Такт и мера в характере Алданова не были врожденными чертами, они были им благоприобретены. Он создал их в себе, он всю жизнь заботился о своей «гештальт», образе, который он проецировал на других, образе «европейца», цивилизованного члена цивилизованного века, так или иначе не позволявшего себе проявлений эмоций дикаря, ошибок дурака, дурных манер и слишком искренних исповедей. Алданов не подозревал, что кое-кто, особенно из «молодых», над ним посмеивается, и продолжал называть Толстого «граф Лев Николаевич», напоминать при каждом удобном случае, что «Иван Алексеевич» получил премию Императорской, а не какой-нибудь советской, Академии за перевод «Гайаваты», что раз «Павел Николаевич» сказал, что это – так, спорить с ним было бы неуважительно. Еще в 1937 г. Алданов нашел тон переписки с Максаковым:
«Я сейчас пишу статью… Можно упомянуть о Вашем устном рассказе, как Вы беседовали в 1917 г. с ген. Алексеевым? Помнится, он признал невозможным сотрудничество с Романовыми».
Алданов, конечно, был в ужасе от визита маклаковской группы к Богомолову, но тем не менее 11 июня 1945 г. он писал из Нью-Йорка А. Титову, что «Василий Алексеевич написал прекрасное письмо об их хождении». В архиве есть письмо Маклакова к Адданову, помеченное 10 мая (года нет), это то письмо, о котором Алданов сообщает Титову.
Маклаков, полу-оправдываясь, писал ему:
«Я невольно вспоминаю 41 год – поход Гитлера на Россию для ее „освобождения от большевиков“. У нас никакой силы не было, но нам приходилось решать, на чьей мы стороне. И несмотря на общую ненависть к Советам, зародилось течение, которое в этой схватке стало на стороне Советской России. Никто не был уполномочен решать это за эмиграцию, но, посреди официального германофильства, возникло течение за предпочтение Сов. России – Германии. Оно публично не могло выступать, но сами собой подбирались единомышленники так, чтобы не было огласки; собирались побеседовать за чашкой чая, то у меня, то у Ступницкого, то у других. Несогласные отходили, согласные приглядывались и оставались. Так зарождалась группа, которую сначала связывали с собственными именами, потом она выпустила печатную листовку, которую подписали самозванным именем.
В 1945 г. группа ходила к Богомолову, потом задумала оформить себя в Общество сближения с Советской Россией, чтобы (неразборч.: распасться? закрыться?), как только Советы пошли не по нашей дороге».
Конца письма в архиве нет, нет и подписи, это – машинопись, лицо и оборот, видимо – копия, которую Маклаков оставил себе.
Из их переписки, начатой в 1930-х гг., становится бесспорным, что Маклаков предпочитал встречаться уже в эти предвоенные годы с «друзьями» у близких друзей на дому, или в кафе, или ресторане, но не в здании на ул. Кадэ. Встречались у Фондаминского (Бунакова), у Софьи Григорьевны Пети, в квартире самого Маклакова. До войны Демидов и Зензинов также входили в эту небольшую группу. В 1948 г. Маклаков официально возвращается в ложу, и в 1950 г. круг людей ему близких суживается до 10–15 человек: одни и те же имена начинают повторяться в письмах к Алданову и Алданова к нему. Среди них: Вырубов, Элькин, Тер-Погосян, Титов, Альперин, Керенский. В это же время в письмах обоих возобновляется камуфляж, столь привычный в переписке масонов, и постоянная оговорка о новом завербованном члене группы «хотя он и не масон», или «он, как Вы знаете, конечно, не масон»: «Хотя АА. (Титов) и не масон, его надо привлечь». В это время и Титов, и Вырубов думают о создании некоего «совещания», где можно будет говорить о текущих событиях: «Нет причин, – пишет Алданов в 1956 г., – придавать такому совещанию именно масонский характер». (Но, конечно, без обращения в газеты!). А событий немало, и одно из них – довольно неприятное: на съезде советских писателей в Москве Федин под шумные аплодисменты объявил, что Бунин перед смертью стал советским гражданином. «Все потребовали, – пишет Алданов, – чтобы В.Н. Бунина это опровергла, она не захотела» (Бунин умер за три года до этого). И Алданов не понимает: Почему? Она не скрывала: запретил ей это Зуров.
Теперь и Алданов начинает предпочитать «маленькую группу». На улице Кадэ закончен ремонт, но там стало так неуютно: двери широко открыты, чужие люди входят и выходят, все тайны описаны в книгах, символы расшифрованы, описаны ритуалы и имена опубликованы. Братья в палате (теперь – Генеральная Ассамблея) уже имеют не сотни мест, а всего десятка два. Кое-кто из новоприезжих просится в масоны, но как они оказались здесь, в Париже? Кто знает, что они делали до этого, и где? Некоторых берут в Ученики, но проходит и три, и четыре года, а они все еще не могут пройти в Подмастерья, и в ложах нет Мастеров, и значит, никакого Ареопага создать невозможно. Этого никакой Устав не предвидел: некого послать в Совет, в Консисторию, на Конгресс… Но где этот Совет? И будет ли Конгресс? У кого есть время разучивать ритуальные диалога и делать доклады? И что осталось от свободы, братства и равенства?
Брат Газданов, вышедший недавно в Тайные (3°) Мастера, пишет Маклакову, что никто вокруг него не знает, о чем писать, чтобы получить следующую степень. Им кажется, что церемонии, диалоги и ритуалы хорошо бы было сократить, они только отнимают время. Среди них есть уже «третье поколение» эмигрантов, и братья «второго» кажутся новоприбывшим стариками. Общего разговора не получается: одни окончили французский лицей, едва говорят по-русски, другие – «перемещенные лица» и ничего не окончили. И что делать, если между ними попадутся «власовцы», носившие немецкую форму? Куда их девать?
Неравенство теперь сказалось во всей своей силе. Оно было всегда: когда армяне отказывались идти в одну ложу с торговцами ковров, будучи банкирами, а евреи – адвокаты и члены Гос. Думы не хотели знать, что делается в ложе скорняков и портных, все еще повторялась лицемерная формула 1789 года. Но теперь и формула развалилась, и это – тайна, которую надо спрятать, которую нельзя открывать профану. Трудно поверить, чтобы оба, и Маклаков, и Алданов, не понимали этого положения вещей. Маленькая группа в уютной квартире Пети или в пустынном, тихом кафе на тихом перекрестке, где «гарсон» знал каждого клиента и подавал ему не дожидаясь его заказа, где Керенского звали «Monsieur le President», а Маклакова – «Monsieur l'Ambassadeur», становились каким-то чудесным преддверием небытия для кучки людей с их игрой во что-то, чего в реальности уже не существовало. Алданов формулирует очень точно, почему необходимо продолжать эти встречи, не дать кружку распасться: «надо оставить след», «поговорить», «обменяться мнениями», и может быть, попозже «опубликовать в брошюрке, просто так, для памяти»… Через два-три года ни его самого, ни половины его «друзей» не было в живых.
Но он очень хотел, чтобы кто-то «вел запись», «чтобы не пропало для будущего», чтобы собирались люди «надежные и не болтливые». Может быть, уговорить кого-нибудь из «близких» (например – Вольского, который так слаб, что почти уж и в Париж не ездит). Алданову приходит в голову соединить оба Послушания[140], он спрашивает Маклакова, нельзя ли как-нибудь их объединить, он продолжает называть их «обидианс». Кое-кто, видимо, тоже подумывает об этом. Ермолов – не масон, как сообщает Алданов Маклакову на всякий случай (его как раз в это время возводят в Мастера Великого Востока), проявляет большой интерес[141]. О нем мало что известно, он скоро неожиданно умирает. Но оба корреспондента не уверены, что на ул. Кадэ им будет оставлено помещение, там – не до них, у французов свои заботы. Может быть, Маклаков может что-нибудь устроить с французами. И дальше: «Они ведь все у Вас бывают».
Вместе с этим замечаются два явления: собрания интимные делаются все интимнее: «У Тера мы были вчетвером», и они делаются все менее и менее живыми: «В пятницу у Альперина ничего особенно интересного не было. Это была первая встреча людей, которые так часто встречались, что едва ли могут сказать друг другу нечто новое и неожиданное». На некоторых собраниях бывал и Вольский. 14 марта 1954 г. Алданов сообщает Маклакову: «Были обычные: Титов, Вольский, Михельсон, Берлин, Вельмин, Рубинштейн. Не было Кантора и Татаринова».
Алданов теперь поселился в Ницце и обсуждает с Маклаковым статью «нового эмигранта» Бориса Ширяева, в черносотенном «Знамени России», № 109. Статья о масонстве и фельетонах Аронсона, и «о нас обоих», пишет Алданов, но у Маклакова теперь новая забота: он решил писать автобиографию и не знает, как ее писать: о детстве и семье – просто, но потом? «Как можно писать о себе? – спрашивает он. – Выходит так интимно! Не могу… Слишком трудно…»
На это жалуется и Кускова в письмах, и другие – о себе писать они не умеют. Поздневикторианское воспитание запретило говорить о себе самом и не научило, как подойти к собственной молодости. Вспомним, как Бердяев в «Самопознании» перешел от детства к «идеям», интересовавшим его, как мучился Добужинский, как сказать о том, что всегда должно оставаться тайной. И А.Н. Бенуа просто перешагнул через молодость, прямиком к Дягилеву, к «Миру искусств», к выставкам, Петербургу, Парижу и прочему.
И Маклаков, от детства и семьи, сразу идет к Государственной Думе и кипению в обеих столицах. Он решительно отказывается от всяких даже намеков на свою истинную личность, как бы зажав все это, задавив, в предвидении жадного потомства. И выутюжив все, что в глубоком сознании (и подсознании) беспокоило его когда-то.
За год до смерти Алданову исполнилось 70 лет. Начались торжества. «А.С. Альперин хочет, чтобы я приехал и выступил на ул. Кадэ в день моего семидесятилетия, – пишет он из Ниццы Маклакову. – А.С. еще предлагает позавтракать частным образом: 6-7 человек, из которых Вас, естественно, называет первым. Это я принимаю с большой радостью». Но от торжества в храме Великого Востока он категорически отказывается: «Я не буду в этот день и в ближайшие за ним в Париже». Его больше не соблазняют ни храм, ни церемонии, ни агапа – вся эта декорация, видимо, перестала пленять его, и Маклаков не настаивает: можно посидеть в «Био-терапии» у Титова, можно чем-нибудь перекусить в старом кафе, можно собраться в «Труа-з-Обю» на Порт де Сен-Клу, там теперь уже никого не встретишь, не то что раньше, там теперь никто не бывает, все умерли… Немногим живым осталось только «обмениваться мнениями», да мечтать о «брошюрке», в которой, может быть, их можно будет зафиксировать. В конце концов – братья всегда любили обмениваться мнениями: М.М. Ковалевский обменивался мнениями о мировой политике с Сеншолем и Буле, о новейших веяниях в музыке с «русским Листом» – Антоном Григорьевичем, о современной русской поэзии Надсона – с Вас. Ив. Немировичем-Данченко, о живописи так называемых «импрессионистов» с Ярошенко («Всюду жизнь») и Саврасовым («Грачи прилетели»), и о будущих возможностях воздухоплавания – с Яблочковым. Он также любил пофилософствовать о человеческих страстях со своей родственницей, знаменитой математичкой Софочкой, с которой – как сплетничали злые языки – у него «так ничего и не вышло».
Г.Я. АРОНСОН
Меньшевик «второго поколения»[142], Аронсон, как масон, очень рано «уснул», может быть, был Г, а может быть, только «кандидатом»: меньшевики считали масонов «дилетантами», а себя «профессиональными политиками». Будучи в центре группы «Социалистического вестника», основанного еще Мартовым, он не хотел, а может быть и не мог состоять в тайном обществе. О масонах он позволял себе изредка писать: в «Новом русском слове», а также в одной из своих книг. Он открыл немногое, но и то, что он открыл, пробудило интерес к тайному обществу среди профанов, а среди масонов вызвало сильную тревогу. Его ценный двухтомный труд «Книга о русском еврействе» страдает крупными недостатками: вместо имен и отчеств поставлены инициалы, годов рождения и смерти – нет. В его книге «Россия накануне революции», где одна глава посвящена масонству, фамилии масонов и не-масонов указаны неверно. В беседах со мной он признал свои ошибки. Исправлять их было поздно.
Наше знакомство началось довольно оригинально: моя первая критика, за подписью «Н.Б.», была напечатана в газете «Дни» (Берлин, 1923). Это была заметка о его книге стихов «Мир издалека» (может быть, тоже первой, но я не уверена). Она тогда только что вышла. Это был мой первый шаг в литературной критике, но он не привел к личному знакомству, и Аронсон забыл обо мне так же, как я о нем.
Личные отношения начались только в 1940 г., благодаря его письму ко мне. Он писал:
18.5.1940.
Многоуважаемая г-жа Берберова,
Основание к моему обращению к Вам дала мне газетная заметка о предстоящем вечере в память В.Ф. Ходасевича, в которой упоминалось Ваше имя. Дело, о котором я пишу Вам – давнее, и мне хотелось запросить о нем Вас вскоре после смерти В.Ф. Делаю это с опозданием сейчас, несмотря на мало подходящее для этого время, побуждаемый к тому некоторыми обстоятельствами личного характера.
Насколько я знаю, покойный В.Ф. в течение долгих лет лелеял мысль об издании скромного поэтического наследства, оставшегося от Муни[143] (С. В. Киссина). Почти 20 лет тому назад, еще в Москве, мне привелось об этом слышать от самого В.Ф. Я был бы Вам чрезвычайно благодарен, если бы Вы могли осведомить меня, в чьих руках находятся сейчас стихи Муни и как можно было бы получить к ним доступ.
Я интересуюсь этим вопросом не только потому, что всегда был поклонником поэтического таланта Муни, но потому, что в давние молодые годы, особенно 1905-09 гг., меня связывали с ним тесные дружеские отношения. Неоднократно мечтая об издании его книжки стихов за границей, я оставался при этих мечтаниях гл(авным) обр(азом) потому, что все время рассчитывал, что при той особенной теплоте, с которой к Муни относился В.Ф., последнему удастся осуществить этот замысел.
Сейчас, конечно, все сложилось с наследством Муни крайне неблагоприятно. Тем не менее, я хотел бы попытаться сделать то, что не удалось В.Ф., – т.е. приложить все усилия к изданию его книги. Лично я не располагаю для этого средствами. Но у меня есть связи и возможности, – притом в кругах, обычно мало доступных нашим эмигрантским литераторам.
Если бы мое имя Вам было совершенно неизвестно, позволю себе сослаться в качестве рекомендации на нашего общего знакомого М.В. Вишняка. Хотя я и вхожу в Союз журналистов, тем не менее я живу особняком от эмигрантских кругов (сотрудничаю в «Социалистическом) Вестнике» и в еврейской социалистической печати, гл(авным) обр(азом) в Америке).
Заранее благодарю Вас за скорый ответ. Прошу Вас простить меня за причиняемое беспокойство.
С искренним уважением Григорий Аронсон.
Это письмо было написано меньше чем за два месяца до вступления немцев в Париж. Я успела ответить ему. Он очень скоро оказался в США. Тут я лично познакомилась с ним, вскоре после моего приезда, в ноябре 1950 года.
В 1959 г., между 8 и 12 октября, в нью-йоркском «Новом русском слове» были напечатаны его статьи о масонстве. Приблизительно в это же время я начала составлять каталог масонских имен. В 1962 г. эти же статьи были перепечатаны в его книге «Россия накануне революции». Весной 1967 г. я написала ему письмо, после нескольких встреч в Нью-Йорке[144].
Принстон, 4 февраля 1967
Многоуважаемый Григорий Яковлевич, я бы очень хотела встретиться с Вами, чтобы поговорить на одну важную тему в связи с интересом одного моего аспиранта (кандидата на доктора философии) к прошлому русского еврейства. Ваша книга на эту тему у меня есть, а английское ее издание я заказала для нашей библиотеки, и оно сейчас уже пришло. Может быть, мы могли бы поговорить в Публичной Библиотеке, если Вы там бываете, или Вы разрешите приехать к Вам домой.
Если Вас не смущает расстояние (полтора часа на автобусе), то я была бы очень рада видеть Вас у себя. Вы могли бы приехать к завтраку, скажем к часу, выехав из Нью-Йорка в И ч. 30 м. с «Порт Оторити», на 8-й авеню. Обратно в любое время есть автобус в Нью-Йорк.
Черкните мне, что бы Вы предпочитали. Можно было бы устроить встречу в ближайшее воскресенье, часа в 4 – это если Вы захотите, чтобы я приехала к Вам. Или, если Вы заняты, я бы могла приехать в Нью-Йорк в пятницу, 17-го. Буду Вам очень благодарна, если Вы мне напишете, а я тогда, получив Ваше письмо, позвоню Вам отсюда по телефону, чтобы подтвердить встречу.
Заранее Вас благодарю за внимание к моей просьбе.