Слово «синдзю» не всегда означало непременно смерть. В 1678 году был опубликовал трактат «Большое зеркало Иродо», излагавший поведенческий кодекс служительниц Иродо, «Любовного пути». В Японии к морали относились серьезно, без нее не могло существовать ни одно сословие: у самураев — Бусидо, у куртизанок — Иродо. В трактате обозначены пять степеней синдзю, под каковым в XVII веке понимались «доказательства любви». К этому средству жрица любви должна была прибегнуть, чтобы продемонстрировать, до какой степени ее сердцу дорог возлюбленный. Первая ступень — татуировка (ну, это, впрочем, знакомо и нам, хотя в большей степени распространено у подростков, матросов и уголовников). Далее по возрастающей следуют обрезание волос, написание любовной клятвы, обрезание ногтей и наивысшее из неистовств — отрезание мизинца. О самоубийстве в трактате ни слова. У средневекового писателя Ихары Сайкаку в первой истории знаменитого цикла «Пять женщин, предавшихся любви», описан сердцеед Сэдзюро, у которого в девятнадцать лет уже была собрана коллекция из нескольких тысяч клятв и целая шкатулка с обрезанными ногтями влюбленных девушек.
Новым грозным смыслом слово «синдзю» наполнилось на рубеже XVII и XVIII веков, когда в моду вошли спектакли Кабуки и театра марионеток о самоубийствах влюбленных, которые из-за жесткой социальной структурированности японского общества не могли соединиться и предпочитали расставанию смерть. В наследии Тикамацу Мондзаэмона, которого называют «японским Шекспиром», по меньшей мере полтора десятка пьес, построенных на самоубийстве влюбленных. Подобно «Вертеру» в Европе, пьесы порождали новые самоубийства, и вскоре синдзю стало неотъемлемой частью японской традиции.
Синдзю подразделяется на истинное и ложное, то есть совершенное против воли одного из участников. Обычно инициатором такого убийства/самоубийства бывают мужчины, действующие по принципу «не доставайся же ты никому». Только в Японии Карандышев, убив Ларису, не кричал бы: «Что я, что я… Ах, безумный!», а тут же наложил бы на себя руки, и тогда какой-нибудь японский Островский написал бы пьесу для театра кукол, в которой Карандышеву досталась бы куда более завидная роль, чем в «Бесприданнице».
«Ложное синдзю» для Запада не новость. Случалось ступать на эту скользкую (от крови) дорогу и писателям. Правда, женщину, которая не желает соединяться с влюбленным в смерти, убить оказывается не так-то просто. Во всяком случае, такому нескладному существу как литератор. Французский писатель Эрнст Кордеруа (1825–1862) решил уйти из жизни вместе с женой, гонялся за ней по саду с пистолетом, но догнать не сумел и был вынужден умереть в одиночестве. Упомянутый чуть выше Иван Игнатьев тоже не хотел погибать один — после первой брачной ночи набросился на жену с бритвой, однако она вывернулась, и тогда он перерезал себе горло. И уж совсем некрасивое синдзю получилось у Такэути Масаси (1898–1922), японского публициста и критика, который неудачно посватался за девушку из консервативной семьи, ответившей несолидному человеку отказом. Такэути хотел зарезать себя и свою любимую, но та проявила ловкость и убежала, после чего несостоявшийся жених в бешенстве убил ее родителей, а потом себя.
Настоящее синдзю — такое, когда гоняться друг за другом с бритвой или пистолетом не приходится. Настоящее синдзю встречается не так уж редко и в жизни, и в литературе, и в жизни литераторов. Подобные драмы вызывают у нас, живущих, волнение особого рода: тут одновременно и мороз по коже, и странное чувство гордости за человечество. Есть трогательная патетичность в попытке доказать, что любовь важнее смерти. И действительно, синдзю заслоняет смерть, словно бы отодвигает ее на второй план. Происходит победа Эроса над Танатосом, причем на его собственной территории и на доступном ему языке.
В историях о двойных самоубийствах писателей, где бы те ни жили и где бы ни умерли, ощутим истинно японский привкус серьезной любви, любви не на жизнь, а на смерть. Поэтому последнюю часть главы, посвященную примерам истинного синдзю, я назову на японский лад, в духе новелл Ихары Сайкаку:
Пять писателей, предавшихся любви
И если наши мертвые тела —
Добыча коршунов…
Я верю,
В загробном мире наши две души
Сольются в странствии одном.
И в ад, и в рай
Войдем мы вместе, неразлучно.
Тикамацу Мондзаэмон. «Самоубийство влюбленных на острове Небесных Сетей»
Немецкого писателя Генриха фон Клейста (1777–1811) почитали своим предтечей литераторы самых различных, даже противоположных направлений — и реалисты, и экспрессионисты, и шовинисты. Ненавидящий войну офицер, разочаровавшийся в науке студент, несостоявшийся чиновник, неудачливый издатель, он, вероятно, все равно рано или поздно пришел бы к самоубийству, но встреча с Генриеттой Фогель ускорила финал и придала ему мрачно-романтическую окраску, которой Клейст в значительной степени и обязан своей большой посмертной славой. Он не имел средств к существованию, был не признан современниками, отвергнут великим Гёте, его родина была повержена в войне с Наполеоном. А госпожа Фогель жила с нелюбимым мужем и была смертельно больна. Союз Генриха и Генриетты был идеальным, а страсть болезненно интенсивной. Идея совместного самоубийства принадлежала женщине. Клейст был потрясен и восхищен. Он писал приятелю: «…Я обрел подругу, чей дух парит, как молодой орел — подобной я не встречал еще никогда в жизни — ей внятна моя печаль, она видит в ней нечто высокое, глубоко укоренившееся и неизлечимое и потому, хотя ей по силам осчастливить меня здесь, на земле, жаждет со мной умереть… Теперь ты понимаешь, что сейчас единственная моя отрадная забота — отыскать достаточно глубокую пропасть, чтобы вместе с нею броситься туда».
Влюбленные сняли номер в гостинице возле Потсдама, пошли гулять в лес, к берегу озера Ванзе. Генрих прострелил Генриетте сердце, потом выстрелил себе в рот. В гостинице были оставлены предсмертные письма. В том, что написано женщиной, звучит спокойное, небоязливое довольство: «Всего вам доброго, дорогие друзья, вспоминайте в радости и печали двух необычных людей, которых вскорости ждет великое путешествие в неведомое».
В разгар другой войны, в другом лесу, окончил свою жизнь еще один не слишком удачливый литератор, тоже обретший большую славу лишь после смерти. Был сентябрь 1939 года. Польский драматург и прозаик Станислав Виткевич (1885–1939) бежал от наступающих немцев на восток. С Виткевичем была женщина, много моложе его, которую он любил. С востока навстречу немецким танковым колоннам двинулись дивизии Красной Армии. Бежать стало некуда. Влюбленные удалились в лес, чтобы покончить с собой. У писателя был пузырек с люминалом. Таблетки он отдал женщине, сам же решил воспользоваться бритвой. Женщина проглотила все таблетки и погрузилась в сон. Виткевич пытался перерезать себе вены, а когда не вышло, рассек шейную артерию и истек кровью. На рассвете женщина очнулась — то ли люминала было недостаточно, то ли ее молодой организм был слишком силен. А, может быть, ей на самом деле не хотелось умирать. Во всяком случае, она осталась жива и потом жила долго.
И еще одно синдзю в лесу — смерть японского писателя Арисимы Такэо (1878–1923) и его подруги Катано Акико. Очевидно, лес обладает для участников двойного самоубийства некой подсознательной привлекательностью: не только образ возвращения в райский сад, но и символ мира, все население которого состоит только из двух человек.
Арисима, знаменитый писатель и уважаемый мэтр литературного сообщества, школьный друг правящего императора Тайсё, полюбил эмансипированную 26-летнюю журналистку, которая была одержима суицидальным комплексом. Писатель и сам в своих произведениях воспевал смерть во имя любви. Акико убедила Арисиму воплотить свое кредо в жизнь. Последней каплей стало вымогательство, к которому прибег муж Акико, вознамерившийся получить от Арисимы денежную компенсацию за нанесенный моральный ущерб. Щепетильный и чувствительный писатель был до глубины души оскорблен пошлостью создавшейся ситуации. Влюбленные уехали в горы и там покончили с собой. В предсмертном письме другу Арисима писал: «…Я нисколько не жалею о своем решении и совершенно счастлив. Акико испытывает то же самое… Ночь миновала. В горах льет дождь. Мы долго гуляли, вымокли до нитки. Последние приготовления сделаны. Нас окружает величественный пейзаж — мрачный, трагический, а мы чувствуем себя, как заигравшиеся дети. Раньше я не знал, что смерть абсолютно бессильна перед любовью. Наверное, наши тела найдут, когда они уже истлеют». Так и произошло. Разложившиеся трупы самоубийц, свисавшие с потолка горной хижины, были обнаружены лишь месяц спустя.
Синдзю не всегда становится финалом драмы страстей. Весьма распространенное явление — самоубийство немолодых супругов, совершенное отнюдь не по романтическим мотивам. Но дело ведь не в страсти, дело в любви, а она не сводится к неистовству гормонов.
Стефан Цвейг (1881–1942) был именит, состоятелен и в самый разгар мировой войны жил в спокойном раеобразном пригороде Рио-де-Жанейро. Рядом была любящая молодая жена Лотта, ранее работавшая у Цвейга секретаршей. Никаких личных причин для самоубийства у писателя не было. Но после Пирл-Харбора и падения Сингапура он вообразил, что в мире окончательно восторжествовали силы зла, и, отчаявшись, решил уйти из жизни.
Преданная жена не противоречила и была готова разделить его участь. Перед смертью супруги написали 13 писем. Оправдывая свой поступок, Лотта не очень убедительно написала, что смерть станет для Стефана освобождением, да и для нее тоже, потому что ее замучила астма. Цвейг был более красноречив: «После шестидесяти требуются особые силы, чтобы начинать жизнь заново. Мои же силы истощены годами скитаний вдали от родины. К тому же я думаю, что лучше сейчас, с поднятой головой, поставить точку в существовании, главной радостью которого была интеллектуальная работа, а высшей ценностью — личная свобода. Я приветствую всех своих друзей. Пусть они увидят зарю после долгой ночи! А я слишком нетерпелив и ухожу раньше них». Цвейги отравились снотворным. Фотография их тел, прильнувших друг к другу даже в смерти, обошла все газеты.
Похожая история приключилась сорок лет спустя в Лондоне, где отравились снотворным Артур Кестлер (1906–1983) и его жена Синтия, по возрасту годившаяся автору «Полуденной тьмы» в дочери. Мертвый Кестлер был обнаружен сидящим в кресле с бокалом коньяка в руке. Синтия лежала на диване, рядом на столике — бокал виски. В пишущей машинке торчала записка для горничной с просьбой вызвать полицию.
Писатель был стар и смертельно болен: болезнь Паркинсона, лейкемия, расстройство речи, галлюцинации. При вскрытии в паху обнаружили метастазную опухоль. Синтия была молода, здорова и полна сил. Кестлер оставил письмо, адресованное друзьям. Оно было приготовлено еще за 9 месяцев до смерти. К последнему шагу писатель готовился основательно — привел в порядок дела, вступил в общество «Экзит» («Общество за право умереть с достоинством»), где его проинструктировали, как нужно правильно, наверняка уходить из жизни. Судя по письму, Кестлер собирался умереть один («…я не могу не думать о боли, которую причиню моим немногим еще живущим друзьям и прежде всего моей жене Синтии»), однако она рассудила по-своему. Утром того самого дня отвезла на усыпление собаку, к длинному письму мужа сделала короткую приписку: «…Я не могу жить без Артура, хоть у меня еще и остаются внутренние силы». Свидетелей их последнего объяснения нет, а может быть, никакого объяснения и не было, и Синтия приняла барбитурат, когда муж уже потерял сознание. Так или иначе, прозвучавшие в прессе посмертные обвинения в адрес Кестлера, якобы подчинившего любящую жену своей воле, вряд ли обоснованы.
В прощальном послании писателя, который на склоне лет увлекался парапсихологией и вообще слыл изрядным чудаком, в частности, говорится: «Я хочу, чтобы мои друзья знали: я покидаю их в мире и покое, не без робкой надежды на некую деперсонифицированную жизнь после смерти — без ограничений пространства, времени и материи, за пределами нашего разумения. Это „океаническое чувство“ часто поддерживало меня в трудные минуты; поддерживает оно меня и сейчас, когда я пишу эти строки…»
Влюбленным острова Небесных Сетей умирать было легче — они не робко надеялись, а совершенно твердо знали:
Мы возродимся мужем и женой.
О, и не только в будущем рожденье,
Но в будущем… и в будущем… и дальше
В грядущих возрождениях всегда
Мы будем неразлучны!
Однополая любовь
Моя боль сказала мне: «Ты не человек. Тебя нельзя и близко подпускать к другим людям. Ты — грустное и ни на что не похожее животное».
Мисима Юкио. «Исповедь маски»
Я выделяю гомосексуализм в отдельную главу из-за того, что эта вариация любовных отношений особенно опасна суицидальным финалом. Если уж «обычная» любовь делает любящего беззащитным и эмоционально уязвимым, то страсть гомосексуальная обнажена вдвойне и, с точки зрения большинства, нагота эта уродлива. Гомосексуалист прежних дней терзался ощущением своей виновности, страшился осуждения (а то и агрессии) со стороны общества, а самое горькое, что, в отличие от «обычной», однополая любовь не сулит хэппи-энда в духе «они жили долго и счастливо». Даже в современной литературе, подчеркнуто толерантной по отношению к так называемым сексуальным меньшинствам, мне не удалось обнаружить ни одного произведения, в котором гомосексуальная связь заканчивалась бы «гимном ликующей любви». Гомосексуализм изначально трагичен, потому что почти всегда обрекает человека на одиночество. А писатель-гомосексуалист одинок в квадрате, ведь творчество и без того неотрывно от изолированности, непохожести, отщепенства.
Гомосексуалисты всегда были, да и сейчас остаются группой повышенного суицидального риска. Причиной тому не только более высокая ранимость и эмоциональная возбудимость, но и внешние обстоятельства. Раньше таковыми были остракизм или страх разоблачения; в наши дни — СПИД, который, с точки зрения религиозных фанатиков, стал карой Божьей за «вопль Содомский и Гоморрский», расшатавший устои нравственности. Безжалостней всего СПИД ударил по творческому сословию, в котором процент гомосексуалистов и бисексуалов во все времена был очень высок. В 80-е и 90-е годы многие литераторы умерли от нового морового поветрия. Были и такие, кого СПИД подтолкнул к суициду.
Например, французского писателя Ива Наварра (1940–1994), долгие годы бывшего лидером движения за юридические права и социальную адаптацию сексуальных меньшинств. Или кубинца Рейнальдо Аренаса (1943–1990), который у себя на родине сидел в тюрьме за «извращенность» и распространение «подрывной литературы», а в эмиграции за свободу любить и писать как хочется заплатил смертельной болезнью и самоубийством. «Куба будет свободной. А я уже свободен», — написал он в предсмертной записке.
В нашем столетии многие задавались вопросом, почему среди людей творческих профессий всегда было так много бисексуалов и гомосексуалистов. Версий более чем достаточно. В бисексуальности многих прославленных литераторов обоего пола, возможно, проявилось подсознательное стремление к андрогинности: вобрать в себя оба пола, испытать ощущения, не предназначенные тебе природой, почувствовать себя человекобогом. Преодолеть предел обычного человеческого существования — один из главных и самых древних стимулов литературного творчества.
Что же касается гомосексуальности, то здесь, очевидно, соединились два потока: ведущий от творческого склада личности к девиантной сексуальной ориентации и, наоборот, тот, что ведет от врожденной аномалии к творчеству.
В первом случае речь может идти о стремлении творческого человека к неординарности, к тому, чтобы не быть таким, как все, о стимулирующем воздействии «запретности» и парийности. Все большее распространение гомосексуальности в развитых странах свидетельствует о прогрессирующей усложненности цивилизации, о растущей дистанцированности от природы и первобытной естественности. С развитием энтропических процессов неминуемо будет происходить «стирание грани между полами», сопровождаемое не только социально-ролевой, но и сексуальной перетасовкой половых функций. Все это в определенном смысле — плоды человеческого творчества.