Настойчивость, однако, является добродетелью. Вагоны, когда их толкают, сильнее прижимаются друг к другу, но можно [359] разъединить их, оттащив назад. Правда, и здесь все оказалось не так просто. Соединительная цепь паровоза дюймов на пять-шесть не доставала до цепи перевернутого вагона. Стали искать запасную цепь. Нашли ее по чистой случайности. Паровоз потащил обломки и прежде, чем цепь разомкнулась, оттащил вагон на несколько ярдов. Казалось, теперь уж путь точно свободен. Но угол башмака снова зацепился за угол вагона, и мы снова остановились.
Ничего не оставалось, как только биться о препятствие, надеясь, что железо постепенно прогнется, сломается и мы проскочим. Пока мы бились, враг тоже не сидел сложа руки. Я уговаривал машиниста не торопиться и толкать осторожно, ведь если паровоз сойдет с рельсов, мы лишимся последнего шанса оторваться от противника. Паровоз еще несколько раз толкнул препятствие без видимого результата, и тут в переднюю его часть попал снаряд, который поджег деревянную надстройку. Машинист прибавил пару, и мы с разгону еще раз врезались в препятствие. Раздался скрежет, машина качнулась, остановилась, опять рванулась и со страшным скрипом протиснулась вперед, царапаясь о перевернутый вагон. Ничего, кроме ровных рельсов, не лежало теперь между нами и домом.
Казалось, мы добились блестящего успеха, ведь я думал, что задние вагоны и пушечная платформа последовали за локомотивом и теперь все смогут забраться в них и достойно покинуть поле боя. Но, обернувшись назад, я увидел, что сцепление разошлось или было разорвано снарядом, и вагоны по-прежнему стоят по ту сторону препятствия, которое отделяет их от паровоза. Никто не рискнул загонять паровоз обратно, подводя его к вагонам, — он мог бы там застрять, поэтому мы попытались подтянуть вагоны к паровозу. Эта попытка провалилась в основном из-за огня противника, и капитан Халдейн решил удовольствоваться спасением локомотива. Он приказал машинисту медленно отступать по дороге, чтобы пехота могла двигаться под прикрытием металлического корпуса машины. Далее он намеревался занять несколько домов у станции, в 800 ярдах от этого места, и продержаться там некоторое время, пока паровоз отправится за помощью.
На локомотив погрузили как можно больше раненых — они стояли в кабине, лежали на тендере и прижимались к предохранительной решетке. Все это время снаряды вонзались в мокрую [360] землю, взметая вверх облака белого дыма, со страшным грохотом разрывались над головой или ударяли в паровоз и в железные обломки вокруг. Помимо трех полевых орудий, которые оказались 15-фунтовыми пушками, нас постоянно обстреливал пулемет Максима. Мелкие пули, которыми он нас поливал, разрывались вокруг с отвратительными хлопками. Одна, как я помню, врезалась в башмак паровоза прямо перед моим лицом, превратившись в яркую желтую вспышку и заставив меня гадать, почему я все еще жив. Другая попала в кучу угля в тендере, взметнув в воздух тучу черной пыли. Третья — и я тоже это видел — попала в руку одному из Дублинских фузилеров. Вся рука была раздроблена — кости, мышцы, кровь, униформа — все перемешалось в ужасную кашу. Внизу висела кисть, неповрежденная, но раздувшаяся раза в три. Вскоре паровоз был переполнен и пополз к дому — несчастный, жестоко избитый локомотив, с горящей деревянной надстройкой и пробитыми баками, из которых вырывались струйки воды. Пехотинцы тянулись рядом с ним, ускоряя шаг.
Увидев, что паровоз уходит, буры усилили огонь, и солдаты, до тех пор хоть как-то укрытые железными вагонами, понесли серьезные потери. Многие из добровольцев упали, раненые в ноги. Там и сям люди падали на землю, некоторые пронзительно кричали, что редко бывает на войне, и просили помощи. Около четверти отряда вскоре было убито или ранено. Снаряды, летящие вслед отступающим солдатам, разбросали их по всей дороге. Не было больше ни порядка, ни контроля. Паровоз, набирая скорость, оторвался от толпы отступающих и вскоре был в безопасности. Пехота продолжала бежать вдоль дороги по направлению к домам; я искренне полагаю, что, несмотря на беспорядок, они могли бы оказать сопротивление, если бы нашли укрытие. Но в этот момент произошел один из тех несчастных инцидентов, которых было так много во время этой войны.
Раненый рядовой солдат, нарушив приказ не сдаваться в плен, взял на себя ответственность и поднял белый носовой платок. Буры немедленно прекратили огонь, и дюжина всадников, побуждаемых мужеством и гуманностью, поскакали с холмов к разбросанным вдоль дороги беглецам, из которых мало кто заметил белый флаг, а некоторые продолжали стрелять. Они громко [361] крикнули, чтобы те сдавались. Солдаты, не зная, как поступить, сложили оружие и сдались в плен. Лишь те, кто был дальше от всадников, продолжали бежать. Некоторых из них подстрелили, некоторых поймали, но кое-кому удалось уйти.
Что до меня, то я был на паровозе, когда преодолели препятствие, и оставался там, в набитой людьми кабине, прижатый к человеку с перебитой рукой. Так я проехал ярдов 500 и поравнялся с отступающими, из которых приметил одного, молодого офицера, лейтенанта Френкланда, который со счастливой, уверенной улыбкой на лице пытался собрать своих людей. Когда мы добрались до домов, где было решено занять оборону, я спрыгнул на рельсы, чтобы дождаться идущих сюда людей. Этим объясняется и адрес, откуда отправлено настоящее письмо. Локомотив скрылся, и я оказался один в неглубоком овраге, вокруг не было видно ни одного нашего солдата, так как все они сдались. Затем неожиданно на рельсах у конца оврага появились двое, но без униформы. Поначалу я принял их за дорожных рабочих, но затем до меня дошло, что это буры. Моя память хранит их образы: высокие подвижные люди, одетые в темные просторные костюмы, в выгоревших шляпах с широких полями, опирающиеся на ружья. Они стояли меньше чем в ста ярдах от меня. Я повернулся и побежал вдоль рельсов, и единственной моей мыслью было «меткость буров». Просвистели две пули, всего в футе от меня, по одной с каждой стороны. Я бросился за насыпь, но она не давала прикрытия. Я еще раз взглянул на них — один опустился на колено и прицелился. Я опять бросился вперед. Движение казалось моим единственным шансом. Вновь в воздухе просвистели две пули, но меня не задели. Я не мог этого вынести. Нужно выбраться из канавы, из этого проклятого коридора. Я вскарабкался на насыпь. Позади взметнулась земля, что-то ударилось мне в руку. Но за канавой была небольшая впадина. Я скорчился в ней, пытаясь отдышаться. С другой стороны дороги показался всадник, который скакал ко мне, что-то выкрикивая и маша рукой. Он был от меня в сорока ярдах. Будь у меня ружье, я легко мог бы застрелить его. Я ничего не знал о белых флагах, а пули привели меня в бешенство. Я потянулся за маузером. «По крайней мере, этого», — сказал я себе. Но, увы, я оставил оружие в кабине паровоза, чтобы оно не мешало мне растаскивать обломки. [362]
Между мною и всадником была проволочная изгородь. Попытаться бежать? Но мысль еще об одном выстреле с такого близкого расстояния доконала меня. Смерть стояла передо мной, беспощадная угрюмая Смерть, со своим легкомысленным спутником — Случаем. Я поднял руки и, как лисицы мистера Джоррокса, крикнул: «Сдаюсь!». Затем нас согнали в жалкую кучу вместе с остальными пленными, и только тогда я заметил, что моя рука кровоточит. Пошел дождь.
За два дня до этого я написал домой, одному высокопоставленному офицеру, чьим другом я имею честь быть:
«В этой войне слишком многие сдавались в плен, и я надеюсь, что людей, которые так поступали, не будут поощрять».
Но вмешалась судьба и, со свойственной ей иронией, как бы попыталась сказать мне, повторяя, мне кажется, слова Раскина:
«Очень мало значит, справедливо или несправедливо ваше суждение о людях, но очень много — добры они или нет». Этими словами я и закончу.
Претория, 24 ноября 1899 г.
Когда пленные, захваченные после уничтожения бронепоезда, были разоружены и собраны вместе, обнаружилось, что среди них было пятьдесят шесть здоровых или легко раненых солдат. Те, кто был ранен серьезно, лежали на пути нашего бегства. Буры столпились вокруг, с любопытством глядя на свою добычу, а мы поели немного шоколада, который по счастью, так как мы не завтракали, сохранился у нас в карманах, сели на сырую землю и задумались. Дождь струился с темного свинцового неба, а от конских попон поднимался пар.
Раздался приказ «Вперед!», и мы, образовав жалкого вида процессию — два несчастных офицера, ободранный корреспондент без шляпы, четверо матросов в соломенных шляпах с золотыми буквами «H. M. S. Тартар» на ленточках (несвоевременное легкомыслие!), около пятидесяти солдат и добровольцев, два или три железнодорожника — двинулись в путь, сопровождаемые энергичными бурскими всадниками. Когда мы взобрались на низкие холмы, окружавшие место сражения, я обернулся и увидел паровоз, быстро удалявшийся от станции Фрир. Кое-что, однако, уцелело после катастрофы. [363]
— «Не надо идти так быстро, — сказал один из буров на превосходном английском, — не спеши». Затем другой, увидев, что я иду без шляпы под проливным дождем, швырнул мне солдатскую панаму, одну из тех, что носили ирландские фузилеры, вероятно, взятую под Ледисмитом. Значит, они совсем не жестокие люди, эти враги. Это было для меня большой неожиданностью, так как я читал многое из того, что написано в этой стране лжи, и готов был к всевозможным невзгодам и унижениям. Наконец мы дошли до пушек, которые так долго обстреливали нас — два удивительно длинных ствола, низко сидящие на четырехколесных лафетах, похожие на тележки для тренировки лошадей. Они выглядели страшно современными, и я подумал, почему в нашей армии нет полевой артиллерии с комбинированными снарядами, с дальностью действия до 8000 ярдов. Несколько офицеров и солдат артиллерии (Staats Artillerie), одетых в коричневую униформу с синим кантом, подошли к нам. Командир, адъютант Роос, как он представился, вежливо отдал честь. Он сожалел, что наша встреча имела место при столь неблагоприятных обстоятельствах, и сделал комплимент офицерам по поводу того, как они оборонялись, — конечно, ситуация была для нас безнадежной с самого начала; он надеялся, что его огонь не очень нас беспокоил. Мы, должны, сказал он, понять, что его люди вынуждены были продолжать. Больше всего он хотел знать, как сумел уйти паровоз, и как мог быть расчищен от обломков путь под огнем его артиллерии. Он вел себя, как подобает хорошему профессиональному солдату, и его манеры произвели на меня впечатление.
Мы ждали здесь, около пушек, в течение получаса, а тем временем буры искали среди обломков убитых и раненых. Нескольких раненых принесли и положили на землю рядом с нами, но большинство из них было размещено под укрытием одного из перевернутых вагонов.
Через некоторое время нам приказали двигаться дальше, и, заглянув за гребень холма, я увидел странное и впечатляющее зрелище. Поезд атаковало всего около трехсот человек, а мне казалось — целое отделение. Однако когда я всмотрелся в даль, то понял, что это была только часть большой мощной армии, которая двигалась на юг под личным руководством генерала Жубера, чтобы атаковать Эсткорт. За каждым холмом, видимым сквозь [364] тонкую завесу дождя, в неком беспорядочном порядке замерли массы всадников, а с тыла тянулись длинные колонны новых. Я насчитал не менее 3000, притом что видел я далеко не все. Очевидно, это было давно ожидавшееся наступление.
Буры привели нас к простой палатке, разбитой в лощине на одном из холмов, где, как мы заключили, располагался штаб генерала Жубера. Здесь мы были выстроены в ряд, и вскоре нас окружила толпа бородатых буров, одетых в макинтоши. Я объяснил, что являюсь специальным корреспондентом и попросил встречи с генералом Жубером. Мои документы взял человек, который назвался фельдкорнетом и пообещал немедленно представить их генералу Жуберу. Тем временем мы ждали под дождем, а буры допрашивали нас. В моем корреспондентском удостоверении значилось имя, которое больше знали, чем любили в Трансваале. К тому же кое-кто из рядовых проболтался. «Вы сын лорда Рэндольфа Черчилля?» — резко спросил шотландский бур. Я не стал отрицать этого факта. Тут же начались разговоры, все столпились вокруг меня, глядя и показывая пальцем, и я слышал, как мое имя повторяют со всех сторон. «Я корреспондент газеты, — сказал я, — и вы не должны держать меня в плену». Шотландский бур рассмеялся. «О, — сказал он, — мы не каждый день ловим сыновей лордов».
Все это время я ждал, когда меня поведут к генералу Жуберу, от которого надеялся получить заверения, что мое положение военного корреспондента будет принято во внимание. Но неожиданно появился всадник, который приказал пленным двигаться в Коленсо. Конвой, двадцать всадников, сомкнулся вокруг нас. Я обратился к их предводителю и попросил, чтобы меня либо отвели к генералу Жуберу, либо вернули документы. Но так называемого фельдкорнета нигде не было видно. Единственным ответом было «Вперед!», и поскольку спорить дальше было бесполезно, я повернулся и пошел вместе со всеми.
В течение шести часов мы топали по размокшим полям и дорогам, покрывшимся скользкой грязью, а дождь продолжал лить и промочил всех до нитки. Конвоиры несколько раз повторяли нам, чтобы мы не спешили и шли нормальным шагом, один раз они дали нам несколько минут передохнуть. У нас не было ни воды, ни пищи, и я был страшно измотан, когда увидел впереди жестяные крыши Коленсо. Нас поместили около станции, в сарай [365] из гофрированного железа, полы которого были усеяны четырехдюймовым слоем обрывков железнодорожных квитанций и счетных книг. Здесь, совершенно изнуренные, мы упали на пол, и, казалось, вместе со стыдом, разочарованием, возбуждением этого утра, страданием и физической усталостью, утратили всякий интерес к жизни.
Затем буры разожгли два костра, открыли двери сарая и сказали нам, что мы можем выйти и обсохнуть. На земле лежал только что забитый вол, и нам дали кусочки его мяса. Мы поджаривали их на палках, сидя у костра, и жадно ели, чувствуя себя каннибалами, поскольку животное было живо еще несколько минут назад. Другие буры, не из нашего конвоя, а те, что занимали Коленсо, пришли посмотреть на нас. С двумя из них — они были братьями, англичанами по происхождению, африканцами по рождению, бурами по выбору — мы поговорили. Война, говорили они, идет хорошо. Конечно, противостоять силе и могуществу Британской Империи — это серьезное дело, но они готовы. Они навсегда изгонят англичан из Южной Африки или будут сражаться до последнего. Я ответил:
— «Ваша попытка бессмысленна. Претория будет взята к середине марта. Какие шансы есть у вас устоять против сотни тысяч солдат?»
— «Если бы я думал, — сказал младший из братьев со страстью, — что голландцы сдадутся из-за того, что Претория будет взята, я тотчас бы разбил свое ружье об эти железки. Мы будем сражаться вечно».
На это я мог только ответить:
— «Подождите, посмотрим, как вы будете себя чувствовать, когда ветер подует в другую сторону. Не так-то просто умереть, когда смерть рядом».
Он ответил:
— «Я подожду».
Затем мы помирились. Я выразил надежу, что он вернется домой с войны, доживет до лучших времен и увидит Южную Африку, более счастливую и благородную, под флагом, который вполне устраивал его предков. Он снял свое одеяло с дырой посередине, которое носил как накидку, и дал его мне, чтобы я мог им накрыться. Мы расстались, и с наступлением ночи ответственный за нас фельдкорнет велел нам занести немного сена в сарай, чтобы спать на нем, и запер нас, оставив в темноте.
Я не мог спать. Все правды и неправды этого конфликта, перипетии и повороты войны лезли мне в голову. Что за люди [366] эти буры! Я вспомнил, какими их увидел этим утром, когда они ехали под дождем, — тысячи независимых стрелков, которые думают сами за себя, имеют прекрасное оружие и умелых предводителей. Они передвигаются и живут без снабженцев, транспорта, колонн с амуницией, носятся как ветер, поддерживаемые железной конституцией и суровым, твердым Богом Ветхого Завета, который наверняка сокрушит Амалекитян, перебив им голени и бедра (Суд. 15:8). А потом из-за шума дождя, громко барабанившего по кровельному железу, я услышал песнопения. Буры пели свои вечерние псалмы, и их угрожающие звуки, наполненные больше войной и негодованием, чем любовью и состраданием, заставляли холодеть мое сердце, и я подумал, что, в конце концов, это несправедливая война, что буры лучше нас, что небо против нас, что Ледисмит, Мафекинг и Кимберли падут, что вмешаются иностранные державы, мы потеряем Южную Африку и это станет началом конца. И только когда утреннее солнце, еще более яркое после грозы и еще более теплое после озноба, показалось в окне, все вновь обрело свои истинные цвета и пропорции.