Писатель и самоубийство - Акунин Борис 29 стр.


Чем же не угодил самураям бедный живот, самая нежная, незащищенная и при этом абсолютно неромантическая часть бренного человеческого тела?

В том-то и дело, что угодил. В отличие от Европы, где живот считается объектом низменным и нечистым, принадлежностью телесного низа, а стало быть предметом для шуток, у японцев брюшная полость вызывает совсем иные ассоциации. Хара — это возвышенно и романтично. Это телесный центр, средоточие жизни (ведь у наших предков слово «живот» тоже когда-то имело иной смысл). По японским понятиям хара — это емкость, где обитает человеческая душа. Разумеется, не душа в христианском понимании, а дух, воля, неподдельность.

Древние японцы считали, что лицо служит для вежливости, уста могут солгать, руки грешат, и лишь живот не обманет, именно там корень естества, там правда, там глубинная суть. Чуть ниже пупа, в центре тяжести тела, находится магическая точка тандэн. При медитационном сидении — оно называется дзадзэн — нужно не отрывать взгляда от этой точки, и тогда можно достичь просветления. При занятиях боевыми искусствами сэнсэй велит ученикам концентрировать в тандэне энергию и силу духа. Там источник действия, основа истинности. Во время харакири разрез непременно должен проходить через тандэн — ведь распарывая себе живот, человек обнажает свою подлинную суть, выпускает свою душу на свободу.

Различие в западной и японской трактовке живота красноречиво проявляется на уровне идиоматики. По-японски выражение «человек с большим животом» означает «человек широких взглядов». Если у кого-то «нет живота», не радуйтесь за стройность его фигуры, ибо перед вами человек малодушный. «Пощупать кому-то живот» — не фамильярность, это выражение означает «выяснить истинное отношение». «Расколоть живот» значит «проявить откровенность» (ну, это как раз похоже на наше «расколоться»). Если японец сказал, что у вас «толстый живот», это комплимент: стало быть, вы — человек щедрый.

Столь же смешно и нелепо звучит для японца буквальный перевод русских идиом вроде «животики надорвать» (то есть погубить свою хара?!) или рекомендации «слушать ухом, а не брюхом» (как раз хара для проникновенного внимания годится куда больше).

Харакири (или, по китайскому чтению тех же двух иероглифов, сэппуку) просто означает «резать живот».

Никто не знает, сколько самураев за минувшее тысячелетие ушли из жизни этим душераздирающим (по-японски даже в буквальном смысле) способом, самым красивым способом смерти.

Вот японская логическая цепочка.

Опасная профессия

…И смерти мысль мила душе моей.

А.С. Пушкин

Долг интеллектуалов как класса — совершить самоубийство.

Э. Че Гевара

Из трех характеристик, при помощи которых человек пытается определить свое принципиальное отличие от прочих представителей земной фауны («рациональное животное», «развлекающееся животное» и «творческое животное»), главной, пожалуй, все-таки является третья.

Человечество как вид рациональным никак не назовешь — на протяжении своей истории оно только и делало, что само себя истребляло, а в двадцатом веке христианской веры чуть было вообще не уничтожило жизнь на планете. Что до склонности к игре, то и она не так уж уникальна. Собака тоже играет с мячом, а кошка развлекается с мышкой.

Homo sapiens не так уж разумен, не обладает монополией на игру, но зато всякий человек, даже самый неумный и скучный, хоть что-нибудь да создает — из куска дерева, из камня, из сочетания звуков, из абстрактных символов.

Герой моей книги — то творческое животное, которое работает со словами, идеями и знаками, то есть занимается творчеством в первом, основном значении этого слова: не просто «созидание как деятельное свойство» (В. Даль), а «деятельность, порождающая нечто качественно новое и отличающаяся неповторимостью, оригинальностью и общественно-исторической уникальностью» (БЭС).

Об этом примечательном времяпрепровождении написано и сказано многое. Вот некоторые особенности феномена творчества, имеющие прямое отношение к теме книги.

Творчество дает творящему ощущение высшей свободы. «Творчество есть освобождение от рабства, — пишет Н. Бердяев в работе „О рабстве и свободе человека“. — Человек свободен, когда он находится в состоянии творческого подъема. Творчество вводит в экстаз мгновения. Продукты творчества находятся во времени, самый же творческий акт находится вне времени». Высшая свобода — это прежде всего освобождение от страха. Когда человек искусства охвачен вдохновением, он не боится ничего, даже смерти. Он почти Бог и испытывает максимально возможное для смертного ощущение независимости и всемогущества.

Творчество примиряет человека с несимпатичными аспектами бытия. Ф. Ницше, авторитетнейший эксперт во всем, что касается художника и искусства, был убежден, что если б не существовало искусства, то есть культа недействительного, то сознание всеобщей лживости и недействительности было бы совершенно невыносимым. «Честность привела бы людей к отвращению и самоубийству». Искусство — это добрая воля к иллюзии. «Искусство и ничего кроме искусства, — объявляет Ницше. — Оно существует для того, чтобы мы не умерли от правды». Занимаясь творчеством, художник спасает человечество от массового самоуничтожения, придает существованию красоту и смысл. Спасительная роль искусства особенно возрастает в эпоху, когда ослабевает смыслообразующая и жизнеоберегающая функция религии. «Искусство поднимает главу, когда религия приходит в упадок» (Ницше). Но тогда же «поднимает главу» и суицид.

Творчество — это попытка смертного победить смерть. Бердяев пишет, что человеку ведомы два страха: страх жизни и страх смерти. Держать их в узде помогает организация обыденности, которая создает у человека ощущение безопасности. В этом смысле творческий человек беззащитен, как черепаха без панциря: обыденность ему чужда, она его враг. Человек убивает себя тогда, когда страх жизни становится сильнее страха смерти. С художником это происходит чаще, чем с обыденными людьми. Зато человеку искусства дана компенсация особого рода — он ведет игру, которая создает иллюзию победы над смертью. Ж. Кокто сказал: «Писать — это убивать смерть». Разумеется, игра со смертью предполагает и возможный проигрыш. Не исключено и другое — можно увлечься партнером и подпасть под его магнетическое влияние. Неслучайно столько людей искусства (прежде всего литераторов) были поистине зачарованы смертью и всю жизнь исполняли с ней некий причудливый танец — как правило, не слишком длинный. В эссе «Смерть как возможность» М. Бланшо отмечает диалектическое единство смерти и творчества. Возможно, главная привлекательность самоубийства для художника состоит в том, что оно — высший акт доступного человеку творчества и в то же время поступок, как бы отменяющий смерть. Анализируя дневники Ф. Кафки, Бланшо безошибочно нащупывает главный нерв творчества:

«…Чтобы писать, необходимо властвовать над собою перед лицом смерти, необходимо установить с нею отношения господства. Если она для тебя нечто такое, перед чем теряешь выдержку, чего не можешь выдержать, — тогда она похищает у тебя слова из-под пера, перебивает твою речь; писатель уже больше не пишет, а кричит, и его неловкий, невнятный вопль никому не слышен или же никого не волнует. Кафка здесь глубоко прочувствовал, что искусство — это связь со смертью. Почему со смертью? Потому что она предел всего. Кто властен над нею, обладает предельной властью и над собой, обретает все свои возможности, является одной великой способностью. Искусство — это власть над смертным пределом, предел всякой власти».

Самоубийство писателя — это нередко еще и полемика с Абсолютом. Художник, творец — это Демон, любящий Бога, но отказывающийся быть Его слепым орудием, жаждущий разговора на равных, диалога. За эту дерзость без конца низвергаемый в грязь и ничтожность своего человеческого происхождения, художник вновь и вновь взмывает вверх на крыльях творчества. Но силы, разумеется, неравны.

Чудо-осьминог

Есть тело, полное чернил.

Если его ранить — потекут чернила.

Бедная двадцатилетняя душа,

наполненная чернилами,

Поняла, что и сама она —

всего лишь чернила.

Чтоб спрятаться от всех,

Выпускает чернильное пятно чудо-осьминог…

(Кстати уж не будем забывать, что для осьминога чернила тоже не канцпринадлежность, а собственная секреция).

Да, творческая личность часто инфантильна. Истинный писатель, художник, композитор подобен ребенку — свежестью восприятия, эмоциональностью, а главное беззащитностью. Отсюда повышенная ранимость, болезненное восприятие любой критики в адрес своих произведений. Критик — это образ Взрослого, образ Отца, обрушивающегося на дитя за то, что оно натворило нечто предосудительное. Истории литературы известно немало примеров того, как жестокость критики довела писателя до отчаянного шага. В «Энциклопедии литературицида» такие случаи есть и на «А»,[30] и на «Б»,[31] и на многие другие буквы алфавита.

Почему из всех сфер творчества именно литература чаще всего подталкивает своих жрецов к самоубийственному сценарию? В чем ее ядовитость?

В книге Й. Меерло «Творчество и этернизация» отличия между значением разных типов творческой деятельности сформулированы следующим образом:

«Музыка — напоминание о ритмичном мире, в котором плод существует в утробе. Мастерски гармонизируя пункт и контрапункт, композитор интегрирует контрастирующие человеческие эмоции. Под воздействием музыки в нас, пусть ненадолго, ослабевают вражда и ненависть. Живопись символизирует магическое покорение вселенной и в то же время отчужденность от нее. Писательство уходит корнями в ту сложную область человеческих отношений, где чередование звука и безмолвия, ритм, „нерв“ играют не меньшую роль, чем значение произнесенных слов. В процессе сочинительства автор непрерывно общается с собой, используя для этого образы персонажей, которым он дает жизнь».

Очевидно, суть именно в этом: писатель обладает уникальной, магической силой давать жизнь. Позволим себе литературоцентристское суждение: писатель — творец в еще большей степени, чем композитор или художник. Посредством чернил (которые, как мы уже установили, и есть его кровь), посредством закорючек на листе бумаги он создает объемную, сложную, правдоподобную — совсем как живую, нет, лучше, чем живую — модель мироздания. Он производит на свет выдуманных людей, которые потом становятся для читателей куда более живыми, чем многие реальные люди. Суть же в том, что литературный творец больше, чем творцы прочих типов, покушается на роль Творца.

Собственно, существует два противоположных взгляда на творчество — как на процесс демонический или как на процесс божественный.

Сторонники первой точки зрения утверждают, что искусство происходит от мятежного ангела, что в основе творчества — гордыня, бунт и узурпация права, принадлежащего только Творцу.

Вторая точка зрения считает художника не источником вдохновения, а медиумом, человеком, обладающим драгоценной способностью безошибочно чувствовать и находить то прекрасное, что уже существует в Божьем мире. Ясперс называл это драгоценное качество умением распознавать трансцендентные шифры бытия. Кистью по холсту или пером по бумаге водит не художник, а Бог. Гениальный композитор не создает великую симфонию, ибо она уже существует — он находит ее в бесчисленном сочетании звуков. То же относится к скульптору, отсекающему от глыбы лишнее, к поэту, который просто составляет слова, но составляет их правильно, единственно возможным образом, и, соединенные именно в такой, продиктованной свыше последовательности, они обретают не только прекрасную форму, но еще и смысл, иногда удивляющий глубиной самого поэта. Не секрет, что лучшие стихи великих поэтов часто умнее своих творцов, а те читатели, кто восхищался великим писателем по его произведениям, оказываются разочарованы при личном знакомстве. И правильно, с писателями не надо дружить — ведь они гении литературы, а не дружбы. Их надо читать. Конечно, обидно, что замечательный литератор может оказаться неумен или по-человечески несимпатичен. От композитора или художника ума не очень-то и ждешь, а тут все-таки мысли, слова… С другой стороны, чему удивляться, если вдохновение принадлежит не писателю, а иной, более высокой инстанции?

Назад Дальше