Однако в XX веке изящное бесстрастие древних и идеологическая ангажированность Лафаргов у стариков не в чести. Обычно они уходят из жизни в молчании, не оставляя записок. Все и так уже сказано прожитой жизнью. Даже старые писатели в наше время умирают тихо, без пафоса, ничего не пытаясь своей смертью доказать.
Так поступил Тибор Дери (1894–1977), переживший за свою долгую жизнь немало политических увлечений и разочарований. Для него «зовом земли» стал перелом шейки бедра — Дери перестал принимать пищу и через несколько дней умер.
Безмолвно ушел и жизнелюбивый, остроумный Богумил Грабал (1914–1997), выбросившийся из больничного окна. Ему наверняка пришлась бы по вкусу официальная версия случившегося: выпал из окна, кормя крошками голубей. Почему бы и нет?
Китайский мудрец Ли Чжи (1527–1602) на старости лет был помещен в тюрьму за еретические сочинения, что, впрочем, не грозило ему особенно суровыми карами. Однако старый монах перерезал себе горло и упал на пол, истекая кровью. «Зачем вы это сделали?» — участливо спросил вбежавший стражник. Ли Чжи не мог говорить и написал на ладони кровью: «Что еще остается после семидесяти?»
Нужда
За нищету даже и не палкой выгоняют, а метлой выметают из компании человеческой, чтобы, тем оскорбительнее было.
Ф.М. Достоевский. «Преступление и наказание»
Этот некрасивый, прозаический, даже скучный мотив довел до самоубийства многих. Усталость, безнадежность и отчаяние — вот неизменные спутники нищеты, делающие жизнь невыносимой.
Писательство — ремесло заведомо некоммерческое. Во всяком случае, если говорить о настоящих литераторах, а не о профессионалах массовой беллетристики. От чернильницы с гусиным пером до сумы (как, впрочем, и до тюрьмы) рукой подать.
Типический литератор — это непрактичный человек сомнительных (с точки зрения доходности) занятий, да к тому же еще и много о себе понимающий. Гордость и самомнение плохо сочетаются с тощим кошельком. Нужда кроме всего прочего еще и унизительна, а для творческого человека хуже унижения ничего нет.
При этом бедность, то есть материальные лишения, не доведенные до последней крайности, литератор переносит легче, чем средний обыватель. В обмен на читательское внимание и хвалу критиков писатель готов отказаться от благополучия. Именно это сегодня и происходит с писательским сообществом в нашей стране. Пока в СССР литераторы составляли привилегированную касту, в «инженеры человеческих душ» рвалось немало деловых, расчетливых людей, которые могли бы с еще большим успехом реализовать себя на государственном или предпринимательском поприще. Теперь же, когда серьезные занятия литературой сулят лишь скудный, нерегулярный гонорар, когда круг читателей многократно сузился, а тиражи некоммерческой прозы составляют в лучшем случае несколько тысяч экземпляров, пропорция практичных и дальновидных людей в писательском цехе резко сократилась. Но все равно пишут, и много пишут, не боясь гарантированной бедности — природа продолжает исправно поставлять все новые и новые когорты молодых людей, инфицированных творчеством. То же происходит и в богатых странах. Преуспевающих писателей, живущих на одни только гонорары, там считанные единицы, а остальная пишущая братия живет скуднее норм среднего класса, но на бедность не жалуется, благо есть преподавание на курсах creative writing,[34] да и гранты с феллоушипами время от времени перепадают.
Однако волшебное слово «грант» возникло в писательском лексиконе недавно, а до этого в течение долгих столетий страшный призрак не «честной бедности», а самой настоящей лютой нужды постоянно витал над литератором — если, конечно, ему не повезло родиться в состоятельной семье. Настоящая нужда, в отличие от бедности, разит творческого человека насмерть.
В истории писательских самоубийств нищета обычно присутствует в качестве одного из компонентов ситуации, приведшей к трагическому исходу. Нужда — общий фон, задник суицидной декорации. Не столько истинная причина самоубийства, сколько прелюдия к «последней капле», которой может стать какое-нибудь вызванное нищетой унижение, потрясение, болезнь.
Случаи, когда обнищание стало единственной или, по крайней мере, главной причиной самоубийства, встречаются в писательской среде гораздо реже, чем у прочих слоев населения.
И все же такие примеры были.
Один из литераторов умер от голода в самом буквальном смысле. Английского поэта и публициста Александра Бирни (1826–1862) литературные занятия довели до полного финансового краха. Ради них он оставил священнический сан, стал издавать газету, но разорился. Ввергнутый в полную нищету, он бродяжничал, а когда душевные и физические силы иссякли, лег в поле в стог сена и две недели умирал, делая записи в дневнике. Нашли его слишком поздно и вернуть к жизни не смогли.
Совсем иной уровень нужды свел в могилу другого англичанина — сэра Джона Саклинга (1609–1642). Тот не голодал, а всего лишь лишился богатства. Он был одним из самых блестящих кавалеров при дворе Карла I, владельцем обширных поместий и известным игроком, а пьесы и стихи писал исключительно для собственного развлечения. Впрочем, эти произведения, продолжавшие шекспировскую традицию, были вовсе недурны и занимают почтенное место в истории английской литературы. Особенно хорошо удавались «величайшему таланту своей эпохи» изящно-циничные любовные стихотворения:
Три дня от любви я пылал,
Любви, ни на что не похожей.
Останься погода погожей,
Подольше любовь бы была.
После начала революционных неприятностей Саклинг примкнул к роялистской партии, участвовал в заговоре с целью спасения опального королевского министра графа Страффорда, однако, как и во всех прочих своих серьезных начинаниях, потерпел крах, после чего был вынужден бежать за границу. Биограф-современник пишет: «Он отправился во Францию и через малое время, опустошив свой кошелек, стал сетовать на бедственное и отчаянное положение, в кое был ввергнут, ибо не имел более никаких средств для пропитания. Воспользовавшись тем, что проживал в доме аптекаря, он принял яд и умер самым жалким образом, исходя рвотой».
Если уж перелистывать историю английской литературы, то нельзя не вспомнить и несчастного Генри Кэри (1687–1743), одну из первых жертв литературного пиратства. Внебрачный сын маркиза Галифакса, он прославился как драматург и автор песен (в том числе ему приписывают авторство гимна «Боже, храни короля»). Однако издатели и печатники беззастенчиво обкрадывали песенника, пользуясь отсутствием закона об авторском праве, и он, слыша, как повсюду распевают его баллады, не получал ни гроша. Кэри повесился, не вынеся лишений.
Чтобы у читателя не создалось впечатления, что самоубийство от бедности — чисто британская причуда, назовем еще несколько имен.
Австралийский поэт Адам Гордон (1833–1870) покончил с собой после того, как разорился и увяз в долгах. Последней надеждой на спасение для него была судебная тяжба из-за наследства. Проиграв процесс, Гордон застрелился.
Венгерский писатель граф Янош Майлот (1786–1855), разоренный революцией 1848 года, лишился возможности содержать семью и утопился вместе с дочерью.
Португальский поэт Марио де Са-Карнейро (1890–1916), измученный вечным безденежьем, отравился в мрачном, придавленном войной Париже.
Молва винила Н.А. Некрасова в самоубийстве одного из постоянных авторов «Современника» И.А. Пиотровского, который, доведенный до последней крайности нуждой, наложил на себя руки после того, как Некрасов отказал ему в выдаче аванса.[35]
Сполна хлебнули нужды и русские эмигранты первой волны, у которых к горечи разлуки с родиной прибавилась самая настоящая, жестокая нищета. Писательница Нина Петровская (1879–1928), прототип мистической Ренаты из брюсовского «Огненного ангела», в свое время слывшая музой московских символистов, стрелявшая в Андрея Белого и сделавшая морфинистом В. Брюсова, в эмиграции жила на подачки, временами даже просила милостыню. Невыносимость существования дважды заставила ее предпринять страшные попытки самоубийства. Сначала она выбросилась из окна, но не разбилась, а лишь охромела. Затем пробовала заразиться трупным ядом — уколола себя в руку булавкой, предварительно воткнутой в мертвое тело сестры. Рука опухла, но потом зажила. Третья попытка стала окончательной. «В ночь на 23 февраля 1928 года в Париже, в нищенском отеле нищенского квартала, открыв газ, покончила с собой писательница Нина Ивановна Петровская». Этой фразой начинается книга В. Ходасевича «Некрополь». Конец жизни Петровской, пожалуй, был еще кошмарней, чем финал брюсовской Ренаты, погибающей в застенках инквизиции.
Самый же известный, досконально изученный и многоголосо воспетый случай писательского самоубийства из-за бедности — смерть Чаттертона. После романтизации этого события в европейской литературе юный поэт — «чудесный мальчик, спящая душа, погибшая в расцвете лет» (слова Уордсворта) — стал символом литератора, загубленного равнодушным и враждебным обществом. Очищенная от позднейшей романтической позолоты история жизни и смерти «бледной розы» (слова Шелли) выглядит буднично и жалко — только так и может выглядеть участь поэта, задавленного тяжелой нуждой. В этой грустной повести примечательны только два обстоятельства — рано проявившийся талант и ранняя смерть самоубийцы.
Томас Чаттертон (1752–1770), сын рано умершего школьного учителя, вырос в бедности и мальчиком был отдан в ученики к бристольскому нотариусу, у которого научился мастерски изображать любой почерк. Эта наука пригодилась 16-летнему подмастерью, когда он затеял дерзкую мистификацию: подделал манускрипты некоего Томаса Роули, выдуманного им поэта XV века. Стихи Роули, якобы обнаруженные юным бристольцем, получили высокую оценку самого Хораса Уолпола, с которым Чаттертон вступил в переписку. Окрыленный юнец признался блестящему литератору в розыгрыше и сообщил, что хочет посвятить себя писательскому труду, но Уолпол поставил мальчишку на место, ответив ему, что поэзия — занятие для джентльменов, а не для простолюдинов. Больнее уязвить самолюбивого юношу, страдающего от своего униженного положения, было невозможно. Чаттертон стал посылать свои произведения в литературные журналы. Сэмюэл Джонсон впоследствии скажет: «Это самый необычный молодой человек из всех, мне известных. Поразительно, как может сущий щенок писать подобные вещи». Стихи охотно печатали, но ни денег, ни славы это не давало. По условиям контракта Чаттертон был обречен на многолетнюю кабалу у своего работодателя. Чтобы обрести свободу, он пошел на хитрость. Сочинил «Последнюю Волю и Завещание» — предлинный документ с сатирическими куплетами в адрес бристольских ханжей и торгашей, составленный в виде предсмертного письма перед самоубийством. Свое сочинение Чаттертон оставил на виду, и оно попало в руки к хозяину. Устрашенный нотариус отпустил мальчишку на все четыре стороны и даже выплатил его долги. Так сбылась мечта юного честолюбца — теперь он мог все свое время отдавать литературе. Однако писательский хлеб оказался горек.
Чаттертон уехал в Лондон, где писал все подряд: сатирические стихи, политические статьи, памфлеты, поэмы. Платили ему мало или вообще ничего, но первое время он кое-как умудрялся сводить концы с концами. Самый большой гонорар — пять гиней — Чаттертон получил за проданную в театр оперетту. Скудный источник дохода иссяк, когда в Лондоне начались гонения на газеты и журналы. Печататься стало негде, а зарабатывать физическим трудом Чаттертон почитал ниже своего достоинства. В последние дни он жил на одной воде и, дойдя до последнего предела, отравился. Весь пол его каморки был завален обрывками рукописей, которые никому и в голову не пришло собирать и склеивать. Похоронили оборванца в могиле для нищих. Он не дожил до своего восемнадцатилетия трех месяцев.
Чаттертон не смог жить, как джентльмен, так хоть умер по-джентльменски: не вульгарно, от голода, а аристократично, от яда. На последние гроши он купил не хлеба — мышьяку.
Ведь в восемнадцатом веке уже было хорошо известно, что
«Самоубийство — аристократ среди смертей».
(Дэниел Стерн)
Утрата
В. Шекспир. «Ромео и Джульетта»
Писатель нечасто бывает счастлив в личной жизни и еще менее умеет дарить счастье тем, кто его любит. Творческая деятельность неотделима от индивидуализма, а стало быть, и от эгоизма. То, что происходит между поэтом и его музой, часто кажется ему неизмеримо более важным, чем то, что происходит между ним и его женой. Чтобы всецело отдаваться творчеству, поэт должен быть царем и жить один.
Есть и другое обстоятельство, мешающее хорошему литератору быть хорошим семьянином, а хорошему семьянину быть хорошим литератором: довольство жизнью — не та почва, из которой произрастают мощные произведения. Куда лучше пишется, когда автор не удачлив/обожаем/благодушен/обласкан/сыт, а несчастлив/нелюбим/раздражен/гоним/голоден.
Одиночество, столь губительное для обычного человека, литератор переживает легче, оно для него естественное состояние. В сущности, тому, кто одержим творчеством, близкие люди не очень-то и нужны. Скорее, отношения с ними мешают, отвлекают от главного.
Однако все эти профессиональные личностные особенности не вооружают писателя иммунитетом против одного из самых страшных испытаний, уготованных человеку — потери того, кого любишь. Боль утраты — одна из основных причин, по которым люди решают уйти из жизни. Так было с незапамятных времен, так, очевидно, будет и впредь — при любом строе и при сколь угодно высоком уровне развития общества.
Да, типический литератор эгоистичен в личных связях, но от боли утраты это его не спасает. Сосредоточенность на собственных переживаниях, с одной стороны, делает его черствым по отношению к чувствам близких, но, с другой стороны, способна превратить в трагедию вселенского масштаба даже какое-нибудь малозначительное потрясение. Что уж говорить о настоящей трагедии? Писатель подобен ламартиновскому Рафаэлю, всерьез озабоченному лишь состоянием собственного сознания. Если он любит, то для того, чтобы иметь возможность размышлять о своей любви; если горюет, то для того, чтобы упиваться своей скорбью.
Неспособность справиться с горем и жить дальше на фрейдистском языке называется аффектной фиксацией на травматической ситуации. «Случается, что травматическое событие, потрясающее все основы прежней жизни, останавливает людей настолько, что они теряют всякий интерес к настоящему и будущему и в душе постоянно остаются в прошлом…», — утверждает Фрейд в «Общей теории неврозов». При этом потеря оценивается как невосполнимая, лишающая дальнейшее существование всякого смысла. Непреходящая боль утраты, по Фрейду, это патологическая форма печали, ведущая «к такому сильному увеличению раздражения, что освобождение от него или его нормальная переработка не удается, в результате чего могут наступить длительные нарушения в расходовании энергии». Добавим от себя: настолько длительные, что переживший утрату может вовсе не захотеть «расходовать энергию» в дальнейшем и предпочтет умереть.
Чаще всего, говоря о трагической утрате, имеют в виду смерть любовного партнера (прошу извинения за неживой термин, но другого в русском языке пока не придумано). Это самая болезненная из утрат, потому что, теряя любимого супруга или возлюбленную/возлюбленного, человек лишается половины себя.
Однако нередки и случаи, когда «патологическая форма печали» фиксируется на потере близких родственников.
Тяжелее всего пережить смерть собственных детей. Злоязыкий, саркастический Иоганн-Генрих Мерк (1741–1791), ставший одним из духовных вождей движения «Буря и натиск», был прототипом гётевского Мефистофеля, однако закончил свою жизнь совсем не по-сверхчеловечески: у него один за другим умерли дети, и убитый горем отец застрелился.
Гораздо реже встречаются (но все же встречаются) случаи саморазрушительно сильной любви детей к родителям — так сказать, комплекс Офелии.
Сирийский писатель Джамиль Хатмаль (1956–1994), живший и писавший в эмиграции, выбросился из окна парижской больницы, когда из Дамаска пришла весть о смерти его отца, известного художника Альфреда Хатмаля.