Писатель и самоубийство - Акунин Борис 10 стр.


На заре же философии, когда человек упивался разумом, как новой увлекательной игрушкой, когда высшим достижением мысли считался софизм, а тираны прислушивались к совету парадоксалистов, в хитроумных ристалищах о самоубийстве Бог мог и не участвовать. Дискуссия велась по двум направлениям. Волен ли человек обрывать свою жизнь, когда ему заблагорассудится, или должен при этом учитывать интересы общества, частью которого является? И еще — уже в стане апологетов неограниченной свободы выбора — когда правильнее убивать себя: когда тебе плохо или когда тебе хорошо?

Первый взгляд, пропагандируемый стоиками и эпикурейцами, рационален: следует жить в гармонии с природой и миром; если эта гармония почему-либо невосстановимо нарушена, правильнее умереть. Эпикур вовсе не призывал своих учеников к смерти — наоборот, он советовал им жить полной жизнью, но лишь до тех пор, пока существование доставляет радость; залог счастливого бытия — готовность расстаться с ним по первому зову обстоятельств.

Второй взгляд при кажущейся парадоксальности еще более рационален и основывается на принципе, много позже сформулированном Гете: остановить мгновение, когда (и пока) оно прекрасно. Зачем уходить из жизни, когда она от тебя отвернулась, зачем уносить с собой горечь и разочарование? Не благороднее и красивее ли прекратить свое существование в его наивысшей точке, тем самым зафиксировав счастье в вечности? Когда в романах влюбленные выражают немедленную готовность умереть от переполняющего их блаженства, это не пустая метафора, а отголосок идеи, всерьез рассматривавшейся две тысячи лет назад.

Впрочем, при всей блаженно-нарциссической красоте этой идеи ее вряд ли часто осуществляли на практике.

После Платона подобный эгоизм был обречен на маргинальное существование, главной же ареной дискуссии стала сфера морали. Голос разума был сначала потеснен голосом чувства, а позднее, во времена всевластия религии, и вовсе заглушен. Спор рацио с верой, и в самом деле, методологически некорректен. Ну что это за полемика глухого со слепым? Один твердит: из первого вытекает второе, из второго третье, а из третьего со всей неоспоримой очевидностью четвертое. Оппонент в ответ: ничего не желаю слышать, верую ибо абсурдно.

И тем не менее спор этот вполне нормален, ибо отражает дуалистичность человека, который и сам некорректен, так как соединяет в себе много, казалось бы, совершенно несоединимого.

В этой многовековой дискуссии нет правого и нет неправого. Вернее, каждый из прислушивавшихся к ней мог выбрать правоту по себе.

Рассмотрим же аргументы обеих сторон. Попутно попробую с ними полемизировать — с сугубо личных позиций, безо всякой претензии на объективность (мои сомнения и комментарии будут помещены в квадратные скобки).

Pro

Стоики учат, что не должно сетовать на жизнь; дверь тюрьмы открыта… Я принял решение. С этого момента я почувствовал себя неуязвимым.

Хорхе-Луис Борхес. «25 августа 1983 года»

Самые решительные из защитников самоубийства утверждают, что оно, точнее сама его идея, является необходимым условием человеческого существования.

Пришли от императора, сказали, что пора. Старый писатель велел слугам вскрыть ему вены на руках и ногах. Вены были сужены, кровь вытекала плохо. Тогда Сенека принял яд и лег в горячую ванну. Пока умирал, беседовал с друзьями и диктовал секретарям последние мысли. Величественная сцена, но не без кары за чрезмерную величественность: записи последних мыслей Сенеки не сохранились…

Воззрения на суицид эпикурейцев сходны со стоическими, хотя две эти философские школы несколько веков оппонировали друг другу по целому ряду основополагающих вопросов — главное различие именно в том, что эпикуреизм-то как раз в первую очередь учит правильно жить. И, что существенно, жить счастливо. Учение Эпикура в его этической части как нельзя лучше соответствует мировоззрению современного оксидентального человека. Эпикуровская формула бытия обаятельна (жить благородно и весело), желания оспаривать ее не возникает. Прославленное бойкотирование смерти («Смерть нас не касается: когда мы есть — нет ее, а когда она приходит, то исчезаем мы»), пожалуй, звучит несколько легкомысленно, но к основным постулатам этики Эпикура трудно не прислушаться.

— Боги (Бог), возможно (и даже почти наверняка), есть, но им (Ему) не до человека, а стало быть, и человеку не должно быть до них (Него) дела. Надейся не на Него, а на себя.

— Жить надо в мире с собой, по возможности абстрагируясь от внешних условий.

— Правильная жизненная установка — безмятежность духа и свобода от страха перед миром и смертью.

Замечательно сказано:

На титульном листе оригинального издания 1648 года издателем для пущей осторожности приписано: «Сочинение Джона Донна, впоследствии рукоположенного в священники английской церкви и скончавшегося в должности диакона лондонского Собора Святого Павла». Книга была написана Донном еще в молодости, после попытки самоубийства, и не рассчитана на публикацию при жизни автора. Даже умирая, господин настоятель запретил сыну предавать рукопись гласности — но также и огню. И вот, еще полтора десятилетия спустя, трактат увидел свет.

Цель в предисловии заявлена вполне благая: обличить зло самоубийства, однако автор обличает сей грех довольно странно. Да, пишет он, самоубийство — одна из форм убийства и потому заслуживает осуждения. С другой стороны, не каждый, совершивший убийство, по закону подлежит каре. Точно так же не каждый самоубийца несет на себе печать смертного греха. В длинном перечне прославленных самоубийц прежних веков Донн находит оправдание для каждого из них: «Бедный Теренций утопился, ибо утратил свои 108 комедий… Поэт Лабиен сжег себя, ибо по эдикту сожжены были его сатиры… А Зенон, с коим немногие сравнятся, споткнулся, поранил палец и воспринял сие как зов с небес и повесился…» Донн пишет, изображая наивное недоумение: «Когда я заглядываю в мартиролог всех тех, кто погиб от своей руки во имя религии, родины, славы, любви, избавления от страданий, страха, стыда, мне стыдно видеть, сколь мало приверженцев добродетели по сравнению с сими бесстрашными». Тем самым автор подводит читателя к главной своей мысли, которую в XVII веке можно было изложить лишь после долгой аргументации: «Наш благословенный Спаситель избрал сей путь ради нашего избавления и пожертвовал своей жизнью, и пролил свою кровь». Прав Борхес, когда пишет: «Заявленная цель „Биатанатоса“ — обличение самоубийства; главная — доказать, что Христос покончил с собой». Вот он, наивысший аргумент, делающий все прочие доводы излишними: самоубийство — «не до такой степени грех», если на него пошел Сын Божий.

[По сравнению с мощью умозаключений философов древности Монтень и Донн, конечно, проигрывают. Их логические построения не столько убеждают, сколько трогают своей искренностью. Внушает симпатию и мужество, которого в ту не склонную к толерантности эпоху требовали от сочинителя подобные откровения. Но не более, не более.]

Прошло без малого еще полтора века, прежде чем апология суицида была изложена сухо, деловито и наукообразно, по пунктам. Эту миссию взял на себя еще один англичанин, Дэвид Юм, назвавший свой труд предельно просто, уже безо всяких придаточных — «О самоубийстве» (издано в 1777). Это эссе долгие годы существовало только в виде рукописи, вышло в свет на английском лишь после смерти автора, анонимным изданием, и тоже попало в список запрещенных книг — дух сочинения был слишком вольнодумен даже для Века Просвещения.

«Постараемся же вернуть людям их врожденную свободу, разобрав все обычные аргументы против самоубийства и показав, что указанное деяние свободно от всякой греховности и не подлежит какому-либо порицанию в соответствии с мнениями всех древних философов». (Дэвид Юм)

Сформулировав подобным образом стоящую перед ним задачу, Юм последовательно разбирает три главных обвинения в адрес суицида, в свое время выдвинутых Фомой Аквинским и доселе никем не опровергавшихся: преступление против Бога; преступление против ближних; преступление против человеческой природы. Второй и третий пункты обвинения в XVIII столетии, как и в нынешнем, опровергались без труда, поскольку они относятся к компетенции земного разума.

По поводу вреда, который самоубийца может нанести своим деянием обществу, Юм говорит, что отношения индивида с социумом строятся на основе взаимности. «Я не обязан делать незначительное добро обществу за счет большого вреда для самого себя; почему же в таком случае следует мне продолжать жалкое существование из-за какой-то пустячной выгоды, которую общество могло бы, пожалуй, получить от меня?» Не говоря уж о том, что люди старые и больные являются для общества явной обузой. [Правда, возражу я Юму, «ближние» — это не только и не столько некое безличное «общество», до которого, по правде говоря, большинству из нас мало дела, а прежде всего близкие люди, по отношению к которым самоубийство безусловно является преступлением. С другой стороны, многие из решающихся на суицид безысходно одиноки…]

От довода о греховности самоубийства по отношению к самому себе Юм просто отмахивается: есть вещи похуже быстрой смерти — дряхлость, неизлечимая болезнь, тяжкие невзгоды. [Что ж, с этим, кажется, не поспоришь.]

Назад Дальше