступления от знаменитой композиции на тот же сюжет в Венской галерее, но нельзя сказать, чтобы эти отступления служили к особенному ее украшению, да и общий тон был более темный, краски более тяжелые, нежели в Вене, выдавая позднейшую манеру мастера. Тем не менее наш "Король пьет" был замечательным образцом живописи и, несмотря на некоторые "неаппетитные" подробности, служил подходящим украшением для трапезной. Не проходило дня, чтобы за обедом или за завтраком я ее не изучал. Я был пленен красотой королевы, в которой я находил сходство с нашей Катей, ее же отец, коронованный старик, с жадностью пьющий из своего огромного кубка, мне напоминал папу.

Служанки, сгруппированные справа, казались мне похожими на наших прислуг (особенно хороша была фигура нагнувшейся женщины, льющей в кувшин вино, а веселая девушка, оглядывающаяся на зрителя, точно приглашая его принять участие в пире, была совсем живая). Когда у нас пили за здоровье кого-либо, то орущие здравицу на картине как бы присоединялись к нашим тостам. Братскую нежность я чувствовал к тому малышу, который на первом плане, ровно посреди картины, отбивает дробь на барабане. С этим мальчиком, когда я был его роста, я пробовал заговаривать и мальчик как будто улыбался мне в ответ...

"Красная" комната стала служить мне кабинетом с того момента, когда отбыл в плаванье брат Миша, и продолжала быть моей, пока (уже после смерти мамы) сестра Катя не настояла на том, чтобы меня оттуда перевели в смежную чертежную. О, как тяжело я пережил это "выживание" из насиженного в течение десяти лет гнезда.

Долгое время я не мог простить этой обиды и почти возненавидел за это когда-то обожаемую Катечку. Вся меблировка и весь убор моей "красной" комнаты были переведены вместе со мной на новое место, а стены там оклеены такими же красными обоями, однако того же прелестного ансамбля не получилось. Очень портило вид моего нового кабинета то, что одна стена была сплошь застеклена (что давало возможность дневному свету проникнуть в коридор). Уже раньше я лишился тех милых скульптурных фигур, изображавших двух дам, бородатого рыцаря и элегантного вельможу, которые я получил во временное пользование от отплывшего Миши и которые он по возвращению пожелал получить обратно. Я успел свыкнуться с этими ультраромантическими (позолоченными) фигурами; очень мне нравились и те золоченые консоли, на которых они стояли и которые представляли - музицирующих детей и головки средневековых шателенок, выглядывавших из каких-то полукруглых оконцев.

У другой стены моей красной комнаты стоял большой диван, исполненный, по специальному заказу папы и согласно моим желаниям, превосходным столяром Биркенфельдом. Красное дерево для него выбрано было первейшего сорта, а крыт он был темно-малиновой кожей. В его боковых устоях были ящики, а на верхней полке были расставлены, под резным венецианским зеркалом, бронзовые и резные из дерева фигуры, раковины, японские статуэтки, чернильница XVI века и т. п. Об эту полку, неминуемо каждый раз, когда он садился на диван, ударялся Дима Философов (превышавший товарищей своим ростом), что и вызывало в нем взрывы негодования. Была же прилажена эта полка к дивану по моему желанию - в подражение тому, что я видел в книге G. Hirth. "Das deutsche Zimmer", в которой широкое место было отведено под немецкий Ренессанс, бывший тогда в особенном фаворе. Диван имел еще и ту особенность, что если дернуть за особые шнуры с толстыми кистями, то сидение и спинка складывались вместе и переворачивались, а на их месте появлялась мягкая и приятная постель. На ней я спал, когда, служившая мне обыкновенно спальней "Зеленая комната", бывала почему-либо занята другими членами семьи.

Лишним было бы здесь приводить список всей той массы вещей, которые наполняли мой кабинет, но я всё же укажу на те, которые были особенно характерны для конца 1880-х годов. Над небольшим шкафиком для книг красного дерева висели фотографии и гелиогравюры с картин моего тогдашнего бога Бёклина; на шкафике красовался слепок превосходной скульптуры Обера "Бык победитель", в углу у окна стояла статуя голого мальчика работы Пименова (позже она была перенесена в папин кабинет), на одном из окон был повешен портрет (подражание живописи на стекле) другого тогдашнего моего бога Вагнера. Кроме того, служили украшением стен акварели Альбера, литографированный портрет дедушки Кавос, декорация эпохи Империи Корсини и три декорации последнего Биббиена. С потолка свешивался фонарь малинового стекла - тоже отголосок увлечения немецким Ренессансом, который я с невестой купили, еще будучи совершенно юными - специально для "нашей будущей квартиры".

Наконец, один из внутренних углов комнаты был занят камином черного с желтыми жилками мрамора, а на нем стояли бронзовые часы, изображавшие девочку с обезьянкой. Когда камин топился, то получался особенный уют и нередко я с друзьями предпочитали для наших бесконечных вечерних и ночных бесед не зажигать лампы, а довольствоваться отблеском пламени или тлеющих угольев. Так было более поэтично, более романтично.

Глава 25

ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ. В ПЕТЕРГОФЕ

С каких лет я себя помню - в точности не могу сказать. Но едва ли мне было больше двух лет, когда папочка, во время бессонницы, которой я страдал, носил меня на руках, стараясь успокоить и убаюкать. Это было не легкое дело. Невыразимый страх овладевал мной в ночную пору. Какие только видения мне ни мерещились! Ходил он со мной по всей квартире. Длинный ряд темных комнат; лишь вдали, в спальне родителей, брезжит огонек ночника и проникает через окна отблеск уличных фонарей. Иногда по потолку возникнет и веером простелется тусклое отражение проезжающей кареты...

Всё это создавало нечто жуткое. Но жуть усиливалась вследствие тиканья больших часов, стоявших в углу в столовой... Наши часы были очень красивые, английские, XVIII века, со шкафом красного дерева и с подобием храмика на бронзовых колонках в верхней части для механизма и циферблата. В целом часы представлялись мне каким-то живым существом с круглым печальным лицом на длинном теле. Впоследствии я нежно полюбил эти часы, я стал их считать за нечто вроде нашего фамильного палладиума. И не странно ли, что в самый момент последнего вздоха моей матери, умиравшей в соседней комнате, эти, стоявшие на страже времени часы, сами собой остановились (После дележа отцовского наследства наши столовые часы попали к моей сестре Камилле Эдвардс и, каждый раз, когда я бывал у нее, я приветствовал их как старого друга и родного. Но где-то они теперь?).

Но, разумеется, двухлетний ребенок, трепетавший на руках своего отца, ничего еще не знал ни о времени, ни о смерти, и боялся я этих часов безотчетно. Особенно же пугало меня то заикание и поперхивание, чем часы предвещали, что они собираются пробить час или половину. Я в ужасе вскрикивал и зарывался глубже в подушечку и в халат папы. И вот, одновременно с отчетливым громким боем наших часов, откуда-то через пол доносилась странная полуночная музыка. Это било - одни вместе, другие вразбивку - великое множество часов, висевших и стоявших в часовом магазине Сираха, жившего в нижнем этаже нашего дома. Когда же постепенно всё это чужое и страшное смолкало, то слышалось тихое напевание папочки, в котором единственно понятным мне был припев "баю-бай, баю-бай", означавший, что мне нужно спать.

Другие страхи возбуждали во мне портреты на стенах и "темная комната". Ночью я портретов разглядывать не мог, но я знал, что они тут и что особенно один из них продолжает зорко следить за мной глазами. Еще вечером, когда являлась нянька, чтобы унести меня в детскую, портрет уставлялся на меня особенно пристально, его взор упорно всюду следовал за мной... Что же касается "темной комнаты", то таковой назывался чулан, в который вела скрытая в обоях зала дверка.

В этом чулане хранился всякий хлам и, между прочим, в особом чемодане маскарадные маски - одни миловидные, другие чудовищные. Все эти личины, с дырками вместо глаз, несомненно, оживали тогда, когда их не было видно. Иногда мне положительно чудилось, что я из залы слышу их шопоты, смех, взвизгиванья... На той же белой стене, в которой была проделана потайная дверка в "темную комнату", у нас неизменно производились сеансы "волшебного фонаря", и как-то раз, тогда именно, когда на стене появилась картина, изображавшая траурное шествие с гробом какой-то принцессы, дверь в темную комнату сама собой бесшумно отворилась и вместо красавицы и несших ее рыцарей зазияла черная дыра... Как было не бояться, как было не видеть во сне кошмары про "черную комнату"? Особенно мне запомнился один тогдашний сон - будто среди дня я иду по зале и вдруг дверка в чулан отворяется и там, на темном фоне, откуда-то сбоку спускается закутанное в белый саван "приведение".

Назад Дальше