Явным самоубийством была и смерть поэта-эмигранта Бориса Поплавского (1903–1935). Он жил в Париже, вел богемный образ жизни, его называли «русским Рембо» и сулили ему (не без оснований) великое литературное будущее. Поплавский считал, что поэт не должен работать, а должен писать. И он не работал, жил в крайней нужде, а когда появлялись деньги, тратил их на кокаин и героин. Умер «русский Рембо» от передозировки. Многие современники выражали сомнение в том, что Поплавский, человек глубоко религиозный, мог покончить с собой. Однако незадолго до смерти поэт записал в дневнике: «Глубокий, основной протест всего существа: куда Ты меня завел? Лучше умереть».
Особый вид медикаментозной зависимости, обычно даже не причисляемый к наркомании, — болезненная привычка к снотворному. Бессонница — вечная спутница писателя, переживающего депрессию или творческий кризис. Постоянное, превосходящее все нормы увеличение дозы барбитуратов — веронала, люминала и прочих — надломило и привело к самоубийству целый ряд выдающихся литераторов нашего столетия. Особое коварство токсикомании этого типа состоит в том, что человек сам не замечает, как превращается в раба пилюли.
Кавабата Ясунари (1899–1972) лишился сна и покоя после получения Нобелевской премии. Высокая награда, а еще в большей степени жадное внимание прессы парализовали творческую энергию интровертного певца тихой грусти и неброской красоты. Борясь с изнурительной бессонницей, Кавабата принимал горы таблеток. Потом, как водится, таблетки перестали действовать. В таких случаях жажда сна делается столь непреодолимой, что человек готов уснуть навечно, лишь бы уснуть. В конце концов Кавабату усыпил газ.
Американец Рэндалл Джаррелл (1914–1965) попал в замкнутый круг: от сильнодействующих лекарств к невралгии, депрессии и бессоннице, от бессонницы к еще более радикальным препаратам. Находясь в психоневрологической лечебнице, Даррелл перерезал себе вены, был спасен, но от мучений это его не избавило. Улучив момент, он выбрался за пределы больничной территории, вышел на шоссе и бросился под автомобиль.
Американская поэтесса Энн Секстой (1928–1974) из-за хронической бессонницы попала в тяжелую медикаментозную зависимость. Существование стало настолько невыносимым, что Секстой несколько раз пыталась покончить с собой и в конце концов своего добилась — отравилась в гараже выхлопными газами.
Я закончу главу стихотворением Секстой. Оно не про наркотики и даже не про бессонницу, но помогает понять, почему писателя часто губит то, что обычному человеку нипочем.
Пишущая женщина слишком остро чувствует.
О, трансы и предзнаменованья!
Словно мало ей месячных, детей и островов,
Мало соболезнователей, сплетен и овощей.
Ей кажется, что она может спасти звезды.
Писатель по натуре — шпион.
Любимый, это обо мне.
Пишущий мужчина слишком много знает,
О, заклятья и фетиши!
Словно мало ему эрекций,
конгрессов и товаров,
Мало машин, галеонов и войн.
Из старой мебели он делает живое дерево.
Писатель по натуре — мошенник.
Любимый, это о тебе.
Мы никогда не любили себя,
Мы ненавидели даже собственные
шляпы и башмаки,
Но мы любим друг друга, милый, милый.
Наши руки голубы и нежны,
В наших глазах страшные признанья.
А когда мы поженимся,
Наши дети брезгливо уйдут.
У нас слишком много еды, и нет никого,
Кто съел бы все это нелепое изобилие.
Политика
— Да! Чуть было не забыл, — вскричал Азазелло, — мессир передавал вам привет, а также велел сказать, что приглашает вас сделать с ним небольшую прогулку, если, конечно, вы пожелаете. Так что ж вы на это скажете?
— С большим удовольствием, — ответил Мастер.
М. Булгаков. «Мастер и Маргарита»
Политика и литература издавна неравнодушны друг к другу. У первой — сила прямого действия и физическая власть; у второй — сила эмоционального воздействия и власть духовная. Политике нужен инструмент влияния на умы; литература мечтает об инструменте воплощения своих идей и фантазий в жизнь. В истории человечества неоднократно были периоды, когда слово начинало играть гипертрофированную роль, оно становилось, если калькировать удачное английское выражение, больше жизни. Почти всегда подобное состояние общества связано с той или иной формой политического нездоровья: революционной ситуацией, социальными потрясениями, диктатурой. В последнем случае чрезмерный рост авторитета литературы, особенно художественной — реакция общества на ущемление свободы слова. Когда писатель, существо в общем-то инфантильное и безответственное, обретает роль Учителя Жизни, это верный признак: прогнило что-то в Датском королевстве. Для писателя такое повышенное внимание со стороны читателей и властей с одной стороны лестно, с другой опасно.
Тоталитарная власть стремится прибрать литературу к рукам, посадить писателя в золотую клетку, сделать живого соловья механическим. А тех, кто не хочет, подвергает преследованиям и казням. Литераторы — порода психически хрупкая и тонкокожая, поэтому в условиях открытой агрессии со стороны внешнего мира многие из них убивают себя сами.
Часть писателей пытаются противиться власти насилия, видя в ней дьявольскую силу (каковой подобная власть безусловно и является). Такие литераторы сознательно подвергают себя смертельной опасности.
Другие предпочитают заигрывать с дьяволом: встают на сторону власти, служат ее интересам с большей или меньшей искренностью и в меру отпущенного им таланта. Тут дело не в трусости или корысти, дело обстоит сложней. Сатана — он ведь еще и Демон, покровитель творчества и гордыни, поэтому писатель к харизме прямого действия неравнодушен. Диктатор, сильная личность, вершитель истории предстает перед художником в виде этакого Воланда, вызывая не только страх, но и сладостное замирание сердца; не только отвращение, но и восхищение. Однако близость к власти, которая много и легко убивает, тоже таит в себе немалую опасность. Писатель-царедворец слишком зависим от капризов кесаря, да к тому же еще и совесть не чиста. Временами так и тянет в петлю.
Но и те литераторы, кто держится в стороне от политики — не борется с дьяволом и не служит ему, — тоже в опасности. Потому что власть насилия — это вообще опасно для жизни граждан. В статистику показательных акций устрашения, без которых злой власти не продержаться, наряду с прочими категориями населения попадают и аполитичные писатели, причем гораздо чаще, чем представители многих иных профессий: к пишущему человеку в таком государстве относятся с особой настороженностью. Что это он там такое царапает по ночам? Почему не несет к цензору? Надо разобраться. Писатель, нервный человек, часто воспринимает отеческую строгость власти неадекватно: ерепенится, пугается, или просто проникается отвращением к действительности.
Писатели, доведенные до самоубийства политикой, легко делятся на три группы, которые я обозначу так: «противившиеся дьяволу», «заигрывавшие с дьяволом» и «жертвы статистики».
Противившиеся дьяволу
Писателями-самоубийцами этого разряда человечество и история литературы могут гордиться. В XX веке таких было немало, поскольку тоталитарные режимы новейшего времени отличались небывалой мнительностью по отношению к любым проявлениям творческой и политической независимости.
Я уже приводил длинный суицидный мартиролог литераторов-антифашистов. Одни покончили с собой, чтобы избежать неминуемого ареста — как это сделал Эгон Фридель (1878–1938), выбросившийся из окна своей венской квартиры, когда на лестнице уже гремели эсэсовские сапоги. Другие убили себя в знак протеста против насилия и массового безумия — как Меннотер Браак (1902–1940), которого называли «совестью голландской литературы». Он принял яд в тот самый день, когда немецкие войска вторглись в Нидерланды.
Среди наших соотечественников нельзя не вспомнить поэта Николая Дементьева (1907–1935). Комсомолец-энтузиаст, которому Багрицкий адресовал свое знаменитое стихотворение («Где нам столковаться! Вы — другой народ…»), не выдержал столкновения романтических социальных фантазий с грубой реальностью чекистского modus operandi. Согласно широко распространенной версии, Дементьев выбросился из окна, нежелая становиться доносчиком.
Спасительное окно, мистический аварийный выход в иной мир, где нет предательства и страха, выручило многих, кому умереть было легче, чем капитулировать. Недаром в окна следственных кабинетов научились вставлять особенные непробиваемые стекла. Но в больницах окна обыкновенные, чем и воспользовался Галактион Табидзе. Старый поэт упал на асфальт, прямо под ноги мучителям, которые требовали, чтобы он подписал письмо, клеймящее Пастернака.
В самый глухой период брежневской эпохи, сломленный отступничеством единомышленников — как раз шел показательный процесс, где каялись бывшие единомышленники, — покончил с собой поэт-правозащитник Илья Габай (1935–1973). Строки его последней поэмы проникнуты отчаянием и безнадежностью.
…Я в сомкнутом, я в сдавленном кольце.
Мне остается пробавляться ныне
Запавшей по случайности латынью
Memento mori. Помни о конце.
Какие сны и травы? — Не взыщите!
Какая благость? — Лживый, малый сон.
И нету сил! (И где мой утешитель?!)
И худо мне! (И чем утешит он?)
Если худо и нету сил, можно умереть. Но играть дьяволом в поддавки нельзя.
Заигрывавшие с дьяволом
Тут спектр куда как разнообразней.
Были такие, кого, подобно Маяковскому и Фадееву, политическая ангажированность завела в жизненный и творческий тупик.
Были и просто поставившие не на ту карту, погибшие вместе с силой или партией, к которой примкнули. Философ Исократ (436–338 до н. э.) жил в Афинах, но был сторонником македонского царя Филиппа. Когда македонцы и афиняне, не придя к соглашению, вступили в войну, престарелому Исократу по античной логике полагалось умереть, что он и сделал.
Французский драматург Себастьен Шамфор (1741–1794) не поладил с соратниками по якобинской партии и, оказавшись перед угрозой ареста, не захотел умирать на гильотине — избрал добровольную смерть свободного человека.
Шамфора, автора знаменитого лозунга «Мир хижинам, война дворцам», не очень жалко — в конце концов, поднявший меч обычно своей смертью не умирает. Однако история смерти другого республиканца, прекраснодушного маркиза Кондорсе (1743–1794), поистине грустна и притчеобразна. Блестящий энциклопедист и ученый, еще в ранней молодости принятый в члены Академии, он был за свободу, равенство и братство, но против террора и кровопролития. После поражения умеренной жирондистской партии, к которой принадлежал Кондорсе, ему пришлось скрываться от полиции. Под конец маркиз прятался в каменоломнях, отощал и дошел до последней крайности, но не расстался с томиком Гомера. Из-за него и погиб. Местные патриоты распознали по ученой книжке «аристократа» и торжественно препроводили в тюрьму, где философу-маркизу оставалось только отравиться.
И опять хочется обратить внимание читателя на символическое значение способа смерти, который выбирает самоубийца. Потерпевшие поражение революционные, партийные и государственные литераторы почему-то чаще всего отдают предпочтение яду. Весной 1945 года среди писателей-коллаборационистов прокатилась целая волна отравлений: Бёррис фон Мюнхаузен в Германии, Йозеф Вайнхебер в Австрии, Пьер Дрие ла Рошель во Франции; были и другие, менее именитые. Может быть, горечь яда лучше всего сочетается с горечью поражения? Или с горьким осадком худшего из возможных для писателя злоупотреблений — употребления во зло своего дара.
Дрие ла Рошель перед смертью написал в дневнике: «Писатель должен понимать, что отвечает за свои слова жизнью».
Еще одно роковое заблуждение, жертвой которого с легкостью становится творческий человек, — возведение в ранг золота того, что ярко блестит. Сколько было их, радужных мотыльков, из честолюбия или просто любопытства слишком приблизившихся к огню Большой Власти и сгоревших в нем дотла.
Хрестоматийный пример — царствование Нерона, покровителя искусств и поэтов. Об опале и самоубийстве Сенеки, бывшего наставника и чуть ли не соправителя капризного кесаря, я уже писал в разделе «Философия». Племянник Сенеки 25-летний поэт Марк Анней Лукан утратил расположение Нерона из-за того, что писал слишком хорошие стихи — у императора так не получалось. Певец стоического самоубийства, в жизни Лукан проявил себя человеком малодушным. Надеясь заслужить пощаду, он донес на собственную мать, но и это его не спасло — пришлось-таки вскрыть себе вены.
Через год был вынужден умереть еще один великий римлянин, опальный фаворит Гай Петроний, также имевший неосторожность вызвать зависть Нерона, да еще и участвовавший в придворных интригах. «Арбитр изяществ», в отличие от Лукана, ушел из жизни с подобающей элегантностью: во время пиршества, под музыку и песнопения, он по капле выпустил себе кровь и постепенно погрузился в сон.
Жертвы статистики
Это те самые щепки, которые летели во все стороны, когда злая власть валила лес Великих Свершений. Особенно много писателей — как репрессированных, так и доведенных до самоубийства — на счету масштабного и длительного исторического эксперимента, проведенного в нашей стране.
Грустнее всего то, что загонщиками в предарестной и предсуицидной травле почти во всех случаях были собратья по перу. Они же часто выступали и в роли первоначальных доносчиков.
В годы, предшествовавшие массовым чисткам, обходилось без прямого участия государственной машины, которую эффективно подменяли рапповские и лефовские «проработки».
Андрею Соболю (1888–1926) левая критика вменяла в вину недостаток оптимизма и рефлексию. Когда писатель поступил и вовсе пессимистично — застрелился, — лефовский журнал вместо эпитафии написал, что Соболь «ушел в пассивное созерцание».
Комсомольский вождь Виктор Дмитриев (1906–1930) неосторожно подпал под влияние Юрия Олеши и был разоблачен товарищами по РАППу. Он покончил с собой после того, как его исключили из рядов Ассоциации и признали «идеологически чуждым».
Леонид Добычин (1896–1936) держался в стороне от литературно-политических свар и стал мишенью инспирированной сверху кампании по наведению страха на творческую интеллигенцию в общем-то по случайности. Нужен был козел отпущения, и писательские функционеры выбрали человека, который не умел оправдываться и каяться. После собрания, на котором его критиковали за «объективизм» и «политическую близорукость», Добычин раздал долги, написал письмо («Меня не ищите, я отправляюсь в дальние края») и бесследно исчез. Хотя тела не нашли, люди, хорошо знавшие Добычина, были совершенно уверены, что он не скрылся, а именно покончил с собой. «Его самоубийство, — пишет В. Каверин, — похоже на японское харакири, когда униженный вспарывает себе живот мечом, если нет другой возможности сохранить свою честь».